Расскажу…

Text
3
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

И так мы безумно дружно жили. И во всем селе Хреновое знали, что здесь живут некие Катя, Петя, двое детей и орел. Он был достопримечательностью всего села. Пинька улетал и к вечеру всегда возвращался.

Там недалеко был санаторий, и в этом санатории среди отдыхающих были охотники. И вот однажды вышли они с ружьем и видят: летит низко, с огромными крыльями красавец орел, спускается вниз. Они подумали, что вот, наконец, добыча. Мама стоит внизу, ждет его. Он «пинь-пинь», выстрел, и этот «пинь-пинь» на эту нашу горку падает и умирает. С той поры я ненавижу охотников и вообще охоту. Потому что для меня это всегда убийство. И сколько бы мне ни рассказывали, что это нужно, что необходимо кого-то отстреливать, а кому-то нужно просто потешить свой азарт, свой темперамент, я этого не люблю. Они мне все не нравятся. Ужасно было грустно. И хоронили его всем селом. Удивительно, вот люди в чем-то бывают жестоки, а в чем-то удивительно сентиментальны. Уж, казалось бы, деревенские люди, режут скотину, достаточно просто ко всему живому относятся. Но вот к смерти Пиньки отнеслись совершенно по-другому. Потому что это был прирученный дикий зверь, хищник, который на добро людское отвечал добром. Он не рвал и не воровал кур, никого не убивал, потому что его здесь вырастили. И странно, он с такой нежностью относился к людям, его все гладили, он был ручной, никого даже не цапнул, не царапнул. Он был свой. Пинька и Пинька. И так вдруг незаслуженно и неожиданно был убит. Грустно.

И еще была очень странная история. У нас была коза, которую мама моя доила. Представляете, артистка, с холеными руками, москвичка. Ее старшая сестра, тетя Ася, закончила пансион благородных девиц. Я по сегодняшний день помню, как она, уже позже, приходила к нам на Тверской бульвар в шляпке с вуалеточкой и в черных сетчатых перчаточках (я теперь в таких играю Аркадину в «Чайке»). И вот она приходила в эту нашу маленькую комнатку на бульваре. Мама моя, естественно, давала белые салфетки, накрахмаленные. Никто не умеет крахмалить салфетки, как это делала мама. Это была какая-то закваска, с начала прошлого века. Белоснежные, выбеленные салфетки, плотные такие, твердые, отглаженные так, что они стояли всегда. Это было очень красиво. И мама всегда тетю Асю принимала с этими салфеточками. Тетя Ася была верхом интеллигентности, скромности и благородства, и мамулька моя из этой же породы. И она доила козу! Чтобы у нас было козье молоко. Вот однажды тащит мама эту козу, а та упирается. Ну упирается, ну ни под каким видом не идет, как будто нервничает и боится. Рудька ее силой, папа силой, не понимали, что такое? А я вижу, как по углу дома ползет нечто черное, скользкое, страшное, на мой взгляд, и извивается. Естественно, вопль, я кричу на все село. Все сбегаются. Боже мой, я-то думала, что это змея, но мне сказали, что это уж, а может, действительно была змея. Короче, эта змея (или этот уж), вероятно, пристрастилась к нашей козе и пила у нее молоко. Вот ужас. Что испытывала наша коза! Поэтому ее и загнать-то не могли. Что сделали с этим ужом, я не знаю – меня увели, но у нашей бедной козы пропало молоко, и какое-то долгое время его просто не было от ужаса. Я с детства панически боюсь и не люблю никаких змей, ужей, всего того, что ползет. До такой степени, что если я по телевизору вижу змею, у меня просто мурашки по телу, холодок, и я испытываю какое-то внутреннее содрогание. Вот какой урок, дорогие мои читатели.

Все идет из детства. Все наши страхи, все привычки, вообще, наверное, характер рождается с нами. Как-то кристаллизуется с детства, потому что все, что я вижу в себе сегодня, скажем, любовь к животным, любовь к природе, но достаточно, знаете, такая отдаленная – все-таки я совершенно не сельский, а городской человек. Поэтому для меня природа – это чудо. Я на нее смотрю, как на чудо. Мне все это очень нравится, но я достаточно далека от нее. Ко всему живому, всему, что существует, огромный интерес и огромная жалость и нежность. А к людям – невероятная открытость, симпатия и доверие. Они мне все очень нравятся, потому что в жизни мне попадались, как правило, очень хорошие люди. Я даже не могу вспомнить плохих. Искренне вам говорю – огромное количество прекрасных людей, не знаю, почему, но такое у меня восприятие было и осталось на всю жизнь. И мне очень хочется этим с вами поделиться. Потому что каждый раз, открывая для себя нового человека, пришедшего на встречу с тобой, на работу с тобой, просто в знакомстве с тобой, я сразу же вижу только то хорошее, чем человек мне открывается. А все остальное как-то я стараюсь или не замечать, или мгновенно прощаю. Потому что я ценю человека за все то хорошее, что в нем есть.

Давайте вернемся к началу моего рассказа. XXI век. Лето. 2008 год. 30-й Международный кинофестиваль. Тут же вспоминается, что для меня вообще этот кинофестиваль. Я была много раз на нем. Просто как гость, как член делегации. Ну это было и престижно и красиво. Очень интересно. Особенно первые кинофестивали, когда приезжало очень много иностранных звезд, режиссуры, прессы, был какой-то оазис международной культуры. Шум-гам вокруг, все закрыто, запрещено, проезда нет, прохода нет, специальные пропуска, билеты, если ты член делегации. И все это было в концертном зале «Россия», на Красной площади. Сегодня вот едешь по центру, «России» уже нет, только заборы и пустая земля, которая помнит и «Аллею звезд», которую мы наблюдали каждый раз год за годом, когда какую-то «закладывали» звезду. Сколько вокруг этого было волнений. Съемок, песен.

А теперь и фестиваль проходит не там. Сейчас красная дорожка к кинотеатру «Пушкинский». А я сразу вспоминаю 8-й кинофестиваль, который проходил в 73-м году, и в конкурсной программе участвовал фильм «Это сладкое слово Свобода», где у меня главная женская роль Марии. Две серии. Режиссер Витаутас Жалакявичюс. И знаете, это совершенно другой фестиваль. Для меня. Потому что там не просто интерес к советскому кино, а конкретно ко мне. Потому что у меня, без остановки, фото-, как сейчас модно говорить, сессии, пресс-конференции, интервью, съемки, обложек тьма во всех журналах разных стран. Что-то у меня сохранилось, что-то истлело, потому что прошло очень много лет. Где-то в подвале валяется, как макулатура, вся эта память прошлых лет.

И вот наконец завершение. Закрытие кинофестиваля, и вручают первый приз фильму «Это сладкое слово Свобода». Естественно, выходит вся съемочная группа во главе с Жалакявичюсом: я, Адомайтис, Будрайтис, Родион Нахапетов. Это было невероятно торжественно. К этому вечеру я сшила себе новый туалет. В те годы найти что-то было очень трудно. Я, естественно, одевалась в то время у Славы Зайцева. У меня было очень много от него туалетов. Поскольку фигура позволяла, я просто брала у него модели. Конечно, что-то он давал мне напрокат, а что-то я покупала. По сегодняшним меркам – это низкая цена, но по тем временам – это было достаточно дорого, но очень красиво. А вот к тому фестивалю мне хотелось что-то такое совсем оригинальное.

Из одного журнала просто «слизала» фасон, нашла один отрез потрясающего бордового бархата, кажется, я привезла из-за границы, и к нему потрясающую такую тесьму – прямо золото с вишней, вышитую ленту, очень небольшой кусок, фактически она была на шее – хомутом, а дальше углом, «молния» сзади. Спина открыта. Очень красиво. Только закончились съемки фильма «Это сладкое слово Свобода», поэтому волосы у меня в то время были черные, длинные. Вообще какая-то была совершенно другая.

Прошли годы. Сегодня, когда я иду на этот фестиваль, конечно, я вспоминаю тот, где мне вручали первый приз. Но в то же время существуют нежность и радость от того, что этот фестиваль все еще есть, пусть даже теперь он совсем другой. Потому что в этом я вижу продолжение.

Сегодняшний день – это XXI век. 2008 год. Снимали обо мне фильм. Вроде бы какие-то юбилейные даты. Всем интересно прошлое. И я пробую из прошлого выудить все то, что вспоминается сейчас.

На банкете сегодняшнего фестиваля, в первый день открытия, я вижу Леонида Каневского и сажусь за один столик с ним и его супругой. Я задаю наивный вопрос: «Ленечка, а ты там еще живешь, в Израиле, или здесь?» Он говорит: «Я давно здесь. Я бываю там и тут. Уже много снимаю здесь. Практически на две страны». А жена говорит: «А я вас видела, мы с вами знакомы, мы виделись с вами в Тель-Авиве». Я говорю: «Конечно, помню. Встречались. В каком-то магазинчике. На центральной улице». Естественно, тут же вспоминаю, почему я там была, что я там делала. Конечно, воспоминания об Израиле связаны с моим бывшим гражданским мужем Владимиром и детской дружбой с Виктошей Михоэлс.

Я стараюсь не рассказывать про свою личную жизнь, потому что все эксплуатируют то, что кажется им интересным, а в то же время все то, что касается тебя лично, твоей любви, твоих драм, должно все-таки оставаться между двумя людьми, которые встретились, полюбили и почему-то расстались. А вот почему, это уже их вопрос, а не предмет для обсуждения, как мне кажется, многомиллионной аудитории. Поэтому я всегда ухожу от этих вопросов журналистов и стараюсь как можно меньше давать информации. Но есть вещи, которые уже вне взаимоотношений, поэтому могу сказать: Володя уехал жить в Израиль. Потому что ему это было очень важно и нужно, многое не устраивало его здесь не с политической или общественной точки зрения, а в основном только из-за личной какой-то внутренней неустроенности и желания самосовершенствоваться и стать кем-то лучшим, чем он мог быть здесь.

Я несколько раз туда летала, просто в гости, как туристка, один раз даже с концертами, ну, как-то морально его поддержать и посмотреть, что там вокруг.

И вот ведь удивительно, как все взаимосвязано. Почему я все сейчас вспоминаю? Только потому, что в детстве на Тверском бульваре в маленький дворик-каре выходило окно нашей квартиры. А слева было окно квартиры, где жили замечательные, уникальные люди по фамилии Михоэлс. Он был совершенно замечательный актер, и его родные находились в этой квартире. Две сестры – Наташа и Нина. И дочка Наташи – Виктоша, которая всегда наблюдала из окошка, как я играю в «классики», которые я рисовала мелом, и прыгала одна во дворе. Мне было позволено, а она не выходила. Ей запрещали выходить во двор. Тогда я не знала, почему. Только потом, уже встретившись с ней в Израиле, узнала. Так вот, Виктоша сидела у окна, иногда его открывала, и мы переговаривались. Так и длилась наша дружба детская.

 

Наши судьбы разошлись, я прожила на Тверском бульваре до 1957 года, потом заболела туберкулезом, меня послали лечиться в санаторий «Лосиноостровский». И там я семь месяцев лежала, лечилась и выздоровела, но уже не вернулась на Тверской бульвар – нам дали новую квартиру на Ленинском проспекте, и я заканчивала 7-й, 8-й и 9-й классы уже там.

Позже, когда я уже выросла и у меня была уже своя взрослая жизнь, я где-то услышала, что Михоэлсы уехали в Израиль. И однажды, прилетев в Тель-Авив, я решила узнать, где они. Можно ли их разыскать? Страна маленькая, город небольшой. А фамилия знаменитая. Мне тут же дали телефон. Я позвонила, и как будто мы не расставались, знаете. Я сказала: «Это Ира Мирошниченко». – «Ой, Ириш, привет, ты где, приходи к нам. Заезжай к нам». И все.

Вот ведь московская традиция. Вот что такое Москва того времени, послевоенного. Вот что такое дворы того времени. Тогда все жили одной семьей. Вне зависимости от национальности, социальных слоев, от профессий. Например, под нами жил дядя Ваня, дворник-татарин, который половину букв не выговаривал. Но я всю жизнь помню, как он выходил рано утром, надевал белые нарукавники, огромный фартук, какую-то бляху и поливал двор и тротуар, а мы все вокруг бегали: «Дядя Ваня, дядя Ваня, полей нас!» И он нас всех обливал, мы в школу бежали радостные, все было чисто вымыто, красиво, и дядя Ваня такой добрый.

Мама пекла пироги, и первую целую кулебяку обязательно делила на куски. Кусок шел, естественно, к Михоэлсам, вернее, Нине с Виктошей, наверх – Наташе. Над нами жил совершенно потрясающий доктор Левин, и ему, и дяде Ване вниз, в подвал. Вот это все раздавалось, разносилось. Плюшки, пироги пеклись, и на весь маленький дворик распространялся аромат. И все знали, что Катя печет. На следующей неделе пекли в другой квартире. И точно так же раздавали. Все это было естественно. У кого-то беда, кто-то плачет, все знают, все слышат, все понимают, почему.

Скажем, вернулась из ссылки вдова актера Зускина, который жил тоже наверху. Из театра Михоэлса, которого тогда убили. И мы видели, как они возвращались. Я как сейчас помню, мама говорит: «Ой, Зускина вернулась с дочкой». Дочку звали Аллочка, и она шла в такой беретке с золотыми длинными косами. И лицо у нее было очень красивое, белое, чистое. И мама такая же. Худенькие, измученные. Они входили во двор, а жильцы из всех окон вылезли. Все их встречали. И какая-то нота тревоги и радости, и в то же время какой-то беды, вдруг повисла. Хотя время было уже другое. И строй другой. И вообще все другое. Они вернулись из прошлого. И все их знали.

А муж Наташи Михоэлс, композитор Вайнберг, который жил на пятом этаже над нами, сочинял какую-то фантастическую музыку. Все говорили, что он войдет в историю, потому что пишет какую-то красивую симфонию. И действительно, ее премьеры были во всех залах консерватории. Но тогда мне казалось, что это какой-то ужас. Грохот. Непонятное нечто, которое громыхало на весь двор. Но все молчали, потому что понимали, что Вайнберг пишет уникальную музыку.

После того телефонного разговора в Тель-Авиве я жила несколько дней у них. В маленькой чудной двухкомнатной квартире Нины, и такая же двухкомнатная квартира у Наташи. Они рядом жили. У них был потрясающий серый кот. А Виктошка модная такая вся, вечно занята – журналистка, работающая в центральной газете, очень известная. И сейчас, я думаю, все такая же, журналистка, известная в тель-авивской прессе. И конечно, гордо носящая фамилию Михоэлс. Как национальное достояние этой страны. А когда-то она жила в нашей Москве, на Тверском бульваре.

Они меня тогда очень тепло принимали! Вот это детство, это московская закалка, это московская элитарная интеллигенция, и хлебосольная, сердечная, очень дружелюбная атмосфера, которая могла быть только в то время в Москве. Потом она переселилась к ним туда, в Израиль. Это было безумно приятно. Хотя мы не виделись столько лет. А потом опять нас жизнь развела.

Все пройдет. Пройдет и это. Это действительно так. У нас уже совершенно разная жизнь, и она, может, по-своему для каждого из нас счастливая, но был общий период в той стране.

Но, конечно, с Израилем связано незабываемое воспоминание о внутреннем потрясении, которое я испытала, когда оказалась в Иерусалиме, у Стены Плача. Никто меня там не узнавал, я закуталась платочком, и в щелочку, где были тысячи записок, втыкала и свою записочку с просьбой к Нему. А чуть позже я вошла наконец в тот самый храм и прикоснулась к той самой подлинной истории и истокам нашей религии, Гробу Господню. Но перед этим, пока меня везли к этому храму, мы ехали с делегацией и с экскурсоводом мимо другого храма. Он уже закрывался на перерыв, но я почему-то спросила: «Нельзя ли войти? Что это за храм?» – «Да там уже сейчас перерыв, он уже закрывается. Ну давайте попробуем». И мы подошли. О Боже! Это храм Марии Магдалины. И я развела руки и сказала: «Мария, я к тебе пришла, актриса Ирина Мирошниченко, которая сыграла тебя в фильме Тарковского “Андрей Рублев”. Актриса, которая ничего не знала про тебя».

И только Тарковский, утвердив меня на эту роль, гуляя со мной по заснеженному Владимиру (мы шли вдоль реки по снежной тропинке, которую нам расчистили для завтрашних съемок – мы должны были идти крестным ходом на эту гору, на эту Голгофу зимнюю), рассказывал, как он видит эту сцену, как он будет ее снимать и что там, и кто такая Мария Магдалина. Он рассказывал мне, закончившей школу-студию МХАТ, молодой начинающей актрисе, абсолютно ничего не знающей про нашу религию, потому что нигде это нельзя было прочитать, Библия не продавалась. Я только знала из рассказов мамы, что есть Бог, что есть Иисус Христос, что есть Мать Мария. Наверное, я слышала, что существовала некая вторая Мария. Но кто она? Что она? Ее судьбу, ее историю я не знала. Это все рассказал мне Тарковский. Более того, он снял кинопробу, фотопробу, на меня надели парик с длинными волосами, до полу практически. И я в этом парике, в этих волосах плакала трое суток, проливала слезы у ног Христа и вообще видела все это Распятие.

Это очень красиво снималось. Очень эмоционально, и мне была очень дорога роль. Вот, представьте себе, что через столько лет я оказалась в храме в ее честь. Я села на ступеньки, не могла войти. И сердце колотилось. Как интересно, как все в жизни переплетено. Вот уж никогда не думала, что я, девчонкой сыгравшая этот исторический, абсолютно какой-то чужеродный для меня персонаж, сделанный на экране из моего тела, из моей плоти, из моих глаз, из моего лица и из моих эмоций, из моих слез, из моих страданий, которые были совершенно в другом веке, в другом году, войду в этот храм, и с огромной нежностью, как к чему-то очень близкому и родному, подойду к алтарю. Поэтому для меня эта страна вся сплетена из слез, из эмоций, из ощущений и счастья, открытия для себя религиозных реликвий, историй и прикосновений к ним. Из каких-то моих личных переживаний, страданий и потери близкого человека, из знакомства и заново открытия для себя друзей детства, и чего-то родного и близкого, идущего с московской улицы, с Тверского бульвара, от московской культуры, от московской интеллигенции. Из огромного количества зрителей и почитателей, которые меня узнавали, брали автографы, спрашивали про Москву, слушали рассказы, стихи и песни в моем исполнении. Приходили на мои концерты. Это было невероятно и интересно, и как-то так все переплетено, это яркая страница, которая осталась в моем сердце и моей памяти.

А сейчас хочу рассказать о Тарковском. Представьте, Школа-студия МХАТ. Я – студентка этой школы. Уже живу не с мамой. Уже вышла замуж. Мой муж – писатель Михаил Шатров. Живем на «Аэропорте». Не снимаюсь нигде – уже имела опыт и получила по затылку как следует, потому что на первом курсе я рискнула и снялась в маленьком эпизоде в фильме «Я шагаю по Москве». Сыграла старшую сестру Никиты Михалкова. Позже на том же «Аэропорте» я шла как-то по своей улице домой. Навстречу мне – Андрей Кончаловский. Посмотрел, хитро улыбнулся и сказал: «Я вас знаю, вы моего брата в фильме назвали “идиот”. Правильно сделали».

А через какое-то время он меня пригласил на пробы фильма «Дядя Ваня». И началась для меня совершенно другая жизнь. В творчестве, в искусстве, в кино. И родился уникальный совершенно фильм, и о нем я буду говорить особенно, потому что это одна из самых лучших, на мой взгляд, работ в кино (не только моих, а всей команды) и, прежде всего, одна из лучших работ уникального режиссера Андрея Кончаловского. По пьесе еще более уникального Антона Павловича Чехова, который написал великое произведение «Дядя Ваня».

Так вот, в школе-студии, в конце первого курса, когда наконец фильм «Я шагаю по Москве» вышел на экраны, я однажды прихожу, и меня вызывают в деканат. Оказывается, я нарушила правила школы-студии, разве я не знала, что нельзя? Отвечаю: «Знала». – «А почему все-таки?» – «А потому, что хотела». – «А вот теперь значит, отчислена». И все. Я рыдаю. Прихожу в нашу аудиторию, все мои сокурсники спрашивают: «Ириш, ты чего?» А я плачу навзрыд. Все меня понимали. Но тут же собрали собрание нашего курса, на котором меня клеймили позором. Я понимала, они хотели сказать: «Держись, мы с тобой». Но при этом говорили: «Это безобразие, это недопустимо, строгий выговор, строгий, но не отчислять. Кто “за”?» И все поднимают одновременно руки, чтоб только не отчислить, но суперстрогий выговор с занесением и без занесения, взгреть по полной программе, но только оставить. Меня оставили. По затылку я получила. Плакала, говорила, что больше никогда не буду. И действительно, видит бог, ходили по коридорам за мной многие. Делалось много фотопроб и много предложений. Но я говорила: «Нет, только после окончания. Нет-нет, после окончания».

Когда я еще была студенткой первого курса, мы жили достаточно бедно, но мама давала мне рубль на то, чтобы днем поесть. Я уезжала очень рано, занятия шли с девяти. Перерыв был с двенадцати до часу, потом лекции, потом опять с шести до семи перерыв, а потом с семи до десяти опять занятия профессиональные. Репетировали, что-нибудь делали, вне плана. Я очень много работала и, конечно, безумно уставала. Вот мне мама и давала рубль.

По утрам я бежала, опаздывая, на автобус, как сейчас помню, на Университетском проспекте, углу Ленинского, но в него забивалось столько народу, что я не могла воткнуться в этот кошмар и голосовала. Останавливалось такси, которое везло меня до центра, я, жутко нервничая, потому что у меня в кармане рубль, а такси 90 копеек, говорила: «Стоп!» Получала эти 10 копеек сдачи, выпрыгивала, но, как правило, это было около Манежной, очень близко от школы-студии. И оставались 10 копеек.

На эти 10 копеек мы вместе с Валюшкой Малявиной забегали рядом в пельменную, съедали на 5 копеек пельменей, а на 5 копеек или кофе, или какао. Это на весь день. И было даже очень ничего себе. Как-то хватало.

А тогда, когда я все-таки не ехала на такси, у меня был целый рубль. На этот рубль я очень любила ходить напротив в кафе «Артистик», там можно было красиво пообедать, съесть бульон или какую-нибудь курочку и что-нибудь вкусненькое. А в конце давали замечательно сваренный кофе. Я кайфовала и блаженно себя чувствовала актрисой, будущей пижонкой Ириной Мирошниченко.

Но это я себе позволяла пижонить, когда была на иждивении у мамы. Когда же я перешла на иждивение супруга, писателя Шатрова, и у меня было уже чуть-чуть побольше чем рубль, то позволяла себе невероятную роскошь. Я шла в кафе «Националь», могла себе заказать что-нибудь, а больше всего на свете я любила заказывать кофе и какой-нибудь сумасшедший десерт или пирожное, которое в «Национале» готовилось потрясающе. Почему «Националь»? А потому что это центр Москвы, потому что за окном Кремль, потому что мама мне рассказывала, как они студентами очень любили ходить в «Националь» и «Метрополь». И именно там тратили все свои заработанные после «елок» в Колонном зале деньги, потому что там самая вкусная еда, самая цивильная, самая красивая, и потрясающий старинный интерьер.

И вот однажды, придя в перерыве между лекциями туда на час, я села… Пью себе кофе, ем пирожное, надо сказать, что кафе достаточно пустое, оно было очень дорогое, очень элитное, там мало народу. И за одним столиком сидит молодой человек и, не отрывая глаз, на меня смотрит. Я думаю – что это он на меня уставился? И делаю вид, что я вообще его не замечаю, смотрю в будущее и в окошко. Выпила кофе, съела пирожное, расплатилась с официантом. Он смотрит. Я, фыркнув, гордо встала и ушла. На следующее утро звонок. «Ирина, пожалуйста, приезжайте на “Мосфильм”, вас хочет увидеть режиссер Андрей Тарковский. Он начинает снимать фильм “Андрей Рублев”».

 

Приезжаю на «Мосфильм», вхожу в кабинет и вижу того молодого человека. Он говорит: «Вы меня узнаете?» Я говорю: «Конечно, вы на меня вчера смотрели». Он говорит: «Да, и я увидел, что у вас, как мне кажется, очень иконописное лицо. Давайте попробуем?» Я говорю: «Давайте». Меня тут же отвели в гримерную, сделали грим, надели парик, чуть-чуть рассказали, кто и какая я должна быть, получились фотографии. После этого меня утвердили на роль Марии Магдалины.

Андрея Тарковского я снова увидела только на съемочной площадке, приехав в город Владимир. Уже практически закончив институт. Это была зима. Последняя зима нашего выпуска. Я просила разрешения на съемку. Мне сказали: «Да, уже можно». Мы уже готовили дипломный спектакль. И во Владимир я приехала на два-три дня.

Вот уж поистине ощущение творчества начиналось со встречи: то, как меня встречали, как я подъехала к гостинице, где уже ждал ассистент, то, как меня подняли в номер. Вторым режиссером была Лариса, жена Тарковского. Очень красивая, очень интересная женщина, которая была его другом, помощником, соратником. Она стала мне рассказывать, какой я должна быть, сказала, что у нас будет обязательно встреча с Андреем, но что сейчас он занят, что фильм снимает великий Юсов. Но я с ним была уже знакома по фильму «Я шагаю по Москве». Поэтому для меня это уже был родной оператор.

Наконец я встретилась и с Андреем. Он был уже совершенно не тем, который сидел в кафе «Националь». И не тем, который был в кабинете. Нервный, издерганный, очень серьезный, ставший старше, мне кажется, лет на десять. И какой-то другой. Сказал: «Давайте я вам покажу. Вы когда-нибудь здесь были или нет?» – «Никогда». – «Видели храмы?» И тут он меня стал «окунать» в атмосферу нашей старой Руси, нашей религии и нашей истории. «Андрей Рублев» – это практически приобретение наших исторических корней, которые аллегорически и чисто эмоционально каким-то образом переплетены с мучениками. Мученичество Андрея Рублева, наверное, наложенное на внутренние муки Андрея Тарковского, который удивительно трагично и нервно воспринимал мир через свою реальность, через свою призму. Он показывал нам этого великого художника, который писал иконы, и абсолютно проникал в суть происходящего на иконе. И каким-то образом сам восходил до Иисуса Христа, до его распятия, до его мук.

Это все настолько слито с русской нашей зимой, которая, естественно, никогда не могла быть на земле, откуда Иисус. Но было вот это что-то аллегорическо-мученическо-страстно-сильное, эмоционально приподнятое и заряженное всей группой на какое-то высокое творение. Пожалуй, я редко встречала такое за всю жизнь.

И я прониклась тем, чем особенно был заряжен сам Тарковский. Вот если говорить о его уникальности, о его величии, о его вкладе в историю кинематографа, наверное, суть именно в этом. У него какая-то невероятная глубина человеческая, которой он заражал всех вокруг.

Три дня съемок Марии Магдалины. Позже, когда уже у меня был приз за фильм «Это сладкое слово Свобода», приз за фильм «Дядя Ваня», серебряная раковина, приз за фильм «Пришел солдат с фронта», где у меня главная роль (правда, мне не дали Государственную премию, но тем не менее фильм был награжден), после всех этих наград, признания, массы ролей в театре, звонок: «Ирина, в Бельгии будет проходить Неделя советского фильма, куда можешь поехать ты с фильмами “Дядя Ваня” и “Андрей Рублев”. На неделю. Согласна?» Я: «Ой! Как может быть “нет”? Конечно “да”, но мне нужно письмо в театр, ну, чтобы разрешили». Я, как оголтелая, приезжаю в Госкино, забираю это письмо, еду к нашему директору К. А. Ушакову, его все называли Паняишли, то есть «понимаешь ли» – такая у него была присказка. Он говорит: «Куда тебя отпускать? Куда за границу? Надо в театре, поняишли, работать. Нечего ездить по заграницам». Я говорю: «Ну, Константин Алексеевич, ну я вас очень прошу, это как можно скорее нужно решить…» Он мне «Иди-иди». И письмо мое – в стол.

После этого началась мука. Я бежала с шоколадкой, или с конфетами, или с какими-то духами к секретарше: «Я тебя умоляю, ну напомни ему, он засунет вниз, потом протянет время, меня не успеют оформить, понимаешь, Бельгия – это ж уникальная страна, центр Европы, я еду, у меня две роли. Это же так интересно». – «Ира, все понятно, сейчас все сделаем». И тихо-тихо подсунула ему это письмо. И он подписал все-таки.

Наконец мы летим в Брюссель. Я, Андрей Тарковский и работник Совэкспортфильма. Тарковский совершенно другой. Показывает портрет сынишки, ему совсем мало лет тогда было, а Андрей – счастливый безмерно. Веселый невероятно. Чуть-чуть пьющий вместе с третьим членом делегации.

Нас принимала семья Гугиных, они остались на всю жизнь моими друзьями. Гугин был представителем Совэкспортфильма в Брюсселе, у них был чудный двухэтажный маленький дом почти в центре. Жена Наташка, кареглазая, архитектор, умница, ну с таким вкусом! Боже мой, эта Неделя – это было нечто. Для меня это самая красивейшая страна, старинная, то, что мне безумно нравится.

В то время на «Дядю Ваню», и вообще на нашу Неделю, вся пресса об этом писала, стояла очередь за билетами, потому что все происходило в кинотеатре довольно небольшом.

Тогда в большой моде было движение «хиппи». Все ходят в джинсах, волосатые-патлатые. Я тоже нацепила джинсы, какую-то рубашку, волосы длинные. После премьеры фильма, которая проходила очень торжественно, я вышла в потрясающем туалете, а на следующий день нам устроили пресс-конференцию после окончания сеанса, и мне сказали, что можно одеться иначе. И вот там я была в джинсах, рубашке джинсовой, сумка через плечо – ну нормально, – европейский нормальный цивильный вид. А Тарковский ходил вечно в джинсах, модный, современный, острый. И наш коллега по делегации, Сережа, который знал французский язык, тоже соответствовал.

И вот мы выходим на сцену. Зал битком. И что меня тогда поразило – у нас таких кинотеатров не было – там было все покрыто коврами, чистота невозможная, мягкие кресла, ну, наверное, как сейчас. Но тогда это было для нас в диковинку. Это все-таки очень давние года. И в этих проходах, на коврах, сидят студенты, молодежь сидит, очень интеллигентная публика. Они пришли посмотреть классические интереснейшие современные фильмы из Советского Союза и нас послушать.

И тут начинается пресс-конференция. Мне задают вопрос по-французски, Сережа переводит. И вдруг я начинаю отвечать в микрофон по-французски. Честно, для всех это был шок, а у меня, с одной стороны, взволнованность, потому что я вспоминала все свои знания и не хотела ударить в грязь лицом, а с другой – гордость, что я из Советской страны, что я вот так вот легко веду всю эту пресс-конференцию на их родном языке. Помню один вопрос, который совершенно сразил и привел в невероятный восторг: «Слушайте, вы вообще советская женщина?» Я говорю: «Да». – «А мы представляли вас по-другому. Перед вами приезжал фильм “Оптимистическая трагедия”, и мы думали, что вы сейчас приедете в кожанке, а где вообще ваш револьвер?» Я вот так встала, как в ковбойских фильмах, по попке ударила: «Вот он у меня!» – показала. В зале хохот, свист. «Вы работаете в НКВД или в ЧК?»