Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг)

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
  • Nur Lesen auf LitRes Lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Из главы 5
Злоумышленник в жизни частной

«Когда из мрака заблужденья…»

Сообщая о своей московской хандре, Плещеев добавляет, что его могло бы, пожалуй, немного развлечь одно лишь женское общество. «Но я ещё с приезда не видал женского лица (если я говорю женского, разумею, во‑первых – молодое, а во‑вторых – не б…)[155]». Состоящие в браке знакомые не показывают своих жён: «…должно быть или слишком хороши, или, напротив, только для домашнего обихода годятся». Мужские лица не радуют глаз. И вообще автор письма находит, что уличной публичной жизни в Москве несравненно меньше, чем в Петербурге. «Одни старые салопницы шмыгают к вечерне да к всеночной». Отсюда является подозрение, что здесь «любят развратничать тайно, келейным образом».

Чтобы развлечь своих петербургских друзей, Плещеев сообщает две романтические истории. И хотя эти новеллы, в отличие от письма Белинского к Гоголю, не стали предметом государственного дознания, они были тоже приобщены к делу.

Первая история в силу своих этнографических достоинств заслуживает того, чтобы привести её целиком.

«Один гусар-офицер волочился за женой красильщика. Муж, возвратясь однажды из клуба ранее обыкновенного, застает его у себя, пьющего чай с его женой и облаченного в его халат; красильщик не отвечал ни слова на сказку, выдуманную офицером для истолкования такого пассажа, и сам присоединился к чаю. Часа два спустя красильщик зовет офицера посмотреть его фабрику. Офицер, обрадованный, что муж ничего не подозревает, согласился. В красильной в это время стоял огромный чан с синей краской, на изобретение которой красильщик только что получил привилегию. Когда они подошли к чану, оскорбленный супруг схватил офицера за шею и трижды окунул его лицом в краску. По окончании этого процесса офицер был совершенно небесный. Ну, давайте я вас вытру, – сказал, рассмеявшись, красильщик и, помочив тряпку в какую-то жидкость, стоявшую на окне в миске, стал вытирать ею лицо офицера. Но это была не вода, а такой состав, после которого краска уже не могла никогда сойти. Офицер в отчаянии бросился в клинику, но что ни делали доктора, все напрасно. Призвали красильщика, он отвечал, что получил привилегию и не откроет своего секрета никому, но что перекрасить в черную краску может. Теперь бедный офицер лежит облепленный шпанскими мухами и не имея довольно денег, чтобы заплатить красильщику за открытие секрета. Красильщик французский подданный, и наказать его нельзя. Не правда ли, славная история[156]

Автор говорит о «совершенно небесном» по окончании экзекуции офицере: эпитет, часто прилагаемый к форменной одежде известного ведомства («И вы, мундиры голубые…»). К счастью, обычно проницательная Комиссия не смогла или не захотела уловить столь тонкий намек…

Другая история посвящёна гвардии полковнице Толстой – «страшной богачке», которая «прожила все имение на монахов». Кредиторы хотели засадить её в яму (то бишь в долговую тюрьму); полковница, натурально, не соглашалась. Тогда её повезли обманом, уверив, что доставят в Надворный суд. «Когда она увидела, что это не суд, а яма, вылезши из кареты, села прямо голой ж… на снег и начала кричать “не пойду”. Призвали будочника и казаков. Полковница рвется, казаки тащут, голые ляжки видны, народ скопился и приговаривает: ишь дворянские ляжки! Словом орёл!! Орёл! Орёл! Орёл!»[157]

Плещеев желает не просто потешить друзей-петербуржцев. У него более специальная цель – обличить гуманное, как он выражается, московское дворянство, которое «нисколько не негодует на то, что, например, один из их сословия завёл у себя в деревне гарем и снасильничал одну девушку в глазах её отца и матери». Он хвалит московского генерал-губернатора Закревского, не только отпустившего на волю всех потерпевших, но и отдавшего самого барина (которого так и тянет по старой школьной привычке аттестовать «Нестором негодяев знатных») под строжайший полицейский надзор.

Сюжет с распущенным гаремом, кажется, не совсем посторонний для автора письма.

В послании Плещеева Достоевскому от 14 марта после слов «salut et fraternite» следует текст, который никаких вопросов у членов Комиссии не вызвал. Но и позднейшие комментаторы тоже стыдливо обошли его стороной.

Плещеев пишет:

«Теперь несколько слов об известном члене общества, даром тяготящем землю, а именно о Ваньке (Насте, Типке тож). Что она поделывает, как живет? Пожалуйста, напишите поподробнее, есть ли у ней деньги; не достали ли вы сколько-нибудь от Дурова? Поцелуйте её от меня»[158].

Слава Богу: у следователей хватило ума догадаться, что «известным членом общества» именуется отнюдь не лицо, посещавшее Петрашевского или Дурова. Ибо, как можно понять из дальнейшего, упомянутая «Ванька» (Настя, Типка тож) относится к категории женщин, которые занимаются совсем другим ремеслом. Плещеев, очевидно, попытался добиться того, чем на его месте озаботился бы любой мечтатель: вывести падшую «из мрака заблужденья».

Поэтом движет не только высокий альтруизм. Будучи знаком с предметом своих забот не первый день, он руководствуется и более интимными чувствами. И, судя по тексту письма, вся эта история прекрасно известна Достоевскому.

«Я бы дорого дал, – продолжает Плещеев, – чтобы она была в эту минуту подле меня. В последнее время я её полюбил ещё больше, мне грустно ужасно, что её нельзя перевоспитать… или, если можно, то нужны для этого деньги; признаюсь вам, что это была главная причина моей хандры перед отъездом»[159].

Итак, можно заключить: в начале 1849 года (но, очевидно, и раньше) и вплоть до самого своего ареста Достоевский был наперсником той, чьи черты, возможно, скажутся в его героинях 60-х годов и кого пытался спасти и «перевоспитать» его возвышенный друг. В их доме (только в каком? Плещеев, как мы знаем, жительствует с матерью, хотя и «в особых покоях»: вряд ли та бы одобрила явление Насти) он – свой человек. Часто ли оставлял поэт свою ветреную подругу на попечение автора «Белых ночей», героиня которых, кстати, носит такое же имя? Вообще, не может не изумить «совпадение жизни» с коллизиями этого (уже написанного!) «сентиментального романа»: Мечтатель, опекающий девушку, которая ждет возвращения своего любимого из Москвы. Правда, в реальности «девушка» – особого рода. Но её потенциальный «жених» (т. е. Плещеев) – не меньший мечтатель, чем герой «Белых ночей».

А.И. Пальм.

Портрет маслом. 1840-е гг.


Впрочем, подобные попечения нередки в этом кругу.

Конечно, Настенька «Белых ночей» – это не Настя плещеевских писем. Да и Достоевский не обязательно влюблен в «чужую соседку». Однако сюжет наводит на размышления.

Ибо есть основания полагать: мотив «спасения падшей», возможно, заключает у Достоевского и некоторые автобиографические черты. Даже если автор «Белых ночей» сам не «спасал», то во всяком случае по мере сил старался споспешествовать этому богоугодному делу.

И Лиза «Записок из подполья», и героиня «Преступления и наказания» – родные сестры плещеевской Насти.

«…Помню, – через тридцать с лишним лет скажет подельник Достоевского И. М. Дебу, – с каким живым человеческим чувством относился он и тогда к тому общественному «проценту», олицетворением которого явилась у него впоследствии Сонечка Мармеладова».

«Кларушки, Минушки, Марианны и т. п. похорошели донельзя, но стоят страшных денег», – тоном любимца публики жаловался он брату в 1846-м, «звездном» своём году[160]. Теперь, в 1849-м, средства нужны для другого.

«Я благодарен за наслаждение, которое она мне доставляла, – делится с Достоевским Плещеев, – и желал бы чем-нибудь воздать ей; а между тем я оставил её почти ни с чем, если принять в соображение, какие ей нужны для первого обзаведения расходы. Да и сам-то поехал я без гроша почти. У меня остаётся теперь всего 8 рублей сер. Что будет, то будет»[161].

 

Дурову, который «тоже поэт» и которого Плещеев тоже числит среди своих близких друзей, о Насте не молвлено ни слова. Эта материя доверяется только опытному сердцеведу. Хотя последний, казалось бы, не обладает богатством впечатлений на этот счёт.

«До ссылки Фёдора Михайловича в Сибирь, – пишет доктор Яновский, – я никогда не видал его даже «шепчущимся», то есть штудирующим и анализирующим характер какой-либо из знакомых нам дам или девиц, что, однако же, по возвращении его в Петербург из Сибири составляло одно из любимых его развлечений»[162].

Знакомые «дамы и девицы», о которых упоминает Яновский, принадлежат, разумеется, к приличному кругу. Но, может быть, изобразитель петербургских углов совершал свой «психологический практикум» в той среде, которая была недоступна наблюдениям добропорядочного мемуариста?

В «Записках из подполья» главный герой, которого трудно почесть за образец благородства, обращает к Лизе свои высокочувствительные монологи. Указуя на градус её падения, он рисует одновременно умилительные картины возможного семейного счастья. Сокрушительную пошлость этих воззваний автор старается подчеркнуть эпиграфом – «из поэзии Некрасова»:

 
Когда из мрака заблужденья,
Горячим словом убежденья,
Я душу падшую извлек…
 

Цитата довольно пространна. Достоевский обрывает её самым немилосердным образом:

 
И вдруг, закрыв лицо руками,
Стыдом и ужасом полна,
Ты разрешилася слезами,
Возмущена, потрясена…
 

И т. д., и т. д., и т. д.


Пожалуй, такие стихи мог бы написать и Плещеев. (Хотя, разумеется, без неповторимого рыдающего некрасовского звука.)

«– Любишь ли ты маленьких детей, Лиза? я ужасно люблю, – говорит Подпольный (которому, заметим, всего двадцать четыре года: столько в 1849 году было Плещееву). – Знаешь – розовенький такой мальчик, грудь тебе сосёт, да у какого мужа сердце повернется на жену, глядя, как она с его ребенком сидит!»

«– Что-то вы… точно по книге», – отвечает герою бедная Лиза. И «что-то как будто насмешливое вдруг опять послышалось в её голосе», – добавляет автор.


Р.К. Жуковский. Разъезд из Александринского театра. 1843 г.


Тут, как выразился бы другой писатель, герой понимает, что он открыт. «Больно укололо меня это замечанье», – нехотя признается он.

Меж тем Лиза не хотела обидеть героя. Она лишь случайно отметила литературность подхода. Она не догадывается о том, что её ночной собеседник – тоже мечтатель.

 
И вся, полна глубокой муки,
Ты прокляла, ломая руки,
Тебя опутавший порок…
 

Своими нравоучительными речами герой «Записок из подполья» предполагает вызвать именно такой педагогический результат. Не сталкивался ли со схожими ситуациями Достоевский в своей докаторжной жизни?

«Прощайте, жду Вашего письма скоро, – заканчивает своё послание автору «Белых ночей» Плещеев. – Не забудьте мне сообщить сведения о Насте»[163].

Но адресат письма, погружённый, как мы помним, в другие заботы, очевидно, замедлит с ответом[164]. И пребывающий в неизвестности и тревоге Плещеев спешит напомнить о своей просьбе особым письмом. «Напишите мне, прошу Вас, что-нибудь о Н<асте>. Мне очень хочется знать, что с ней», – настоятельно требует он. Засим на автора «Бедных людей» возлагаются новые комиссии – очевидно, ввиду их деликатности изъяснённые на французском языке: «Если у вас будут деньги, не забудьте о ней, дорогой. Вы мне должны немного, отдайте ей этот пустяк. Я тоже постараюсь послать ей что-нибудь, но нет ничего верного в этом низком мире. Я и сам без денег, совсем растратился»[165]. У «неслужащего дворянина» Плещеева практически нет средств.


Александринский театр в С.-Петербурге


В самом конце 50-х, после каторги, автор «Бедных людей» займёт у получившего наследство поэта огромную сумму – тысячу рублей. Он будет выплачивать долг до конца своих дней. (Остаток вернёт уже Анна Григорьевна.) Но сейчас, мучимый жестоким безденежьем (и – неотданным долгом Спешневу!), успел ли он возвратить «этот пустяк»?

«Если бы вы только знали, – заканчивает Плещеев, – как мне будет больно, если она опять вернется к прежнему. Дорогой друг, постарайтесь так устроить, чтобы она до моего приезда не ушла бы из дому. Это было бы самое большое одолжение с вашей стороны»[166].

Как видно, корреспондент Достоевского начинает сомневаться в непогрешимости умозрительных схем. Ибо объект перевоспитания с трудом поддается «горячему слову убежденья». («Мне ужасно грустно, что её нельзя перевоспитать… или, если можно, то нужны для этого деньги».) А ведь вполне допустимо, что оба юных романтика не исключали и такой вариант:

 
И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди!
 

«Из той же поэзии», – жёстко пометит автор «Записок из подполья», избрав вышеприведенные строки в качестве эпиграфа к одной из очередных глав.

«Как мне будет больно, если она опять вернется к прежнему…» – говорит Плещеев. Он понимает, что одними увещеваниями тут не помочь. Свидригайлов избавит Сонечку Мармеладову от рецидивов панели более положительным способом – обеспечив её сводных брата и сестер. Не был ли при этом учтён горький плещеевский опыт?

И ещё: не объясняется ли издерганность Достоевского накануне ареста и его судорожные попытки раздобыть у Краевского денег, помимо прочего, ещё и возложенным на него поручением?

Плещеев меж тем беспокоился не напрасно. И если Настя стараниями Достоевского «не ушла из дому» до приезда поэта, то безусловно она сделает это несколько позже. Ибо сам поэт домой уже не вернётся…

Каковы, однако, сердечные склонности у остальных?

Суета вокруг борделя

В полицейском деле Плещеева сохранился документ:

«Квитанция. 2 мая 1849.

Дана сия поручику Московского Жандармского Дивизиона Потапову в том, что литератор Плещеев, доставленный им <…> со всеми принадлежащими ему Плещееву бумагами в Санктпетербург, принят в 3-е отделение Собственной ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА канцелярии в должной исправности»[167].

Он действительно будет доставлен «в должной исправности» и присоединён к остальным. Среди которых вот уже десять дней находился автор «Белых ночей».

Трудно, однако, предугадать, где, когда и при каких обстоятельствах может явить свою усмешку судьба. И что, например, деликатная тема, связавшая двух молодых друзей, вдруг зазвучит в совершенно неподходящем для этого месте: в мрачных стенах их крепостного узилища.

В тот самый день, 14 марта, когда Плещеев пишет своё письмо Достоевскому, один из агентов Липранди, В. М. Шапошников, тоже сочиняет некоторый текст. Он доносит начальству, что табачная лавка его однофамильца П. Г. Шапошникова служит пристанищем для самых отъявленных бунтовщиков[168]. В качестве таковых называются студенты Катенев и Толстов. Сообщается о ведущихся разговорах – «кому из ми<нистров> какой конец» и о намерении истребить царя[169]. Докладывается также, что злоумышленники – очевидно, желая вознаградить себя за грядущие подвиги, – прихватывают с собой другого агента – Наумова и отправляются «в один вольный дом содержательницы Блюм».

«Такое соседство подпольной революционной организации с публичным домом выглядит фантасмагорической комедией…», – справедливо замечает Б. Ф. Егоров[170].

Агент Наумов доносит: в указанном заведении Блюм Василий Катенев «провозглашал республику», причём делал это в присутствии многих лиц (среди которых, надо полагать, были и те, кто трудятся в заведении: об их реакции на популистские призывы Катенева, впрочем, умалчивается). Обеспокоенные этой содержащейся в деле информацией члены Комиссии в августе потребовали г-жу Блюм для объяснений. «Но, – сообщает Б. Ф. Егоров, – она к этому времени уже умерла»[171].

Итак, г-жа Блюм умерла. Уж не под впечатлением ли от другого допроса – учинённого ей чиновниками III Отделения, в чьих архивах сохранился подлинник дела? Ибо прежде чем доставить свидетельницу в Комиссию, её решили предварительно допросить в тайной полиции.

10 августа Дубельт по поручению секретной Следственной комиссии имеет честь покорнейше просить петербургского обер-полицмейстера А. П. Галахова «отыскать и доставить в III Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии содержательницу публичного дома Блюм», об исполнении чего не оставить его, Дубельта, «благосклонным уведомлением»[172].

Для городской полиции не составляло труда «отыскать и доставить». Блюм допросили: ниже мы будем цитировать протокол.

«Вопросы, предложенные содержательнице публичного дома Блюм, и ея ответы» – так называется документ.

 

Первый вопрос – сугубо формальный: «Как ваши имя и фамилия, какого вы звания, чем вы занимаетесь и какие имеете средства для содержания себя?» Спрашиваемая кратко, но с достоинством отвечает: «Зовут меня Вильгельмина Блюм, рижская гражданка, вдова, отдаю внаем квартиры и от этого имею содержание»[173].

Тут бы и оставить честную вдовицу в покое. Но бдительные чиновники III Отделения желают ведать подробности. «Справедливо ли, что вы содержите непотребных женщин, – без тени смущения осведомляются они у г-жи Блюм, – и если это справедливо, то не припоминаете ли вы двух молодых людей, купеческих сыновей, Василья Пронина и Василья Катенева

Г-жа Блюм, как женщина умная, понимает, что запирательство бесполезно, – и соглашается сразу, нимало не настаивая на предыдущей (строчкой выше заявленной) версии: «Это справедливо; но не помню и не знаю ни Василья Пронина, ни Василья Катенева; быть может, они были у меня, и если бы я их увидала, то могла бы сказать, что они посещали или не посещали мою квартиру; ещё и то должна присовокупить, что означенные лица могли быть у меня в то время, когда я была в отсутствии и, следовательно их не видела»[174].

Впрочем, отвечая на первый вопрос, вдова не обязательно лжет.

Не исключено, что, помимо основной своей деятельности, она действительно сдавала квартиры внаем (да и основной её промысел при желании можно квалифицировать как краткосрочную сдачу жилья). Но неужели г-жа Блюм запамятовала, что в данном случае закон не на её стороне?

В архивах III Отделения покоится весьма специфический документ, который, казалось бы, не имеет касательства к деятельности этого учреждения: «Правила содержательницам борделей (утвержден Министерством внутренних дел 29 мая 1844)». Очевидно, направляя копии «Правил» в распоряжение тайной полиции, Перовский мудро предвидел, что интересы обоих ведомств могут совместиться на означенном поприще.

Итак, первые три пункта «Правил» гласят:

«1. Бордели открывать не иначе как с разрешения полиции.

2. Разрешение открыть бордель может получить только женщина средних лет, от 30 до 60. (Разумное попечение о молодых девушках и престарелых; похвально также, что из числа потенциальных содержателей исключены мужчины. – И. В.)

3. Содержательница борделя, если имеет детей, не должна держать их при себе. (Тоже не лишённое гуманности правило. – И. В.) Равно не может иметь жилиц»[175].

Г-же Блюм надлежало бы выбрать что-то одно: либо сдавать квартиры, либо содержать бордель.

Что же касается двух Василиев, Пронина и Катенева, г-жа Блюм действительно не обязана помнить всех своих случайных гостей. Но удивляет не это. Реальная (официально задокументированная!) ситуация, в которую вовлечена почтенная уроженка города Риги, разительно напоминает другую: ту, которая спустя семнадцать лет будет изображена в русской классической прозе.

Вглядимся в портрет: «…Дама, очень полная и багрово-красная, с пятнами, видная женщина, и что-то уж очень пышно одетая, с брошкой на груди величиной в чайное блюдечко, стояла в сторонке и чего-то ждала».

Хозяйка публичного дома явилась в полицейскую часть: ей приходится держать ответ за учинённый посетителями скандал.

«– Луиза Ивановна, вы бы сели, – сказал он (письмоводитель. – И. В.) мельком разодетой багрово-красной даме, которая все стояла, как будто не смея сама сесть, хотя стул был рядом.

– Ich danke [176], – сказала та и тихо, с шелковым шумом, опустилась на стул. Светло-голубое с белою кружевною отделкой платье ее, точно воздушный шар, распространилось вокруг стула и заняло чуть не полкомнаты. Понесло духами. Но дама, очевидно, робела того, что занимает полкомнаты и что от неё так несет духами, хотя и улыбалась трусливо и нахально вместе, но с явным беспокойством».

Да, текст узнаваем. Луиза Ивановна из «Преступления и наказания», несмотря на понятную робость, имеет дело с полицией, надо полагать, не впервой. Можно, однако, представить степень её смятения, если бы вдруг она, как и другая немка, её товарка по ремеслу, оказалась перед всевидящим оком полиции тайной – в самом грозном присутственном месте империи.

«Вдруг, с некоторым шумом, весьма молодцевато и как-то особенно повертывая с каждым шагом плечами, вошел офицер, бросил фуражку с кокардой на стол и сел в кресле. Пышная дама так и подпрыгнула с места, его завидя, и с каким-то особенным восторгом принялась приседать; но офицер не обратил на неё ни малейшего внимания, а она уже не смела больше при нём садиться. Это был помощник квартального надзирателя…»

Луиза Ивановна (как, впрочем, и Блюм, которая вряд ли догадывалась, по какому поводу её вытребовали в здание у Цепного моста) могла подозревать, что с неё взыщут за нарушение упомянутых «Правил». Выбор предлогов для этого был довольно широк:

«4. Содержательница борделя, при получении разрешения, обязывается подпискою в том, что будет соблюдать все относящиеся к здоровью женщин ея правила, которые будут установлены <…>

5. Чтобы в борделе промысел производился только теми женщинами, которые значатся по их спискам; посторонние же ни в каком случае к тому допускаемы не были <…>

8. В число женщин в борделях не принимать моложе 16-ти лет».

Луизу Ивановну призвали в полицию по другой статье. Темпераментный поручик Порох «всеми перунами» набрасывается на бедную немку:

«– А ты, такая-сякая и этакая, – крикнул он (поручик. – И. В.) вдруг во все горло… – у тебя там что прошедшую ночь произошло? а? Опять позор, дебош на всю улицу производишь. Опять драка и пьянство. В смирительный мечтаешь! Ведь я уж тебе говорил, ведь я уж предупреждал тебя десять раз, что в одиннадцатый не спущу! А ты опять, опять, такая-сякая ты этакая!»

Г-жу Блюм допрашивал, разумеется, не помощник квартального надзирателя, и обращение там, где она очутилась, было, как можно предположить, повежливее, чем в полицейском участке. Но сама г-жа Блюм – тот же психологический тип, что и романная героиня Достоевского. Это особенно видно в ответе свидетельницы на третий вопрос: он, по-видимому, должен был произвести на неё сильное впечатление.

«Если помните или, быть может, знаете, то объясните, с полною откровенностию, что они говорили бывши у вас в Апреле месяце сего года, и не имели ли какого-либо вольного против правительства разговора, а равно не произносили ли они слова: “республика”».

Г-жа Блюм – не лыком шита. Она немедля смекает, что дело нешуточное: И отвечает так, чтобы не только обезопасить себя лично, но и поддержать репутацию заведения:

«Кто был у меня в Апреле месяце, решительно не помню, относительно же политических предметов не только в назначенное время, но никогда не слыхала, чтобы приходящие ко мне посетители говорили о подобных делах или о правительстве или произносили слово: “республика”. Ручаться же не могу, быть может, в отсутствие мое из квартиры посетители и имели таковые рассуждения, и если правительству угодно дозволить, то я допрошу всех жительствующих у меня женщин, и донесу обо всем, что они объяснят мне по означенному предмету»[177].

«Содержательница борделя» спешит заявить, что у неё не может быть никакого скандала, тем паче – с оттенком политическим. Здесь она так же изобретательна, как и романная Луиза Ивановна, уверяющая поручика Пороха в собственных добродетелях и, очевидно, очень похожим слогом [178]:

«Никакой шум и драки у меня не буль, господин капитэн, – затараторила она вдруг, точно горох просыпали, с крепким немецким акцентом, хотя и бойко по-русски, – никакой шкандаль, а они пришоль пьян, и это я все расскажит, господин капитэн, а я не виноват, у меня благородный дом, господин капитэн, и благородное обращение, господин капитэн, и я всегда, всегда сама не хотель никакой шкандаль»…»

Г-жа Блюм тоже старается уверить полицию, что она – хозяйка благородного заведения. Заявив собственное алиби, она тут же выказывает желание помочь начальству в деле установления истины. А именно – учинить розыск на месте («допрошу всех жительствующих у меня женщин»).

В том месте упомянутого выше романа Ковалевского «Итоги жизни», где повествуется об апрельских арестах, замечено: «Понахватали женщин – обездолили даже приют Софьи Фёдоровны…»[179] Не отзвук ли это происшествий реальных? Романная Софья Фёдоровна должна корреспондировать, по-видимому, с реальной Вильгельминой Блюм. Но что стоит за словами – «понахватали женщин»? Не говорит ли это о том, что девушки из заведения были допрошены?

Сама Вильгельмина Блюм, ввиду того, что интерес к ней тайной полиции обнаруживал явную политическую подкладку, очевидно, уже не опасалась административных кар за нарушение «Правил». Хотя некоторые из пунктов при желании могли быть обращены против неё. Например:

«21. На ответственности содержательницы лежит охранение в борделе тишины и возможной благопристойности…

23. Мужчин несовершеннолетних, равно воспитанников учебных заведений ни в коем случае не допускать в бордели».

Следует отдать должное составителям. Понимая специфику предмета, они толкуют отнюдь не о соблюдении нравственного закона. Речь идет токмо об охранении тишины и возможной благопристойности, то есть внешних приличий. Произнесение слова «республика» может почесться нарушением этих условий.

Что же касается «мужчин несовершеннолетних», 19-летний Василий Катенев подпадает под этот запрет. Правда, он не воспитанник учебного заведения: термин этот более приложим к учащимся закрытых военных или гражданских школ (таких, как Главное инженерное

училище, кадетские корпуса, Училище правоведения и т. п.). Вольнолюбивых студентов труднее удержать от соблазна.

Разумихин сообщает Раскольникову об одном их общем знакомце: «Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся… У Лавизы с ним два раза побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну?»

Раскольников может помнить Лавизу Ивановну только в том случае, если он состоял в числе её обычных клиентов. (Кстати, и он, и Разумихин обучаются в том же университете, вольнослушателем которого состоял Василий Катенев.)

Но только ли юный Катенев, никогда не бывавший в Коломне, посещал заведение Блюм? Не появлялись ли там (да простится нам это кощунство) и некоторые из завсегдатаев «пятниц»?

В том самом донесении Антонелли, где он повествует о своём блестящем дебюте у Петрашевского (в пятницу 11 марта), есть одно довольно туманное место. Антонелли говорит, что он вышел от Петрашевского вместе с Толлем и Львовым. При этом, заметив, что хозяин дома особенно расположен к Толлю, агент стал искать случай как-нибудь сблизиться с последним. «…Как вдруг он сам, – продолжает Антонелли, – предложил нам, т. е. мне и Львову, провести где-нибудь вместе ночь. Львов сперва согласился, но потом потихоньку ушёл. Проведши с Толлем целую ночь, утром он (т. е. Толль. – И. В.) пил у меня чай, потом я был у него и, наконец, мы вместе в Пассаже завтракали»[180].

Эпизод совершенно невинный, облагороженный сверх того внезапно вспыхнувшей дружбой. Однако имеется документ, где те же события зафиксированы повторно. Это – уже упоминавшиеся нами (неопубликованные) донесения Липранди министру внутренних дел.

Липранди, как сказано, не просто переписывает антонеллиевские отчёты. Он позволяет себе слегка дополнять и редактировать их. У Липранди фраза о совместном времяпровождении Антонелли и Толля выглядит так: «Проведя в одном из известных домов (курсив наш. – И. В.) оставшуюся часть ночи…» и т. д.[181]

Вряд ли Липранди возводит напраслину на своего целомудренного агента. Просто Антонелли в своих официальных письменных изъяснениях не столь откровенен. При устных же доношениях он не считает нужным скрывать от начальства некоторые пикантные подробности.

В каком же «известном доме» побывали Антонелли и Толль? Не воспользовались ли они гостеприимством всё той же г-жи Блюм?

Не будем распространять эти вопрошения на того, чьей творческой фантазией или опытом (одно, впрочем, не исключает другого) вызван к жизни незабываемый облик Луизы Ивановны. Заметим только: автор знает предмет.

Владимир Владимирович Набоков утверждал, что автор предмета не знает.

155 Дело петрашевцев. Т. 3. С. 292.
156 Дело петрашевцев. Т. 3. С. 293.
157 Там же.
158 Дело петрашевцев. Т. 3. С. 290.
159 Там же.
160 В «Родиться в России» мы предположили, что, независимо от своего реального содержания, эта неосторожная фраза (вырвавшаяся у Достоевского после его блистательного дебюта, когда слава автора «Бедных людей» и «Двойника», по его собственным словам, достигла «апогеи») полностью отвечает характеру играемой им роли. Ибо ничто так не оттеняет успех, как внимание женщин. Но, поскольку героиня отсутствует, появляется указание на временно заменяющую её принадлежность театрального реквизита.
161 Дело петрашевцев. Т. 3. С. 290.
162 Русский вестник. 1885. № 4. С. 815.
163 Дело петрашевцев. Т. 3. С. 290.
164 В бумагах Плещеева не были найдены ответные письма Достоевского. Их либо не было вовсе, либо, как уже говорилось, Плещееву удалось в числе прочих бумаг уничтожить их перед самым арестом.
165 Дело петрашевцев. Т. 3. С. 297.
166 Там же.
167 ГА РФ. Ф. 109. Эксп. 1. Оп. 1849. Д. 219. Ч. 43. Л. 9.
168 Об этом почти не соприкасавшемся с главными участниками дела «околопетрашевском» круге (также охваченном пристальным взором Липранди) речь впереди.
169 Егоров Б.Ф. Петрашевцы. С. 139.
170 Егоров Б.Ф. Петрашевцы. С. 140.
171 Там же. С. 140.
172 ГА РФ. Ф. 109. Эксп. 1. Оп. 1849. Д. 214. Ч. 114. Л. 2.
173 Там же. л. 9.
174 ГА РФ. Ф. 109. Эксп. 1. Оп. 1849. Д. 214. Ч. 114. Л. 4–4 об.
175 Там же. Оп. 1844. Д. 111. Л. 1.
176 Благодарю (нем.).
177 ГА РФ. Ф. 109. Эксп. 1. Оп. 1849. Д. 214. Ч. 114. Л. 4 об. – 5.
178 Ответы Блюм зафиксированы писарской рукой и, конечно, отредактированы: им придан обычный канцелярский вид. Можно, однако, предположить, что устная речь допрашиваемой не менее колоритна, чем речь романной Луизы Ивановны.
179 Вестник Европы. 1883. № 2. С. 592.
180 Дело петрашевцев. Т. 3. С. 416.
181 ОР РГБ. Ф. 203. Оп. 221. Ед. хр. 1. Л. 65 об.