Kostenlos

Паруса осени

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Туман

С неба сыпало столь мелкой солью то ли дождя, то ли снега, так что воцарившийся повсюду глянец сырости, казался странным, явившимся ниоткуда, почти чудом. Через неплотно прижатую, распаренную и разгорячённую кованную дверцу, в лоснящейся пористой коже жирной сажи, печь выплёскивала свой янтарный свет. Вырвавшийся на волю, он попадал в водоворот заоконного тумана, кой делал с ним после, что хотел, беззлобно поддразнивая звёзды. Впрочем, тем было недосуг наблюдать за игрой огней, которым не суждено было выбраться из-под сырого одеяла мглы. Запутавшись в его складках, они скоро теряли свою резвость и таяли облаком снежной пудры у печной трубы.

…На удивление богата плодами осень. Ветви диких вишен усеяны прозрачными ягодами дождя, хмель – крупными яблоками воробьёв. По земле – повсюду! – словно сами собой появляются россыпи самоцветов чистой воды, а местами, куда только вздумается ступить – обронённые впопыхах нефритовые броши лишайника. Они столь изящны и бесконечно ранимы в своём совершенстве.

Побывавшие под спудом хмари, травы вновь обретают утерянную было к началу зимы ловкость, и охотно вальсируют с ветром, чья порывистая дерзость увлекает их в водоворот невинных безумств, но сколь не прилагает усердия она, никак не может управиться с неповоротливостью тумана, чьё грузное, дебелое естество заполняет собой всё, к чему коснётся…

Но вдруг ветер, одним ловким движением, в минуту срывает дерюгу тумана, и яркое летнее голубоглазое небо принимается улыбаться от горизонта до горизонта. Оно как бы заблудилось во времени, и счастливо тем.

Туман… Пусть он будет, но окажется недолгим. Пускай он случится, как повод или передышка перед тем, чтобы волны радости подхватили бережно и упруго, да вынесли на тёплый берег, где мелкая галька приятно скользит промежду пальцев, не делая больно никому.

Сколотень

Непременной принадлежностью уборной пятидесятых годов прошлого века была полочка под потолком, уставленная склянками с горлышками, закупореными тряпицами или плотно скрученными бумажками. Наполненные всякой нужной всячиной, типа олифы, керосина и конопляного масла, обёрнутые в несколько слоёв паутины, они давали подле себя место для папирос и коробки со спичками, сложенными на манер египетской пирамиды, трубочки самострела и рогатки. Первое надобилось для солидности и провождения времени взрослым, последнее интересовало, в основном, малышню. Именно от неё, там где повыше, и прятали ребячье оружие. В наказание за капризы, либо побитую, с помощью той самой рогатки, посуду или оконное стекло. Бывало пацанчик, какой поотважнее, ослушается мамку, да взобравшись на раковину унитаза, подпрыгнет, дабы вернуть себе честно выструганное оружие, ну и непременно поскользнётся. Вымочит ноги, а руку поранит до крови о сколотень, вымазав нанизанные на него газетные листочки.

Сколотнем называли толстую железную спицу со шляпкой или обыкновенный гвоздь, вбитый в стену на половину своей длины и выкрашенный масляной краской в удобный коричневый оттенок, под цвет самой срамной комнаты.

Ответственный квартиросъёмщик следил за тем, чтобы стопка нанизанной на гвоздь бумаги была нужной толщины и верного содержания. Нарезая тупым концом ножа разворот газеты на ровные куски, он улыбался одними бровями, приподняв их над дужкой очков. Во время этого занятия его нельзя было беспокоить по пустякам, дабы уголок любого листочка подходил к уголку другого без единого неровного края и разрыва. Из уважения, либо по причине обилия типографской краски, в отхожем месте избегали пользовать отпечатанные портреты вождей, а на всё прочее запрета не было. Долгожителями гвоздя были нижние части газеты, где обыкновенно размещали некрологи и объявления про то, что гражданин N и его сожительница N отныне не являются мужем и женой, причём гражданка возвращает себе девичью фамилию, о чём извещает почтеннейшую публику. Такие листочки читались и перечитывались неоднократно, после чего, слегка помятыми, их возвращали на гвоздик, где они вертелись и раскачивались из стороны в стороны, словно ходики, покуда не обрывались совсем, как страница отрывного календаря.

Гвоздь… Он казался старше самого дома, и когда, во время очередного ремонта его вымазывали краской с головы до того места, где тот совершенно сливался со стеной, то совсем скоро он снимал с себя тесные коричневые одежды, мохнатые от налипших ворсинок кисточки, и становился, как новенький. А после, сияя в полумраке уборной, гордился уготованным ему поприщем.

Увы, гвоздю не было написано на роду скрипеть доской ступени или держать на себе полку с пирожными из папье-маше в театральном буфете, однако, он многих повидал на своём веку, и, если по совести, на своём месте был незаменим.

Ну… может, так-то оно и верно, – оценивать свою будущность по пользе от неё другим, а не наоборот.

Здесь всем найдётся место…

Который день нет света. Я ставлю в подсвечник новую свечу, это последняя. Огонь ненасытен и неряшлив. Капли горячего воска стекают из его рта прямо на стол.

В тот час, когда одно лишь пламя горящей свечи, нервно помахивая рыжим лисьим хвостом, отгоняет обступающую со всех сторон темноту, звуки, даже самые обыкновенные, кажутся чужими, настораживают и пугают своею неопределённостью. Быть может, распахнись завеса мрака случайным порывом ветра, будто полой чёрного плаща, было б боязно не так, но в самом деле… в самом деле всё иначе, куда как страшнее.

Стук сердца – эхом поступи в необъятном пространстве, выхода из которого не найти. Скрип двери – предвестник появления кого-то дурного, про которого и поминать-то к ночи не след. И если сон, от которого бежишь напрасно в сопровождении собственного жалкого крика, закончится, стоит лишь рассвету протянуть руки через окошко, дабы похлопать тебя по щекам, то сон жизни, коль скоро ты ввязался в сию игру, станет преследовать по пятам. Со всеми его печалями, две из которых, – конечность и забвение, горше прочих.

Ровно так же, как возле огарка, расположившись подле камина памяти, события прошлого обретают оттенки и свойства, присущие не им. Они тем ярче и отчётливее, чем дольше от них. Лишь беды, измятые временем и размытые многими слезами, словно водами весенних, напитанным половодьем ручьёв, теряют слегка свою силу. Их облик – в отражении испытанного разочарования участью, в обмане, который во всём: в каждой новой судьбе, в пробуждении, в предвкушении, в самой надежде…

… А света всё нет. Мышь догрызает порог и вскоре заполнит дом своим скарбом, втащив его волоком открыто, ни от кого не таясь. Скинет серые от пыли сапоги и разляжется на полу, выставив на обозрение розовые пятки. Ну, так что ж, здесь найдётся место всем, даже нам.

Дым над печной трубой

Отчего, доступное нам в пору детства знание истины, забывается вскоре, и открывается лишь тогда, когда мы примиряемся с собой? И едва то, ранее неосознанное, случившееся как бы помимо нашей воли, начинает выказывать смысл, принимает те, разумеющиеся сами по себе очертания, мы располагаемся в себе поудобнее, как в кресле, дабы обозреть самоё себя и оценив размеры бедствия, предъявить неведомо кому счёт на всё, что показалось нелепым, либо полученными незаслуженно. А сравнив с прочими, не равными, но которые, как водится, – измеримо плоше, непременно возмутиться переносимым возмездием за неведомые грехи.

Позже, когда мы привыкаем к себе, и к недостаткам, кои не преминем вскоре счесть за достоинства, научаемся видеть своё отражение без выражения брезгливости и осуждения, даже начинаем находить в нём нечто эдакое, что заслуживает большего внимания. Но мы нервны, осторожны и неопытны, так что объяснимо долго прячемся за собственным фасадом, ибо тот умысел, что преследует жизнь, имея нас в виду, проясняется не сразу.

Слишком часто, в борьбе с судьбой мы теряем нить, предназначенную нам, путаемся в ней, словно в неводе, и опускаясь на дно, болтаемся там тихонько, вместе с сором. что падает откуда-то сверху, прямо на нас. Хорошо, если мелко, или вскоре прилив и волна вынесет на нужный берег. А коли нет…

…Дым над печной трубой развевается белым шёлковым платком, а небо солит землю обильно кристаллами мелкого снега. Округа уже достаточно холодна, дабы принять на себя уготованное непогодой. Хотя, что считать ненастьем, – вёдро или вьюгу, туман или бриз?

Не как у людей

Снег наметал округу по кругу, так что стала шита она белыми нитками. Всё, что долгим казалось, скрылось скоро под пледом зимы. Следы шагов чудятся серыми пятнами, пока не исчезнут вовсе. Следы деяний… Те, покуда не затеряются совсем, стаивают неровно и нервно, сглаживаются их очертания, скрадывается суть. Дерзновенное, сокрыв под личиной нахальства, выхолащивают под сурдинку метели, так чтобы на страже поставить, для одного лишь виду, евнухом безобидным. И эдак-то, затаённое некогда, выпестованное, падёт от подлости, как от меча.

То, что ранило больно, заметишь не сразу. Под белой шубой на рыбьем меху, всяк спрячет всякое. Надолго ли? Утаённый в вопросе ответ стукнет снежком в окошка, да пропадёт, чиркнув, словно мелком по стеклу.

Снег лёгок, но хитрой своей уловкой – незаметной глазу, сбирать несметные свои войска, гнёт головы непокорных, ломает шеи строптивых. Скрывая худые дела свои под безмятежною личиной, надеется лишь на то, что не спросят с него после. Рады будут, что убрался, наконец. Ну, а покуда – ждут, встречают, гомонят. Видать, забыли – каковский он.

Сыплет с неба конфетти снега. Треплет ветер седой чуб дыма из печной трубы, а свысока, либо отечески… Так со стороны, всё оно, не как в самом деле, бывает, сам себя не поймёшь, а тут, – другое всё. Не как у людей.

Доброго утра

– Який ты дурный!..

– Бабушка?!

Мне снится этот голос или так только… чудится, что подле меня говорит кто-то, пока я сплю? Не знаю. Не уверен.

Я не очень хорошо помню своих родителей. Разумеется, они были, и бабушка, которая растила меня, напоминала об этом чуть ли не ежеминутно. Ежели я совершал нечто, достойное порицания, она укоризненно выговаривала про то, что «отец никогда бы не опустился до подобного, а мама была бы очень недовольна». А уж когда я давал хотя мизерный повод похвалить меня, то бабуля доставала зелёную ученическую тетрадку «в линейку», и крупным учительским почерком записывала мои незначительные подвиги, добавляя, что, вот, когда будет случай сообщить отцу, она непременно порадует его ещё одним моим достижением.

 

Бабушка не разрешала мне брать эту тетрадку, но однажды, в скорбный час, когда прочие поминали за столом её доброе имя, я забрался с ногами в кресло, как бывало в детстве, и принялся читать исписанные бабушкиной рукой листочки.

Среди моих подвигов были: умение управляться ножом и вилкой, чтение, собственноручно постиранная рубашка. Конечно, со стиркой у меня были определённые сложности, но с некоторых пор я надевал только то, что неумело тёр и отжимал, попеременно в горячей воде из чайника с натёртыми стружками хозяйственного мыла. Бабуля, та ещё чистюля, не моргнув глазом позволяла мне надевать дурно отстиранные рубашки, когда мы направлялись к доктору, и если медсестра, измеряя мой рост, морщилась, брезгливо поглядывая на большое жирное пятно на кармане, либо зелёные разводы травы на локтях, бабушка с надменным и нравоучительным выражением, сообщала, что в «её семье белоручек нет, и если пятилетний внук сам стирает свою одежду не слишком умело, то это куда как меньший грех, нежели неважно вычищенные зубы медицинского работника, прикрытые ярко напомаженными губами.» Медсестра, в таких случаях, обычно переставала коситься на мою рубаху, и бежала за ширму разглядывать свои зубы в карманное зеркальце. Бабушка, подмигнув мне и розовому от смущения доктору, кричала:«Правый клык глядите, милочка!» И, переждав мгновение, добавляла: «Впрочем, и левый тоже!»

Бабушка не давала меня в обиду никому, даже самой себе, что с её взрывным характером было очень непросто. Если, подчас, я чем-либо раздражал её более обыкновенного, она, стиснув блестящим железом зубных коронок беломорину, просила не подходить к ней некоторое время.

«Как бы чего не вышло!» – сипела она, сдерживая ярость, и я тихо удалялся за занавеску, заменяющую дверь в кухню.

Ну, а там всегда было чем себя занять: латунный штурвал коротконосого крана, из которого текла вкусная ледяная вода, любопытные тараканы с блестящими, похожими на жирные жареные кофейные зёрна спинками, бабушкин, как она утверждала, «ещё девичий» сундук, обитый железом и водружённой на нём хрустальной чернильницей в обрамлении кованного орнамента, которую мы использовали в качестве подсвечника, – в доме довольно часто отключали электричество. Ну и конечно же – спички! Как только я добирался до коробка, бабушкина нервность испарялась. Заслышав моё неумелое чирканье, она немедленно появлялась на пороге кухни и заявляла:

– Нынче на обед пироги. Помогать будешь или ты для этого ещё слишком мал? Со спичками-то у тебя, как я погляжу, пока не очень.

– Буду! – Радостно вопил я, и бежал обнимать бабушку, которая, хотя и не любила «телячьих нежностей», никогда не отталкивала меня.

– Настоящий мужчина не должен стыдиться своих чувств! – Поглаживая меня по голове, шептала она.

–Так я ж ещё маленький! – Возражал я, на что незамедлительно получал отповедь:

– Это нисколько не умаляет твоей мужественности!

Что и говорить, моя бабушка была та ещё штучка.

Она редко рассказывала о себе, охотнее – про раннее детство, выудив из которого некий карамболь36, на его примере могла невзначай преподать мне очередной урок.

В те минуты, когда задумчиво и загадочно бабушка произносила своё неизменное : «Знаешь ли…», я буквально замирал на месте, опасаясь спугнуть воспоминание, которое тянулось, будто нитка из приоткрытого ящика старинной швейной машинки, рискуя оборваться в любую минуту.

Чаще всего бабушка рассказывала про своего отца, который служил регентом37 в одном из храмов Царства Польского, про шалости сестёр и свои проступки.

Как-то раз, хохоча над очередными проделками «поповских дочек», я вдруг осознал, что, про кого бы ни говорила бабушка, она ни о ком не отзывалась плохо. Воспитанная в строгости, она была требовательна, но чаще к себе самой, нежели к другим.

– Знаешь, однажды, я даже постриглась на лысо. – Поделилась как-то раз бабушка.

– Ого! Как это ты смогла?

– Да так, пошла к перукарцу38 и все дела!

– Но отчего тебя не прогнали, такую маленькую, не отвели к родителям?

– Отчего ж это, маленькую? Я уже учителкой была, и мне тогда исполнилось… Сколько же было мне в тот год? – Задумалась бабушка, разглядывая таракана, который застрял в щели между полом и плинтусом. Лихо поддев столовым ножиком деревяшку, она дала прусаку сбежать под стол.

– Ба! Ты чего?! – Возмутился я.

– А что такое?

– Ну, ты ж их не любишь!

– Кого это? – Решила уточнить бабушка.

– Тараканов же! – Не в шутку занервничал я.

– А… Ты про этого бедолагу… – Вздохнула бабушка. – Он застрял, не мог выбраться, что ж ему, так и погибать, ни за что ни про что?

– Ты же сама его после прихлопнешь!!! – Ничего не понимая, возмутился я ещё больше.

– Вот когда он заберётся на мой чистый стол, и у меня не будет иного выбора, тогда уж я его и … В общем, сделаю то, что ты сказал. А пока он не покушается на выскобленную добела столешницу, он – свободный человек! – Честно и просто ответила бабуля.

– Ну, а с волосами-то что? – Напомнил я ей.

– Да, ничего особенного, – Шмыгнула носом бабушка. – Поспорила с подружкой, что состригу кудри, и состригла.

– И как же ты после ходила так-то, без волос? В подполе пряталась?

– Ничего я не пряталась! – Рассмеялась бабушка. – Покрыла лысину платочком, и всё! Да и многие тогда так же ходили! Кто тифом переболел, у кого вши… Кстати же, в тот самый день, как состригла я свою красоту, с дедом твоим и познакомились.

– Он что, тоже лысым был?

– Помилуй, что за фантазии?

– Ну, а как же тогда? – Ещё пуще удивлялся я.

– Ты что думаешь, в волосах всё дело? – Снисходительно поглядела на меня бабушка.

– А в чём же ещё?! – Искренне воскликнул я. – Ведь в сказках, так и пишут:«Краса, девичья коса!»

– Да ты ж мой милый… – Бабушка еле сдерживалась от смеха. – В сказках верно пишут, но это если, кроме косы, у девицы ничего за душой, тогда и она сгодится. Вам-то, ребятишкам, попроще оно, не к чему красивыми быть, мороки много… Ой… что ж ты мне зубы-то заговорил, а время уже – пора спать, чай, не новый год. Что родители скажут? Разбаловала, скажут, ребёнка! Иди, чисти зубы, руки-ноги, ну – сам знаешь, не маленький.

Раздосадованный тем, что бабушка вспомнила, который теперь час, я послушно отправлялся в кухню, наполнял голубой эмалированный таз кипятком из чайника, разбавлял его холодной водой, а после, когда ворочался на своей постели, представлял себе бабушку совершенно лысой, с ненужной ей косой, торчащей из авоськи, словно рыбий хвост.

Мой папа был военным, и служил то в каких-то степях, то где-то далеко, на севере, мама всегда была рядом с ним. Я же, по малолетству, да из-за постоянного нездоровья, был отправлен на жительство к родителям отца, туда, где нет песчаных бурь или вечной мерзлоты, а снег за окном лежит только на Рождество и ещё немного после. Родителей я видел каждый день. Поднимаясь утром с постели, здоровался с их фотографическими карточками, которые предусмотрительная бабуля поставила на трюмо возле моей кровати, дабы я не «утерял связи с родычами». Там было два снимка: на одном – отец в военной форме с капитанскими погонами, на другом – профиль мамы. Папа смотрел на меня с фотографии прямо, лёгкая, едва приметная улыбка, делала его суровое лицо беззащитным и родным. Спросонья, я улыбался ему в ответ, и тут же нарочито хмурился, нагоняя брови на глаза, как это обыкновенно делал он сам, «напуская строгости». Собственно говоря, про отца я ничего такого помнить не мог, но бабушка столь часто рассказывала о нём, что мне казалось, – я всё знаю про него и сам. Мама была для меня намного более загадочным существом, нежели отец. Бабушка ничего не могла поведать мне о ней, так как не была её мамой. А посему, в рассказах бабушки она всегда была на стороне отца, и одного этого было довольно, чтобы я слегка побаивался матери, и, желая доброго утра её изображению, поскорее переводил взгляд на отца. Он мне казался понятнее, а от того и добрее.

Время шло, родители служили, и в первую ступень начальной школы меня повела за руку бабушка, да так и провела по всем её степеням, с упорством человека, ответственного за судьбу всех тех, с кем я повстречаюсь на своём пути. Она растила меня честным, ответственным и добрым. Возвращаясь к себе, тогдашнему, я нахожу сходство между собой и кудрявой тонкой порослью травы, пробивающейся через наст жизни. Бабушка, наверное, видела меня точно таким же, потому и старалась сделать из меня человека. Думаю, у неё получилось…

Три фотографии стоят у моего изголовья. И каждый день, просыпаясь, я обращаюсь к ним, чтобы пожелать доброго утра, как некогда они хотели того же самого для меня.

36эпизод, курьёзный случай, ситуация в бильярде
37дирижёр церковного хора
38парикмахер (польск.)