Kostenlos

На горизонте души…

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Шоколад

– С наступающим! Это – вам! – Сказал он и положил мне на стол плитку шоколада.

– И вас также! Вы у нас первый день? Мы не пересекались раньше.

– Можно сказать и так. Вы уже домой?

– Да, сегодня сокращённый рабочий день.

– А шоколадку, шоколадку-то, не возьмёте?

– Не хочется.

– Возьмите, а то Дед Мороз обидится!

– Сомневаюсь.

– Правда-правда!

– Знаете, чтобы никого не расстроить, заберите её себе. Я не спец по шоколаду предпочитаю обходиться без него. – Предложил я.

– Бережёте фигуру?

– Да Господь с вами, чего там беречь! Просто как-то не сложилось у меня с современным шоколадом, не по душе. И оставлял его в фантике на столе, и в холодильник убирал, и даже, по совету племянника, держал в морозильной камере. Он говорил, что после есть можно, не так противно.

Но увы, для того, кто помнит вкус настоящего шоколада, всё , что изготавливают нынче – суррогат. По-моему, даже копеечные соевые плитки были приличнее того, что выдают за шоколад теперь.

– Соевые? Вы их застали?

– Помилуйте! По-вашему, сколько мне лет?! Отчего ж бы я их не застал?

– Ну, да, ну да… Простите, действительно… И, всё же, поверьте старику, не обижайте, не отказывайтесь от этого шоколада. В крайнем случае, угостите племянника. Я старался…

Больше из вежливости, чем от радушия, я улыбнулся одними уголками губ, не глядя перекинул шоколадку со стола в портфель, и, ещё раз пожелав всего хорошего, скрипнул дверью конторы, последний раз в уходящем году.

О том, что у меня есть этот шоколад, я вспомнил ближе к наступлению Нового года, когда понял, что, противу обыкновенного, в холодильном шкафу пусто и он охлаждает лишь запертый там по своей воле воздух, так что мне совершенно нечем сбить оскомину новолетия, а посему придётся подсластить пилюлю грядущего тем, что имеется.

Не развернув ещё плитку, я ощутил давно позабытое беспокойство, которое обуревало в детстве после хоровода возле ёлки, и сразу, как снегурочка, в обмен на пригласительный билет, вручала разрисованный снежинками пакет с конфетами. Тогда я всю дорогу домой прощупывал кулёчек, дабы выяснить, что там, и теперь, хотя не было в том нужды, принялся ощупывать плитку шоколада через обёртку, невольно растягивая удовольствие.

Не ожидая подвоха, но предчувствуя его, я развернул шоколадку, и из-под плотной блестящей бумагим, раньше в такой продавали чёрный чай, мне навстречу вырвался свежий и густой аромат засидевшегося взаперти шоколада. Запах буквально принялся плясать подле, притоптывая от нетерпения.

Мой пёс, небольшой любитель сладкого, и тот оставил гоняться во сне за бабочками, с воодушевлением приветствуя вкусный запах.

– Тебе нельзя. – Расстроил я пса, отправляя в рот кусочек шоколадки, вкус которой, оказался точно таким же, как в детстве. Всё без обмана.

Наломав полную хрустальную вазочку неровных коричневых долек, забытым давно движением я свернул серебристую бумажку и положил в ящик кухонного стола, как делала это бабушка пол века тому назад. Зачем? Не знаю. Пусть будет. Мало ли. Пригодится.

Пока старый год спорил с новым, чей черёд укрывать меня одеялом, я уже давно спал. На правом боку, обняв за шею пса и положив ладошки под щёку, как учила бабушка.

Сны были сладкими, хотя подушка к утру оказалась мокра от невольных слёз. Бабушка, закусив нижнюю губу, вырезывала из серебристой бумаги снежинки, и не давала мне ножниц, а я твердил ей, что уже большой, не уколюсь, но она всё не соглашалась никак…

У окна

Сквозь заляпанное мокрым носом собаки стекло было видно, как ветер треплет пряди стекающей с крыши воды. Он же гремел стеклянными бусами крошек льда, нанизанные на нити травы и тонкие, свисающие книзу ветви. Каждая бусина, искусно обрисованная паутиной трещин, состаренная или нагретая добела оттепелью, либо лощёная сквозняком, кичилась своею ценностью, покуда минус. А минет едва точка отсчёта, тут и примутся сожалеть, да плакаться. Навзрыд на виду, и где-то в уголочке – тихо, незаметно, до мокрого места.

В угоду ветру, добиваясь его расположения, кивают головой ветви. Им всё одно терпеть до весны, так лучше не перечить, потакать, заискивать, глядишь и ничего, минет их дурное, как всё на белом свете. Лиственным судьба зябнуть и стучать голой кроной, ровно зубами друг об дружку. Вечнозелёным – гнуться долу под сугробами, ломаться до душистой, густой крови смолы.

Вместе со мной глядел в окно паук. И хотя дело было белым днём и мельтешение жизни происходило дальше пяти вершков, на которые способен различить что-то мой четырёхглазый приятель, он недвусмысленно проникался моими переживаниями. Негодовал ли я, удивлялся, восхищался или грустил, паук вторил, как мог, – переступал стройными, заметными едва ножками по подоконнику, либо потрясал паутиной, будто белым флагом или шёлковым платком.

Собака сквозь ресницы долго наблюдала за нашей невинной суетой, пока не решилась, в конце концов, разделить её, но паук, верно оценив собственное хрупкое сложение, счёл за лучшее удалиться, освободив место подле меня собаке.

Теперь, заместо капели, ветра и ледяной мишуры, нашим вниманием завладели птицы, которые забавлялись, раскачиваясь на ветвях винограда, косули с наивными, слезящимися и лукавыми отчасти очами, да нахальные коты, что топали по крыше дома так грузно, будто были обуты в подбитые железом сапоги. Но это уже совершенно другое… окошко. Не хуже прежнего, впрочем, но гляделось через него не так.

Довольно

С утра до полудня белка холит, охаживает ствол дуба, прижимает его к серой своей груди, ищет где послушать сердце дерева, промеряя заодно аршинами кругом, да снизу доверху, – как растётся ему, не приключилась ли какая хвороба, не мёрзнет ли. Суетится день деньской, об себе не помнит, столь старательна, трудится аж до сумерек.

Мышь не так ловка, за большим не гонится, ни с кого не взыскует, всё сама хлопочет: и по делу, и по безделию. Теперь вот, видно, сугроб измеряет вершками. За какой надобностью – неведомо, так не наша то забота, с других спрашивать, тут бы за собой доглядеть, чтоб не стыдно было перед прочими, да отражения своего мимоходом не пугаться. Ибо ликом бледны, глазом растеряны, телом немощны… Радости не хватает, обольщения, но не как мороки, а как пригожества.

Рубль луны серебром просят сумерки за красавицу ночь. И не для бесчестия, не для непотребства или баловства, а так только – поглядеть из-за угла, полюбоваться, коли сами с лица не глянулись никому.

На чужую красу взглядывать, – как воды испить хрустальной, родниковой, да не из пыльной горсти, из полной чаши деревянной с полными же, круглыми краями, дабы не ожечься губам о студь, но коснутся нежно, ровно тёплой щеки. А как отведаешь малость той-то красы, глядишь, и сам сделаешься не так дурён. И душа зацветёт, станет трепетать лепестками, тянуться наружу сквозь выражение очей, делиться тем, что почерпнуто тою, луной оплаченной ночью.

Тихим же от скромности утром – бабочки беличьих следов опавшими листами лежат на снегу, и ровная двойная строчка мышиной тропки по краю сугроба. Кому-то мало, а с кого довольно и того.

Мёрзлая земля

31 декабря 1978 года. До нового… нет! – до Нового Года оставалось два часа, а мы с родителями шли по неосвещённому переулку из гостей, от бабушки с дедом. Только-только сидели за старинным круглым столом, радовались не столько подаркам, но тому, что вместе, что любуемся щедро украшенной сосенкой и пируем…

А потом , вдруг: «Нам пора, спасибо, с Новым Годом!», и ушли в сырую ночь, встречать новолетие у себя в коммуналке, где рядом с табуретами, вместо стола – не наряженная ещё ёлка, добытая мной неделю тому назад. Мать не разрешала убирать её игрушками, говорила, что рано. «Примелькается и не будет празднично». Ну, так то, – для кого как.

До остановки неблизко. Отец поддерживает маму под локоток, я иду сбоку. Мать косится сурово на меня сквозь очки, пытается пригвоздить к месту: чтобы не отставал, не хлюпал носом. не горбился, не шаркал ногами. Не со зла, конечно, она опасается, чтобы я не упал и не вымазался в грязи, не пал в глазах окружающих…

Но мама не умеет быть мягкой, деликатной, сговорчивой, чем портит и без того неприятный вечер. По лицу стекает дождь, под ногами мокрая каша. Не из снега, это было б ещё туда-сюда. То – дождь смыл землю с клумб через поребрик на тротуар. Изловчился, однако. Намудрил.

И это в одну из самых чудесных ночей года. Вместо белого бархатного очевидного в темноте ковра – скользкое месиво. Грустно идти по темноте, отдаляясь всё дальше и дальше от накрытого стола, где наполненные блюдами тарелки толкают шутя друг дружку ажурными фарфоровыми юбками, под снисходительным, радушным приглядом и радужным блеском сосны. А бабушка сидит тихонько, оглядывая угощение, и вздыхает: «И кто теперь всё это будет есть?..» Хотя, не пройдут мимо её двери: и постучат, и попросят чаю с пирогами.

Бабушка всегда выбирала сосенку на углу, между цветочным магазином и булочной. Для удобства, и чтобы не выпачкать пальто, – заматывала бечёвкой. Низенькое деревце обыкновенно было с бабушку ростом, и такое же пушистое, как она.

Дома ставили сосенку в ведёрко с песком и поливали все праздники. Ну, как – поливали? Бабушка и поливала. Из-за того, что она очень любила Новый Год, или потому, что ухаживала за деревом, оно не выглядело унылым, лишённым жизни цветком. Согнутые веточки хранили гибкость и без особого труда несли бремя сверкающих нарядов.

Каждую лапку деревца оттягивали: игрушка фабричная, обветренная десятилетиями, с осыпавшейся позолотой; игрушка самодельная, пахнущая застывшим почти мучным клейстером и попарно связанные конфеты. На всякую карамельку находилась шоколадная наперсница, и наоборот.

Ни одна веточка не была пропущена, а сверху сосна была опутана ещё и дождиком, серебряной его паутиной. Ватный Дед Мороз с лукавой улыбкой оглядывал ватные сугробы, что скрывали ведёрко, саму сосну, – всё своё хозяйство, и явно был доволен.

 

31 декабря 1978 года. Я так просил родителей оставить меня встретить Новый год с бабушкой и дедом, но мне не позволили, ибо не любили с кем-то делить.

Не помню точно, что это был за день, когда с горестным вздохом бабушка начала разбирать ёлку. Скорее всего – после Рождества. Не дозволяя себе помочь, бабушка сновала по комнате от сосны к коробке, куда бережно укладывала укутанные ватой игрушки, покуда, под самую её крышку не улеглись покорно все до единого потоки серебряного дождя. Когда пришёл черёд выносить из квартиры сосенку, бабушка повязала на голову платок, ухватилась за ствол, потянула его… Деревце не поддавалось. И побледнев, как никогда прежде, бабушка вздохнула:

– Пустила корни.

– Так это же здорово! Можно будет посадить! – Воскликнул я, а бабушка ответила так буднично, будто перечисляла, что собирается готовить на обед:

– Земля мёрзлая, не высадишь. А коли про сам случай… Это бывает, коли жизнь сулит, что быть вскоре в доме занавешенным зеркалам.

Я не понял тогда, что бабушка имела в виду, но вскоре её не стало. Земля и вправду была мёрзлой, звенела под лопатой …в феврале.

Жизнь, полученная взаймы

Во сне или в предгорьях дрёмы, поросших мягкой зелёной травой, было что-то про детство. Милое и чрезвычайно важное, про которое необходимо знать не только мне. Я всё порывался вырваться, сорвать себя липкие путы вялости и встать, дабы записать пару слов в блокнот для памяти, да только намерение уснуло вместе со мной, и поутру я пребывал в поисках той потери по этажам памяти, искал её и не находил никак.

Подо мной заметно гнулись исхоженные половицы воспоминаний, но я был неутомим.

Перво-наперво почал скрипеть, как бывало в детстве, дверцей бабушкиного шкафа. Проведя пальцем по всему её резному орнаменту, сдвинул на сторону верхнюю его часть, похожую на макушку новогодней ели. Эта штука держалась довольно крепко, я проверял не раз, и не два, а как заходил в спальню деда. Кстати, странно, – отчего это бабушкин шкаф стоял не у неё?..

Слева от шкафа располагалось бюро деда, в котором лежала без дела масса интересных, занимательных вещиц, среди которых небольшое карманное радио в кожаном чехле, лётчицкий ножичек – предмет моих воздыханий и деревянная папиросница в виде птички. Стоило пригнуть её за спинку, она клевала и добывала очередную папироску. Вредная привычка, полученная во время Великой Отечественной, оставила рубцы на лёгких и у деда, и у бабушки, посему птичка теперь работала вхолостую, игрушкой – на радость детворе.

В углу, слева от двери, громоздился сундук с бабушкиным приданым. Когда бабуля направлялась к сундуку, что-то взять, я сразу бежал за нею, – поглядеть, а заодно придержать крышку, чтобы не прихлопнуло. Пока бабушка по-хозяйски перекладывала что-то в недрах сундука, я поглядывал, нет ли там того, что ищу. Но нет, там моего не было тоже.

Сколь не примеривал я на себя былое, всё оно было родное, но не то, не моё собственное.

Вороша прошлое, находится всякое, кроме нужного. А та потеря, так мнится, появилась на свете одновременно со мной… И, кажется вспомнилось! Вот же она, моркошка!.. Впрочем, нет, – так выговаривал отец моего папы: «Картошка-моркошка, кефер…» и ещё «сольфеджо»…

Так может нет на свете ничего моего? За что ни возьмись, любое принадлежит кому-то. Выходит, что у меня жизнь, полученная взаймы? Чтобы что?! Да чтобы научиться быть человеком. Это сложно, но я стараюсь, пусть получается далеко не всегда.

Високосный год

Зардевшаяся, стаявшая с краю луна… Сколь их было?

Ну, а другой-то, впору прежнему вопрос, повсегда висит в воздусях, само собой, подле – вздыхая кротко и безыскусно, чешет безволосый затылок загнутым знаком препинания, доказывая несомненность присутствия некой препоны3, отстраняясь заодно от забот об воздыхателях и страждущих, что, задравши головы следят за ним.

Жизнь вся из сносок, колонтитулов и пометок, иначе её не понять. От и до – в контексте бытия. Подле картины звёздного неба, всяк думает о своём. Который мудрствует об вечности, кто о себе в ней, а иной о том, «чтобы было интересно» и ничего больше ему не надо. А за тем интересом и вечность прячется, и он сам.

Люди все разные. Одни говорят, другие слушают, третьи перебивают по-глупости. Которые похитрее – отходят в сторону, умные думают молча. Ведь не может же человек, в здравом уме и твёрдой памяти, круглые сутки, семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году изрекать нечто, которому остальное человечество станет внимать, раззявив рот, после вторить несмелым полушёпотом, а затем и выкрикивать с сумасшедшим блеском в глазах. Так и хочется сказать: «Охолони. Наступит когда-то и високосный год!»

С другой же стороны – некоторым удаётся: обаять, одурачить, сыграть на растянутых струнах извечного стремления человека убедить окружающих в собственной значимости, и увести за собой. Хорошо, ежели в благодатный край, а коли на край пропасти, где пропадут многие, большинство, а одумаются только в самый момент падения, в пустой-то след. Да и то – не всяк.

Зардевшаяся, стаявшая до облака луна… Сколь их было? А будут ли ещё?!

Последняя ночь года…

Последняя ночь года стояла у дверей. Будто молодой олень, переступала она хрустальными копытцами талой воды, что капала с деревьев и крыш,– неуверенно, дробно, легко. Ночь не знала, чего и кого ждёт. Ей просто было грустно, одиноко и немного страшно. Чего именно страшилась, она не знала тоже. Среди череды ночей, что стояли уже у неё за спиной, было много таких, о которых она стыдилась даже вспоминать, а бывали и те, родство с которыми льстило, и гордилась она ими больше, чем гордилась бы собой, соверши нечто подобное сама…

Да и что оно такое, по сути, это – ночь. Время, за которое надо успеть набраться сил для следующего дня? Считанные часы, за которые нужно умудриться управиться с делами дня минувшего? Или отдаться на волю течения ночи, да вглядываясь в измождённый лик луны, записывать слова, что нашёптывает она на ухо, под мерное биение метронома вселенной…

Последняя ночь года… Она очевидец происходящих с нами перемен, и от того-то топчется у порога, ибо не желает упустить ни единого из побуждений души. Она желает запомнить их все. Чтобы знать. Чтобы не попасть впросак и не разочароваться.

Прошла пора банальных поздравлений с Новолетием, и настигла иная, когда начинает чувствоваться не только истинный смысл пожеланий здоровья, добра, мира, но самый вкус этих солоноватых от слёз слов. Их невозможно спутать ни с чем иным.

И… как только последняя ночь года взглянет на нас кротко из прошлого, пусть откроется безграничность неопределённости в том, что по душе, а во всём остальном – ясность обнаружит, наконец-таки свои черты, хотя на мгновение, за которое мы сможем разобраться, что к чему. А заодно… Найдутся возможности для единения с настоящими друзьями, и решимость расстаться с теми, на кого положиться нельзя!

3затруднение