Алая роза в хрустальном бокале

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Что значит – летал?

– Когда горит тайга, пожарных сбрасывают в район очага с самолёта на парашютах.

– Прямо в огонь!

– Зачем в огонь? Сбрасывают рядом.

– А потом?

– Качали помпами воду из речушек или болот. Иногда пускали встречный пожар. Иногда гасили огонь взрывчаткой.

Ольга помолчала.

– Наверное, было страшно?

– Не очень.

– А зачем ты уехал? – спросила Ольга.

– Чтобы не спиться, – сказал я, вспомнив Ивана.

Мы замолчали. Каждый думал о своём. Я вспомнил Мишку Акользина, которого выбросили во втором заходе после меня и которого ветром занесло прямо в огонь. Он вспыхнул, как кедровая шишка.

– А что делаешь ты? – спросил я. – Лечишь?

– Нет, – ответила Ольга. – Бумажки перебираю в облздравотделе. Нужна была квартира, вот и ушла из больницы.

Тело прогрелось до костей. Казалось, в них залили тёплую воду. Небо, бездонное и нежное, манило. В его глубине кувыркались обласканные солнцем ласточки, над травами дёргались стрекозы, метались мухи, барражировали божьи коровки. Ветерок скользнул по мне, заиграл травою и исчез, как воспоминание.

Я задремал, а когда очнулся, Ольга рвала цветы.

– Ну и соня же ты, – сказала она, заметив, что я проснулся.

– Я долго спал? – спросил я.

– Не очень.

– Храпел?

– Нет. А ты храпишь?

– Вообще-то нет. Интересуюсь на всякий случай.

– Есть хочешь?

– Ещё как!

Я вскочил и направился к озеру. Лягушки, как по команде, прыгнули в воду, и мы умылись вместе.

Съев мою долю бутербродов, запив их кофе, мы решили, что пора отправляться домой. Возвращались вдоль железной дороги – этот путь был короче. Через час езды я почувствовал, что Ольга устала, и предложил сделать привал. Остановились у молодого сосняка. Ольга тут же легла, положив ноги на раму велосипеда.

Через тропу от рощи росло небольшое дерево с райскими яблоками размером с крупную черешню. Я собрал сухих веток, развёл небольшой костерок и у края костра в пепел высыпал яблоки.

По железной дороге проносились поезда, заглушая своим грохотом всё вокруг. Когда они исчезали, тишина становилась ещё пленительнее. В ней снова можно было расслышать писк комаров.

Я достал яблоко, вытер его от золы, двумя спичками, как ложечкой, зачерпнул кашицу.

Ольга последовала моему примеру и закрыла от удовольствия глаза.

– Как вкусно!

Мы съели десятка по два яблок, пока это занятие нам не надоело. Костерок догорел, лёгкий ветер раздувал белую золу. Я положил свою ладонь на Ольгину руку. Мне показалось, что, если бы я захотел большего, не встретил бы препятствий. Но я ещё не знал, как к ней отношусь. И мне не хотелось разрушать это хрупкое строение из золотого воздуха, в котором дрожала мошкара, запаха дыма и печёных яблок, из воспоминаний и, возможно, зарождающейся смутной надежды.

* * *

В соседнем доме окна пылали, словно в них плеснули раскалённой медью. Мужчины вышли на балконы покурить. Щурясь от дыма, они смотрели, как за дальние тополя закатывается остывшее солнце, молча наблюдали за мальчишками, пинавшими в двери сараев мяч. Крики стали глуше. Возникло ощущение покоя и желание помолиться.

Мама накрыла стол в комнате. Я поставил электрический самовар. Когда всё было готово, мама торжественно произнесла:

– А теперь – закройте глаза!

Я подумал, она вынесет пирог, но ошибся. На телевизоре у окна в хрустальном бокале стояла алая роза. Бокал сверкал острыми гранями замысловатых узоров и казался вырезанным из куска чистого байкальского льда. Лепестки центифольной розы были похожи на детей, прижавшихся друг к другу, удивлённо и весело рассматривающих мир.

Усталость щекотливыми волнами перекатывалась по телу. Я был полон запахов ветра, дыма и прелых трав. Я всё ещё слышал шуршание колес, скрип жёсткого седла, треск сучьев. Я ещё видел, как накалялись и темнели угли, как муравей запутался в волосах на моей руке, как налетали и исчезали, словно смерч, поезда. Весь этот день с его черствеющими листьями, стрекозами и с неясным ласковым чувством к Ольге млел во мне.

На крышах было ещё светло, а во дворах уже шептались сумерки. Под балконом скользнули голоса. Неожиданно в этой умиротворённой тишине раздался треск, словно кто-то пытался завести старый мопед. Это прочищал свои сожжённые куревом лёгкие дядя Кузьма из восьмой квартиры. Он выходил на балкон и кашлял с надрывом. Его лицо при этом багровело, а жилы на шее и висках вздувались. Казалось, вслед за ядовитой слизью, которую выплёвывал, он вот-вот выплюнет собственные бронхи. Копчику был девяносто один год. Маленького роста, сухой, он держал голову чуть набок. Говорили, что это результат ранения: будто бы его ударил саблей белый офицер. Из того, что рассказывали о Копчике, трудно было понять, что правда, а что выдумки. Сам он никогда не рассказывал о своём участии в Гражданской войне. На торжественных собраниях, куда его постоянно приглашали, произносил всего несколько заготовленных фраз: «Мы боролись за светлое будущее всего человечества», «Вы должны помнить тех, кто отдал жизнь за ваше счастье», «Высоко несите знамя коммунизма!». Чаще всего Копчика приглашали в школы. Там ему повязывали красный галстук, он произносил свои затёртые фразы, и его отвозили домой.

Дядя Кузьма бился в конвульсиях два раза в день – утром и вечером. За это дом ненавидел его. Когда он ещё заведовал отделом пропаганды райкома партии, никто не осмеливался сделать ему замечание, и лишь когда старик вышел на пенсию, на его голову обрушились проклятья. Дядя Кузьма невозмутимо выдержал атаки соседей и, как ни в чем ни бывало, регулярно терзал дом кашлем. Балицкий говорил, что это Кузьма Игнатьевич репетирует собственную смерть.

Видя, что на старика невозможно повлиять, от него отвязались, но, как только двор оглашали первые выстрелы трухлявых бронхов, запирали балконные двери и форточки. Через десять-пятнадцать минут, когда кашель прекращался, снова открывали их. Мама сейчас сделала то же самое – заперла балконную дверь.

Самовар то и дело закипал, и не было ничего лучше в мире, чем его добродушное урчанье, похожее на урчание кота Васьки.

В прихожей раздался нетерпеливый, настойчивый звонок. Фарафонов вошёл в синем спортивном костюме, осыпанном перхотью.

– Добрый вечер, уважаемые! – загремел Михаил Ефимович.

Стул под ним жалобно скрипнул.

– Я почему пришёл, – забасил Фарафонов. – От Романа письмо получил. Он, сволочь, требует, чтобы я разделил имущество и ему отдал его часть. Он хочет, чтобы я отдал ему Волгу. А?! Подлец!

Сосед обмяк и заплакал.

– Не надо, Михаил Ефимович, – сказала мама. – Не плачьте.

– Да я не плачу, – сказал Фарафонов, вытирая кулаком мокрые глаза. – Обидно только.

– Ваше положение чем-то напоминает положение короля Лира, – вздохнула мама.

– Что? – насторожился Фарафонов.

– У Шекспира есть такое произведение.

– А…

– Только у него было три дочки, а у вас три сына.

– Я ему, недоноску, напишу письмо. Всё выскажу негодяю!

– Напишите ему доброе письмо, – сказала мама. – От этого будет больше пользы, поверьте.

Фарафонов помолчал, повертел в руках чашку.

– Ты так считаешь?

– Так будет лучше.

Михаил Ефимович налил себе чаю, бросил в чашку несколько ложек варенья, выпил, встал и, не сказав ни слова, вышел.

– Тоже мне, короля Лира нашла, – сказал я, когда за Фарафоновым захлопнулась дверь.

– Он – несчастный человек, – вздохнула мама.

От этих слов отец аж подпрыгнул в кресле.

– Вот это новость! А давно ли он скручивал людей в бараний рог?

– Жаль его. Жена умерла, сыновья разъехались… Живёт неухоженный, как медведь в берлоге.

– Ты расскажи Максиму, как он молоко одалживал, – предложил отец.

– Это был цирк! – рассмеялась мама. – Одолжил он у Балицких бутылку молока. Прошло время. Балицкие к нему – пора бы вернуть долг. Что бы в таком случае сделал нормальный человек? Пошёл бы в магазин, купил молоко и вернул. Этот же идёт к Тамаре, одалживает у неё и возвращает Балицким. Через несколько дней уже Тамара напоминает: верните долг. Он идет к нам. Разумеется, я одолжила. Но затем потребовала вернуть. Тогда он пошёл к Балицким.

– Так они и управляли страной! – рассмеялся отец.

– Он сейчас придёт измерять давление, – сказала мама, и в этот момент раздался звонок. Фарафонов вошёл с пылающим лицом.

– Голова раскалывается, – сказал он тихо. – Измерьте, пожалуйста, давление.

Мама измерила. Было 180 на 120.

– Как он, сукин сын, поднял его мне! Так, говоришь, помягче написать?

– Думаю, так будет лучше, – сказала мама.

– Спокойной ночи! – буркнул Фарафонов и вышел.

Мы посидели ещё немного и легли спать.

* * *

Едва проснувшись, я почувствовал запах пирога. Видимо, он был в духовке. Запах пирога поутру обладает удивительнейшим свойством поднимать настроение. Если в доме пекут пирог, значит, в доме всё в порядке. Значит, здесь сводят концы с концами, здесь есть, кому печь, есть, для кого печь, но самое главное – здесь есть желание печь. Если в доме не пекут пироги хотя бы раз в году – это верный признак того, что скоро здесь в щелях задуют ветры.

Я убрал постель, заглянул на кухню. Под окном ветер лениво шевелил ветки плакучей ивы, кухня была полна играющего света. Мама резала перья зелёного лука. Увидев меня, улыбнулась. У мамы были ровные белоснежные зубы. Когда она улыбалась, влажные зубы блестели, и от улыбки возникало ощущение праздника.

– Доброе утро! – сказал я.

– Доброе утро, малыш! – откликнулась мама.

Я приоткрыл дверцу духовки – пирог был с повидлом. Вышел в комнату, включил телевизор. Ведущий программы «Утро» читал какой-то скучный текст.

– У тебя нет желания сбегать на рынок? – спросила мама. Она встала напротив солнца, и цвет ее волос был похож на цвет подрумяненного в духовке пирога.

 

– Если интересы кухни требуют…

– Вот и отлично. Я поставлю тебя в пример отцу.

– А где он?

– Убежал на работу.

– В такую рань?

– Они готовят какой-то отчёт. А что это он читает?

Мама кивнула на телевизор.

– Муть какую-то.

Сказав это, я вдруг почувствовал, как в меня вползает омерзительное чувство тревоги. Диктор говорил о том, что президент СССР болен и не в состоянии выполнять свои обязанности. В стране вводится чрезвычайное положение. Власть переходит в руки Государственного комитета по чрезвычайному положению – ГКЧП. Оказывается, диктор читал заявление этого самого комитета.

– Что это значит, Максимушка? – растерянно спросила мама. Голос её звучал глухо, откуда-то издалека.

…Земля уже не принимала влагу. Жирный чернозём лип к ногам. Иногда дождь прекращался, наступала тишина, и тогда далеко в округе было слышно чавканье наших шагов. Но так продолжалось недолго. Откуда-то вдруг нарастал гул – словно приближался поезд. Через мгновение ливень снова обрушивался на нас. Сверкали молнии. Казалось, будто кто-то остервенело рвал полотно над испуганным полем. Всё живое попряталось, затихло, замерло… И только двое, мама и шестилетка я, брели сквозь рокочущее пространство. Мне холодно и страшно. Мама пытается меня подбодрить: «Ты посмотри, как великолепно вокруг! Какие могучие тучи! Какая тяжёлая рожь! Не бойся, Максимушка! Мы скоро будем дома!»

– Что ты сказала?

– Что всё это значит, Максим? – повторила мама, и я увидел в её глазах зарождающийся страх.

– Видимо, это переворот, – сказал я.

– Переворот? – удивилась мама. – И что же теперь будет?

Распускавшееся утро потеряло свою объёмность, стало плоским. Я набрал номер домашнего телефона Шестинского. Вячеслав Николаевич был одним из лидеров демократического движения.

– Вы ещё на свободе? – мрачно пошутил я.

– Кто это? – насторожился Шестинский.

– Берестенников.

– Ты откуда звонишь?

– Я в отпуске. Что у вас произошло?

– Похоже, переворот.

– Есть аресты?

– Пока нет, но к Москве движутся танки.

– Что с президентом?

– Союзный, судя по всему, арестован в Форосе. Российский проскочил в Белый дом. Я сейчас тоже туда еду.

– Что ещё?

– Пока всё.

Во время разговора мама стояла рядом с тарелкой и посудным полотенцем.

– Что сказали? – спросила она.

– К Москве идут танки.

Мы пили кофе и ждали вестей ещё более тревожных. Центральная программа гоняла заявление гэкачепистов, а в перерывах крутила «Лебединое озеро». Украинские телевидение и радио словно не ведали, что происходит. Единственными источниками информации были западные радиостанции. Транзистор трещал и хрипел. «Свобода» сообщила, что президент СССР Горбачев под арестом на даче в Форосе.

– А его не убьют? – спросила мама.

– Кто же это знает…

– Ты представляешь, как сейчас радуется Фарафонов?

– Да уж!

Я набрал номер приемной главного редактора.

– Максим? Ты откуда?! – обрадованно воскликнула секретарша.

– С Украины, Валентина Матвеевна. Соедините меня с главным.

– Он в Верховном Совете.

– Как вы там?

– Плохо.

– Газета еще не закрыта?

– Пока нет.

– Что за окном?

– Всё как обычно.

– Незванов на месте?

– Да, я его видела.

– Ситуация хреновая, – сообщил Андрей. – Введены Кантемировская и Таманская дивизии. По неофициальным и непроверенным данным, его уже нет в живых.

– Да ты что?!

– Бога ради, нигде эту информацию пока не используй.

– Ладно. Запиши мой номер телефона и передай стенографисткам, пусть вызовут через час. Я продиктую заметку.

– Окэй! Будет что-то новое – позвоню.

Я сел к столу. Писал быстро, почти без правки, на одном воспалённом дыхании.

К двенадцати позвонили из редакции, и я продиктовал три страницы текста.

Мама сидела в кресле. Отец, пришедший с работы, подпирал дверной косяк.

– Привет, пап! – сказал я.

– Привет!

– Ну и как?

– Правильно написано.

– Я не об этом. Как у вас на работе?

– Все тихо ругают эту банду. Один начальник радуется.

– Мне надо ехать в Москву, – сказал я.

Мама словно ждала этого, и потому совершенно спокойно спросила:

– Ты поедешь завтра?

– Нет, сегодня.

Мама вышла на кухню.

– Может, переждёшь? – спросил отец.

– Надо ехать.

Отец тяжело вздохнул и сел.

После обеда позвонил Андрей, сообщил, что закрыты все демократические газеты. В том числе и наша.

– Что там? – спросил отец, когда я вошёл на кухню.

Мама перестала чистить морковку, выжидающе посмотрела на меня.

– Газету закрыли.

Сковородка шипела, словно на кого-то злилась. В тарелку с тёртой морковкой упали две мамины слезы.

– Ну ладно, – сказал я. – Пока есть время, сбегаю в депо. Может, Володька починит клапан.

Клапан к газовой колонке сломался вчера, и мы остались без горячей воды. Я совсем забыл о нём, вспомнил только теперь, увидев, как мама греет воду в кастрюле.

До депо было рукой подать. Нужно было только перейти через сортировочный парк. С горки маневровый тепловоз толкал вагоны. Внизу их ловили рабочие в оранжевых жилетах, подставляя под колеса железные «башмаки». Визг и скрежет оглашали станцию. Гнусавый голос оператора сортировочной горки через динамик читал вечную молитву: «На второй путь – два вагона, на шестой – четыре, на седьмой – шесть». У этой молитвы не было конца. Её читали днём и ночью из года в год. И вагоны катились, катились…

Мне всегда казалось, что время на станции если и не остановилось, то уж во всяком случае ползёт со скоростью улитки. Это ощущение возникало от постоянства совершаемых действий. Локомотивы увозили сформированные составы, но с горки катились новые вагоны…

Солнце разогрело шпалы – до одури пахло креозотом. Ах, как пахло креозотом! Как тогда, тем летом… Вон по тому крайнему пути дрезина медленно толкала платформу с новенькими чёрными шпалами. Подложив брезентовые рукавицы, я сидел на шпалах, ругая с рабочими креозот, разъедавший глаза и руки. Впереди, между рельсами и каменным забором пакгауза, мелькнул красный сарафан. Саша Турчак несла отцу, работавшему стрелочником, обед. «Как здорово, что она в эту минуту здесь, – подумал я и вскочил на ноги. «Саша!» – крикнул я. Она обернулась, узнала меня, помахала рукой. И я помахал рукавицами. Я был счастлив. Она меня увидела загорелым, в рабочей одежде, на бегущей платформе! Я стоял, широко расставив ноги, тёплый ветер трепал волосы, я был горд собою, своей грязной одеждой, своими мозолями, тем, что на каникулах не бездельничаю, а работаю наравне со взрослыми, что я такой бывалый…

Сарафан исчез, а я стоял и ощущал, что платформа бежит не по станции, а по планете, и верил, что жизнь у меня непременно сложится и всё в ней будет прекрасно.

В цехе пахло раскалённым металлом и маслом. Володька, ссутулившись, стоял у станка в чёрной спецовке. Увидев меня, выключил станок, снял защитные очки, вытряхнул из усов синюю стружку.

– Здоро́во! – протянул грязную руку. – В отпуске?

– Да, – сказал я.

– Как дела?

– До сегодняшнего дня неплохо.

– Ну да…

– Как ты?

– По-старому.

– Как батя?

– Скрипит. Видеть стал хуже, но держится.

– Квартиру ещё не получил?

– А… У нас же квартиры перед пенсией получают.

На Володькином подбородке, несмотря на загар, отчётливо был виден рваный шрам. Это был памятный след. Нам надо было бы разделить его на двоих. Мы тогда работали монтёрами пути. Однажды, во время обеденного перерыва, забравшись на черешню, стали набивать ягодами карманы. Это было неслыханное нахальство: черешня росла под окнами руководства дистанции. Оператор сортировочной горки по громкоговорящей связи гнусавым голом запричитал:

– Мастер Радецкий! Мастер Радецкий! Пока вы чёрт знает где ходите, ваши биндюжники доламывают черешню.

Через минуту снизу ударила мощная струя холодной воды. Мастер Радецкий держал в руках брандспойт и скалил зубы. Мужики, сидевшие на траве, хохотали. Я спустился удачно, а Володька поскользнулся и свалился с дерева. При падении рассёк подбородок.

– Какие новости? – спросил Володька.

– Только что звонил в Москву. Там танки.

– Мать их за ногу!

– Газету закрыли.

– Куда же ты теперь?

– Сегодня возвращаюсь в Москву.

– Что родители?

– Мама плачет.

Я достал из кармана клапан.

– Сможешь починить?

Володька повертел железку.

– От газовой колонки?

– Да.

– Пусть отец завтра к обеду зайдёт.

– Спасибо.

– Не за что. Аресты были?

– Пока нет.

– Без них не обойдётся. Может, не поедешь?

– Надо ехать.

Мы пожали друг другу руки. Уже у выхода я услышал свист и обернулся. Володька бежал ко мне.

– Ты вот что… – Володька перевёл дух. – Ты не лезь куда не надо.

Это, наверное, давали себя знать черешни, которые мы рвали вместе.

Дома у порога стояла готовая в дорогу сумка. В лучах заходящего солнца бокал сверкал неистово, и от этого казалось, становился ещё более тонким и хрупким.

До вокзала десять минут быстрого ходу, но мы шли медленно. Встречавшиеся знакомые разглядывали меня, как разглядывают мотылька, которого собираются приколоть булавкой к бумаге. Поезда, словно изумрудные сороконожки, вползали на станцию, приходили в себя и трогались дальше. Пассажиры перетаскивали вещи с перрона на перрон, неопрятные носильщики гремели тележками, неугомонное вороньё, подпрыгивая и ругаясь, клевало зерно, просыпавшееся между рельсами. Среди вокзальной сутолоки мы стояли, будто на острове, а окружающий мир нервно плескался о наш ненадёжный берег.

Поезд Бухарест – Москва пришёл без опоздания. Два стройных проводника в белых сорочках и чёрных галстуках спрыгнули на перрон. Один из них, изучив билет, сказал:

– Мест нет. До Киева придётся стоять в коридоре.

Я внёс сумку в тамбур. Затем спустился на перрон. Мы попрощались.

– Храни тебя Господь! – сказала мама, обняв меня.

– Держи нас в курсе, – сказал отец.

Я снова поднялся в тамбур. Родители стояли одинокие, беззащитные… Поезд тронулся. Мы вцепились взглядами друг в друга и так смотрели, пока расстояние не размыло глаза, затем лица…

– Всё, – сказал проводник. – Пора.

Он оказался деликатным парнем – держал дверь открытой намного дольше, чем положено по инструкции. Мимо проплыл мост, через который мы шли всего полчаса назад. С горки катились вагоны, и всё тот же гнусавый голос причитал: «На второй – один, на шестой – пять».

Обогнув вагонное депо, поезд летел над утопавшим в садах одноэтажным пригородом. Там пахло яблоками, сливами и маттиолой. Вон по той дорожке, едва заметной среди некошеной травы, мы возвращались с Ольгой на велосипедах. Вскоре проехали место, где пекли райские яблоки.

В тамбуре грохотала сцепка. Из последнего купе вышла молодая женщина в длинном халате и притворила дверь.

– Простите, – сказала она, – вы только что сели?

– Да, – ответил я.

– Это правда, что президент убит?

Я вспомнил суровое предостережение Андрея.

– Мне об этом ничего не известно, – сказал я.

– А какие новости? Мы едем из Бухареста и ничего не знаем.

– В Москве танки.

– Как вы думаете, – спросила женщина, – чем всё это закончится?

Я пожал плечами.

Женщина ещё немного постояла, затем ушла к себе.

Облака напоминали пепел дотлевающего костерка. Иногда они вспыхивали, словно кто-то пошевелил их, но тут же меркли. Далеко, среди полей, на покатом склоне, впадало в дрёму село. Две силосные башни, точно воины в шлемах, встали на ночной пост. Мне казалось, я слышу, как протяжно и лениво мычат коровы. Там сейчас пахнет навозом и скошенным клевером, а за селом, возможно, пацаны, сбившиеся в стайку, украдкой выкуривают одну на всех первую папиросу. Рвануть бы стоп-кран и уйти в то село. Подсесть к мальчишкам, научить их пускать кольцами дым. И ни о чём не думать.

Я понимал: в Москве меня не ждёт ничего хорошего. И потому цеплялся за покинутый мир, который с каждым километром становился всё пленительнее и слаще. Запах пирога, дрожащие тени от герани на кухне, утренний воробьиный щебет… И алая роза в хрустальном бокале – нежная, хрупкая. Как память. Как надежда. Как жизнь.

 
Закрой глаза. В виденье сонном
Восстанет твой погибший дом,
Четыре белые колонны
Над розами и над прудом.
 
 
И ласточек крыла косые
В небесный ударяют щит.
А за балконом вся Россия,
Как ямб торжественный, звучит.
 
 
Давно был этот дом построен,
Давно уже разрушен он.
Но, как всегда, высок и строен,
Отец выходит на балкон.
 
 
И, зоркие глаза прищурив,
Без страха смотрит с высоты,
Как проступают из лазури
Судьбы ужасные черты.
 
 
И чтоб ему прибавить силы,
И чтоб его поцеловать,
Из залы или из могилы
Выходит, улыбаясь, мать.
 
 
И вот, стоят навеки вместе
Они среди своих полей.
И, как жених своей невесте,
Отец целует руку ей.
 
 
А рядом мальчик остроглазый
Прислушивается. К чему –
Не знает сам. И роза в вазе
Бессмертной кажется ему.
 
(Стихи Владимира Смоленского)

– Чай будете?

 

Проводник смотрел участливо и терпеливо.

– Спасибо, это было бы кстати, – сказал я.

Через минуту проводник принёс стакан чая в алюминиевом подстаканнике.

– Осторожно, он горячий, – предупредил парень.

Лесопосадки налились темнотой. В ветках деревьев, как в волосах нечёсаного домового, время от времени вскрикивая, укладывалось спать вороньё.

В Киев прибыли, когда стемнело. Город сверкал огнями. Было ещё не очень поздно – работали рестораны, бары, кафе. Ещё даже не закончились спектакли в театрах. В Ботаническом саду и на Владимирской горке наверняка парочки заняли все скамейки.

Я вышел на перрон, поёжился от резкой прохлады. Пассажиры, торопившиеся к поездам, толкали меня тяжёлыми чемоданами и распухшими сумками. Я швырнул окурок в переполненную урну, вернулся в вагон. Проводник сообщил, что могу занять место в последнем купе.

Дверь в купе была открыта. Женщина, которая подходила ко мне в коридоре, приветливо улыбнулась. Мужчина и девочка-подросток ели персики.

– Угощайтесь, – сказала женщина.

Я взял персик.

– Вы из отпуска? – спросил мужчина.

– Да.

– Видимо, пришлось прервать?

– К сожалению.

– А может, разумнее было бы остаться?

Из-за дымчатых очков на меня смотрели умные глаза, цвет которых я разглядеть не мог. Лицо у него было круглое, доброе. Густые волосы спадали на лоб и только начинали седеть.

– Может быть.

– Вы не голодны? – спохватилась женщина. – У нас есть бутерброды.

– Спасибо, – поблагодарил я. – Я не голоден.

Людей в коридоре не было. Я встал у окна. Днепр уже проехали, поезд рассекал чёрную, как воронье крыло, ночь Левобережья.

– Не возражаете?

Сосед встал рядом. В одном из купе кто-то взахлёб захрапел. Послышалось недовольное ворчанье, возня, скрип полок, и храп прекратился.

– У них ничего не получится, – сказал мужчина.

– Почему? – поинтересовался я.

– Их время исторически подошло к концу.

– Вы так думаете?

– Таковы законы истории.

– Когда у вас под рукой армия, милиция, КГБ, законы истории можно и скорректировать.

– Это не тот материал, который может противостоять Времени.

– А что ему может противостоять?

– Терпение.

– Что же делать?

– Ждать.

– Пока мимо не пронесут хладный труп врага?

– Китайцы – мудрый народ.

– Иногда Времени не мешало бы и помочь.

– Оно не нуждается в помощи. Если бы в людях было больше терпения…

– Вы требуете невозможного!

– Да, жизнь слишком коротка. Перемены хочется увидеть при жизни. Именно поэтому в истории так много крови. Унижения, обиды, оскорблённые чувства… Что вы с этим поделаете?

– С этим ничего не поделаешь, – согласился я. – Потому и происходят революции. И общество делает шаг вперёд.

– К сожалению, общество не делает шаг вперед. Это общее заблуждение. Если и делает, то этот шаг почти незаметен. Что заметно, так это борьба за вакансии, которых в революцию открывается чрезвычайно много.

– Это естественно. Приходят новые люди, приносят новые идеи.

– Новые люди? – Сосед с иронией посмотрел на меня. – А где вы их возьмёте?

– Среди нас.

– Вы думаете, мы с вами лучше?

– Надеюсь.

– Это станет понятно, лишь когда мы окажемся у кормушки.

– Вы не верите в людей?

– Верю. В перспективе.

– Видимо, в очень далёкой перспективе?

Сосед не ответил.

Из-за края окна один за другим выбегали серые железобетонные столбы, напоминавшие солдат, выпрыгнувших из окопа. Мелькнув, они исчезали, сражённые темнотой.

Сосед посмотрел на часы. Я сделал то же самое. Была половина первого.

– Пожалуй, пойду, – сказал сосед. – И вы тоже ложитесь. Кто знает, как сложится завтрашний день. Доброй ночи!

Я размышлял над словами соседа и находил, что он во многом прав. Всё имеет смысл, пока мы живы. Когда нас не станет, какая нам разница, каким будет мир?

Я приоткрыл окно. Грохот колёс стал сильнее, но сквозь него всё же пробивались стрекотание цикад и редкие вскрики сонных ворон в гнёздах.

Спал я тяжело, беспокойно. Снилось, что клею обои. Намазываю их бустилатом, припечатываю к стене, старательно растираю сухой тряпкой, однако, как только берусь за другой рулон, наклеенный падает…

Совершенно измотанный, я проснулся в пять утра. Стараясь не шуметь, взял несессер, вышел в туалет. Помазком размазал по лицу душистую арабскую пену, похожую на взбитые сливки. Свежее лезвие брило гладко, без раздражения. Зрачки у человека, смотревшего на меня из зеркала, были чёрные. Они напоминали солнце во время полного затмения, вокруг которого горела оранжевая корона.

Переодевшись, я встал в коридоре. Пассажиры просыпались.

– Такое впечатление, что вы не уходили отсюда.

Под глазами соседа лежали темные круги.

– Доброе утро! – сказал он.

– Доброе утро! Я немного поспал.

– А мне всякая дрянь в голову лезла.

До самой Москвы мы не говорили о путче. Вместе с семейством я позавтракал их бутербродами и выпил чаю. На перроне простились, пожелав друг другу удачи.

В редакции стояла пугающая тишина. Я поднялся на четвёртый этаж, зашёл в приёмную политической редакции. Женя, восемнадцатилетняя секретарша, сидела за пишущей машинкой, читала книгу.

– Привет, Евгения Петровна! – сказал я. Женя от неожиданности вздрогнула.

– Вы из отпуска? А у нас тут неразбериха. Никто ничего не знает. Даже страшно немного. На улицах танки. Вы уже видели? Мимо нас сегодня прошла целая колонна. Хотите, я вас чаем напою?

От чая я не отказался.

– Дуганов у себя?

– Нет, не приехал… – растерянно сказала Женя.

– Из дома не приехал?

– Нет, ещё не вернулся из отпуска.

– Как не вернулся?! – удивился я.

– Не приехал ещё.

– Но он звонил?

– Нет, сюда не звонил.

Одна дверь в кабинет редактора отдела политики Дуганова была открыта, а через вторую послышался храп. Я вошёл в кабинет. На стульях, выстроенных у стены, головами друг к другу спали двое. Одного я узнал. Это был заместитель редактора отдела Лепёхин. Он лежал в неудобной позе, странно отбросив левую руку. Голова была запрокинута, волосы всклокочены, в уголках рта желтела высохшая слюна. Второй лежал лицом к стене. Он был бос. Туфли стояли под стулом, из них выглядывали носки. Этот второй и храпел.

На длинном столе, за которым обычно проходили совещания, лежали куски сухого батона, две пустые консервные банки из-под фрикаделек в томатном соусе, ломтики сыра, пустая бутылка из-под пшеничной водки. Ещё четыре пустые бутылки стояли в углу возле сейфа.

Я вышел из кабинета. Женя с чувством неловкости посмотрела на меня.

– Один Лепёхин, а кто второй? – спросил я.

– Паша Анипкин.

– Много их было вчера?

– Человек шесть. Как сообщили, что газета закрыта, так они и собрались.

Я вышел в коридор. Навстречу двигался Ивантеев из экономической редакции, он едва держался на ногах. Оказавшись в своём кабинете, набрал номер внутреннего телефона Незванова.

– Старик, как хорошо, что ты приехал! – обрадовался он.

Андрей влетел в комнату весёлый, светловолосый, красивый. Мы обнялись.

– Объясни, что происходит. В кабинете Дуганова – как в плохом кабаке.

– Старик, это полный абзац! – Андрей закинул ногу на ногу и закурил. – Руководство, извини за грубый слог, обосралось. Люди предоставлены сами себе.

– Дуганов звонил?

– Звонил. Сообщил, что не может выехать из Киева – нет билетов.

– Врёт!

– Понятно, что врёт.

– А что главный?

– Сидит у себя небритый. По-моему, ждёт ареста.

Я подошёл к окну. Внизу простирался промышленный район Москвы – с автомобильным заводом, мясокомбинатом, автобазами. Солнце заливало небо и город. Свет был торжественный, радостный, как на картинах Дейнеки.

– Танки на Манежной, у ТАСС и АПН, – сообщал Андрей. – Всё российское руководство в Белом доме. Держатся дружно. Девять танков и батальон десантников перешли на сторону российского правительства. Ты бы видел их майора! Рост – метр с кепкой, шея – как вот эта телефонная трубка. Но характер! Его пытались вернуть. Приезжали из Министерства обороны, прокуратуры, КГБ. Угрожали военным трибуналом. Не помогло. Вот это парень!

– Жаль мне его, – сказал я.

– Почему? – удивился Андрей.

– Если победят путчисты – его действительно отдадут под суд.

– А если не победят?

– Если не победят, его выгонят из армии.

– Почему?

– Белых ворон не любят.

– Мне не нравится ход твоих мыслей.

– Может, это оттого, что хочется есть?

– Вот! – воскликнул обрадованный Андрей. – Я всегда говорил, что между желудком и образом мыслей существует прямая связь. Пойдём в столовую?

– Зачем? Я же всё-таки из отпуска.

Андрей пошёл в туалет за водой, а я тем временем выложил из сумки тонко нарезанное копчёное сало. Вернувшись, Андрей прикрыл глаза и блаженно втянул воздух.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?