Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 1

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Нам важно отстраниться от внеисторического видения советского человека как существа подстраивающегося. Нет, он был – в той или иной мере – вовлечен в дискурс революции. Язык большевизма – это не фасад, а важный инструмент для построения нового человека. Партийные архивы полны не только директив и отчетов, но и бесконечной вереницы обсуждений того или иного лица, автобиографий, рекомендаций и донесений, где современники говорят о себе и о других – в деталях, – требуя искренности, призывая к перековке. Нигде работа над самораскрытием и самоочищением не заметна более, чем в материалах партийных ячеек – институционной базы партии и главной арены нынешнего исследования. Нам важно не выяснить, лицемерил ли говорящий, а понять, почему политические ритуалы конструировали каждое высказывание как раскрытие его внутренней сущности. Обитатели наших страниц осмысляли себя в партийных понятиях, а партия, в свою очередь, признавала в них участников социалистического строительства. Документируя борьбу за право считаться своим, протоколы частых и затяжных партийных заседаний показывают внутреннюю структуру политических ритуалов по выковке коммунистического «я»47.

Коммунистический дискурс определял, кто «наш», а кто «не наш», кого надо считать примерным коммунистом, а кто попадает в лагерь сомнительных, инакомыслящих или врагов. Интересуясь формой партийных дебатов, а не только их содержанием, мы не предлагаем читателю историю партийных институтов, не вникаем в то, как и почему вырабатывалась та или иная партийная позиция. Перенесение исследовательского взгляда с институциональной и макрособытийной истории на языковые практики людей эпохи приводит к отходу от умозрительных схем и построений, преобладающих в историографии коммунизма. Обращение к микроанализу позволяет обратиться к исследованию политической повседневности и обыденного сознания рядовых коммунистов, к их чувствам, эмоциям и коллективным представлениям.

Первопроходец в этой области знания, Бронислав Малиновский, так раскрывает свой метод: «В некоторых научных исследованиях представлены великолепные, так сказать, скелеты племенной организации, однако скелетам этим не хватает „плоти и крови“. Мы многое узнаем об устроении их общества, однако в границах этого устройства мы не сможем ни воспринять, ни вообразить себе реалий человеческой жизни, ровного течения ежедневных событий». Антрополог же «способен добавить нечто существенное скупому описанию племенного строя, устройства и дополнить картину, обогатив ее деталями поведения, описанием фона и незначительных случаев. В каждом данном случае он способен определить, является ли данное действие публичным или частным, как протекает общее собрание и какой оно имеет вид; он может судить, является ли то или иное событие обычным или особенным, возбуждающим интерес, совершают ли туземцы то или иное действие со значительной долей искренности и убежденности или исполняют его в шутку, участвуют ли они в нем невнимательно или действуют ревностно и обдуманно»48.

Фокусировка на ритуалах совместного общения, тональности коммуникации и атмосфере общественной жизни вообще относительно нова для историографии коммунизма. В нашем контексте это в первую очередь относится к понятиям и представлениям, которые традиционная политология склонна выносить за скобки, беря за аксиому единство человеческой психики и ее историческую неизменность. Но, принимая человека как данность, объясняя поведенческие отличия в категориях политического контекста, мы рискуем подменить «я» большевика своим собственным. Историческая антропология помогает выйти из этого замкнутого круга. Самооценка коммунистов оказывается неустойчивой, а их восприятие окружающего мира – изменчивым. Выявление сложных представлений о времени и пространстве коммунистов – а это классические вопросы антропологии – позволяет понять, что связывало доклады опытнейших членов ЦК на партсъездах с рассуждениями новоиспеченных членов партии из рабочих и крестьян. Мы увидим, что вожди партии с незаурядным образованием и новобранцы, которые только-только овладели грамотой, опирались на ту же космологию. Те и другие делили мир на революционеров, контрреволюционеров – и между ними лежащее болото; те и другие высчитывали, когда же наступит время коммунизма, те и другие желали партийной чистоты.

Эта книга написана в русле конструктивистских идей. Мы используем инструментарий не социологии и политологии, а семиотики и анализа фреймов. Нами разбираются семантика и прагматика, отношения между знаковыми системами и их потребителями49. Лингвистический поворот позволяет осознать текстуальность человеческой жизни как таковой. Читая источники, мы стараемся вникать в них как в литературный текст. Как учит нас Клиффорд Гирц, «если рассмотреть любую коллективно создаваемую символическую структуру как средство „сказать что-то о чем-то“, то невольно столкнешься с проблемой не социальной механики, а социальной семантики». Неоднократно сыгранная, хотя и неоконченная постановка – а как иначе нам охарактеризовать партийное собрание, чистку или допрос? – позволяла коммунисту показать одно из измерений собственной субъективности. По мере участия в одном партийном ритуале за другим он все более сживался с его драматургией и смыслами – выступая в роли обвинителя, защитника или судьи. Коммунист формировал в партийных ритуалах свое «я», открывая для себя свой настрой и одновременно настрой своей партии. Дискурс коммунизма представляет собой ансамбль текстов, жестов, практик. Каждый из них, в свою очередь, тоже ансамбль, который мы, руководствуясь наставлениями Гирца, пытаемся прочесть, заглядывая через плечо того, кому он, собственно, принадлежит. Спору нет: на этом пути нас подстерегают трудности с источниками, методологические ловушки и ряд проблем этического характера. Однако это единственный способ анализа семиотически насыщенных поведенческих практик. Рассматривать же такие формы, как «рассказ кого-то о чем-то», и пересказывать это читателю – значит открыть возможность анализа самой их сути, а не редуктивных форм, якобы выражающих их суть. Анализ культурных форм более предпочтителен, чем расчленение культурного организма и построение системы – а именно такие подходы изобилуют в современной историографии.

Занимаясь «внимательным чтением» (close reading), мы можем начать с любого места в дискурсивном репертуаре коммунизма и в любом же месте остановиться. Можно ограничить себя, как мы делаем в каждой отдельно взятой главе, одной формой партийного общения. А можно двигаться от арены к арене, сравнивая разные сферы активности коммунистов, определяя их характер, взаимно оттеняя их на фоне друг друга. Но каков бы ни оказался уровень исследования, руководящий принцип, настаивает Клиффорд Гирц, будет все тем же: «общества, как живые существа, имеют свои собственные интерпретации. Надо лишь научиться тому, как получить к ним доступ»50.

Мы обращаемся к стенограммам партийных заседаний или допросов ГПУ–НКВД не для того, чтобы разбивать их на темы, выбирать ключевые слова, выделять смысловые кластеры. Ничто не может быть дальше от нашего подхода, чем любовь социологов подавать материал через таблицы, используя количественные показатели. Таблицы, приведенные в этой книге, найдены в архиве, а не созданы нами; они сами по себе – источник, и читаем мы их, наряду со всем остальным, как текст, а не как сводку «объективной» информации. Мы стараемся понять не ответы, выложенные в цифрах, а вопросы, которые структурировали таблицы, вопросы, которые современники задавали сами себе о своей жизни. Так как материал нужно не систематизировать, а толковать, нам интересны тексты симптоматичные, а не типичные. Мы предпочитаем разбирать одно-два подробных, выразительных заявления или протокола, в которых, как в капле воды, отражены смыслы эпохи, чем выискивать десятки сухих, повторяющихся документов одного и того же типа, тем самым создавая псевдонаучную выборку, подводя «материал» под общий знаменатель. Текст для нас – это сама действительность. Процитируем Макса Вебера: «Человек – это животное, висящее на сотканной им самим паутине смыслов, я принимаю культуру за эту паутину, а ее анализ – за дело науки»51. И вывод все того же Клиффорда Гирца: для изучения значений, которые человек придает своим действиям и самому себе, историк, как и антрополог, «должен заниматься анализом, интерпретацией и поиском смысла, заключенного в действиях, обрядах, работе человека, а не просто фиксировать и описывать факты». Здесь пригоден не номотетический подход, изучающий общие закономерности, а идиографический, главная цель которого – исследование и выявление своеобразия, индивидуальных черт, неповторимых, уникальных (Генрих Риккерт)52. Историк постоянно сталкивается с множественностью сложных концептуальных структур. Большинство их наложены одна на другую или просто перемешаны, они одновременно чужды ему, неупорядоченны и нечетки, и он должен так или иначе суметь их понять и адекватно представить. Как, наверное, сказал бы Гирц, заниматься изучением поведения коммунистов – это все равно что пытаться читать манускрипт: на странном языке, выцветший, полный пропусков, несоответствий, подозрительных исправлений и тенденциозных комментариев.

 

Мы предлагаем читателю исследование нового политического социолекта коммунизма, демонстрируем его фундаментальное значение в структуре политического процесса: революция выстроила иное пространство политики и предложила инструментарий для понимания перемен, необъяснимых в старых терминах. Коммунисты размышляли не только о действиях, но и о словах, спорили о том, как понимать такие понятия, как «пролетарий» и «буржуй», «равенство» и «иерархия», «демократия» и «дисциплина». Главным их оружием были слово и жест. Действия, конечно, нельзя сбрасывать со счетов, но они были столь необычными, что их репрезентация требовала нового языка53.

В центре нашего внимания повседневный обиход. Коммунист должен быть услышан как носитель определенного мировоззрения, а не вневременной «человек вообще». Он – самобытное существо, жившее в конкретное время. Что-то будет сказано о его специфическом отношении к дружбе, любви и ненависти, о его идеале человеческих взаимоотношений. Особое внимание будет уделено коллективным фобиям, вылившимся в преследование оппозиционеров. Все эти разборы будут нас возвращать, раз за разом, к дискурсу о человеке и о его преобразовании Революцией.

Предельно важно, что коммунистический дискурс – это не изолированная партийная субкультура, а во многом – авангардная часть общенациональной культуры Советской России. Это то, о чем спорили на партсъездах или в контрольных комиссиях функционеры режима, что обсуждалось также в рабочих цехах и студенческих общежитиях, на тайных сходках и на партийных собраниях, в печати, в личной переписке, даже в дневниковых записях. Это – часть жизни этого времени, которая в другой оптике просто не видна: СССР без этой предельно политизированной, но наполненной содержанием жизни выглядит местом, в котором не происходило ничего, кроме смертельной схватки в верхах и доносительства и обличения в низах. Это удобная историографическая формула, но она неверна: коммунистический дискурс – часть культуры большого общества, часть мира в целом54.

Межвоенный период рассматривал себя как продолжение Октября. Он был насыщен событиями и трансформациями, пропущенными через призму мифопоэтического восприятия мира. Можно говорить о прорыве творческого, анархического начала сквозь мерно текущее, окультуренное время, о желании большевиков взорвать реальность. Социалистическое строительство предполагало необходимость постоянно соотносить свою деятельность со сверхзадачей революции, суть которой – в созидании нового мира на основе высвобождения действительности от различных форм эксплуатации и идеологического дурмана. Любое свое действие коммунист всякий раз соотносил с идеей Революции и общественной трансформации, что, в свою очередь, заставляло его всякий раз спрашивать себя: в чем состоит на данном историческом этапе смысл происходящего? Миф полного обновления возрождался в каждом революционном акте. Участники строительства нового мира теряли восприятие времени, характерное для размеренного бытия. Они изменяли длину рабочей недели, работали на износ, ускорялись еще и еще. Жюль Мишле видел суть Французской революции в следующем: «В тот день все было возможно. <…> Будущее стало настоящим. Иначе говоря, времени больше не было, была вспышка вечности»55. Каждый коммунист мог отметить в своей жизни моменты, когда решалась его судьба, когда он оказывался на распутье. Переписываемая заново каждый год, если не чаще, коммунистическая автобиография отмечала основные этапы жизненного пути, то есть переходы и переломы индивидуальной истории, определяющие качественные изменения судьбы, основные вехи его путешествия во времени и пространстве. Коммунисты воспринимали свое настоящее как нечто небывалое, грандиозное и безмерное, вокруг чего выстраивались образы прошлого и будущего. Чтобы закрепить такое понимание, надо было объявить пережитками и как можно быстрее уничтожить то, что сопротивлялось переменам. В прошлом были «царский режим», сословия, религиозный дурман. Будущее обещало совершенное общество, но конкретное содержание последнего оставалось предметом спора и осмысления.

Основная масса материалов для данного исследования взята из протоколов, которые велись партийными ячейками высших учебных заведений в Томске и, реже, в Иркутске, Новосибирске и Барнауле. Если в революционную сознательность студентов «от станка» Европейской России партия худо-бедно еще верила, то преобладание крестьянских элементов в Сибири постоянно вызывало ее тревогу. Сибирь была занята белыми в годы Гражданской войны, поэтому аппарат считал местную «студенческую молодежь» подверженной упадочничеству и безответственной оппозиционности. Лишенные рабочего окружения, оказавшиеся в среде интеллигенции, в гуще жизни, студенты были склонны впадать в «индивидуализм» и «умничанье». Их речи на партсобраниях, а также их переписка настораживали своим инакомыслием.

Один из важнейших источников для нас – это материалы контрольных комиссий 1920‑х годов, своеобразные предтечи протоколов допросов НКВД56. В контрольных комиссиях студентов-оппозиционеров «опрашивали», а не «допрашивали», но структура интеракции чем-то напоминает 1930‑е: опрашиваемый был один, его партийная совесть становилась объектом пристального взгляда. Стенограммы партсобраний и опросов дают нам отличный материал для того, чтобы попробовать «заглянуть в голову» коммуниста этого переломного для советской истории времени. Этот материал дает представление о взглядах большевиков-еретиков и большевиков-инквизиторов, учит нас, какое общество они вместе строили, как воспринимали исторический процесс, важнейшей частью которого себя осознавали. Переходя к 1930‑м годам, мы проследим судьбы наших героев на стройках первых пятилеток. На этот раз чтение протоколов партсобраний, жестких и обличающих, будет сочетаться с рассмотрением сказанного нашими героями – почти поголовно арестованными в качестве «врагов народа» – на допросах НКВД. Нас займет проблема соотношения правил общения на партийном и уголовном уровнях. Некоторые правила были прописаны в партийном уставе и советском законодательстве, но чаще мы обнаруживаем их постфактум в процессе анализа взаимодействия коммунистов между собой. Любой микросоциолог спросит, жесткие ли это правила, повторяющиеся (сериальный анализ дискурса) или ситуативные (объект исследований этнометодологии, например). Отвечая на этот вопрос, мы должны сказать, что обнаруживаем здесь достаточно подвижный, но в то же время устойчивый большевистский дискурс. Анализ микроинтеракции взаимодействующих субъектов учит нас одновременно, как сохранялся базовый инвариант, какова была динамика перемен, как выглядели тонкие, на первых порах почти незаметные изменения в терминологии и правилах поведения. Установление списка врагов было статической задачей, заложенной в основу партийного дискурса. Но конкретизация списка, установление имен были динамическим процессом, который закончился только во время Большого террора. Партийные герменевты всегда хотели понять, кто есть кто, но им было ясно, что в промежуточном времени ответ принципиально невозможен. Красное чистилище было отменено после принятия Сталинской конституции в 1936 году: буржуазная среда ушла в прошлое, классовая борьба тоже. Коммунисты зажили в чистом, новом обществе и наконец прозрели, обрели способность окончательно отделять друзей от врагов. Триумфальная публикация «Краткого курса» служила индикацией того, что история закончилась. После 1938 года ничего существенного уж точно произойти не могло. Наконец красные герменевты во всем и – что важнее для нас – во всех разобрались.

Основное внимание книги сосредоточено на этих изменениях в языке большевизма. Прослеживаются они не через анализ отдельных теоретических схем и выкладок, а через то, как этот язык применялся, как преломлялся в размышлениях и риторике людей, глубоко в него вовлеченных. Главные герои книги – идейные большевики. Мне важно показать схожую внутреннюю логику и близость их рассуждений, их интерпретации мира, а также те стремительные изменения в их языке и интерпретации мира, которые происходили вместе с остальными политическими и идеологическими изменениями, выпавшими на постреволюционную эпоху. На читателя свалится бесконечных поток имен. Можно говорить о коллективной биографии: мы следим за судьбой когорты простых студентов Томского технологического института с лекционного зала до строек первых пятилеток – и до плахи. Канву нашего повествования определяют биографии самых «ярых» оппозиционеров среди них: Редозубова, Тарасова, Голякова, Николаева и нашего главного героя – Ивана Ивановича Кутузова. Но и тузы оппозиции не останутся совсем без внимания. О Троцком или Зиновьеве нечего и говорить – их имена будут появляться чуть ли ни на каждой странице. Но и другие фигуры столичного масштаба беспрерывно всплывают в нашей истории. Дело не только в том, что Смилга, Смирнов или Муралов являлись огромными авторитетами и задавали политический тон, но и в том, что оппозиционная структура была демократической и вожди постоянно взаимодействовали со своими учениками и последователями. Мы встретим сибиряков, на партийных съездах вслушивающихся в речи партийных вождей на главной политической арене страны, и предводителей оппозиции, гастролирующих, а позже живущих в провинции.

 

Ознакомление с партийными и судебными документами, освещающими утомительные порой спектакли, разыгранные на провинциальной партийной сцене, требует особого настроя. Персональную информацию, которую выдает нам архив, нельзя назвать богатой: очень уж формален язык протокола, очень уж суха информация в анкете. Их редко оживляют даже автобиографические излияния (или «собственноручные признания») студентов. Но в каком-то смысле эти недостатки материала являются и его преимуществами: они позволяют нам наблюдать не за людьми, а за оптикой, сквозь которую те рассматривались. Шаг за шагом производственная площадка для фабрикации коммунистического «я» раскрывает нам свои секреты. Наша цель – исследовать дискурсивные практики, их изменения во времени. Люди тут – в первую очередь носители языка, они входят в фокус и выходят из него в зависимости от наличия документации. Ритуалы общения, их смыслы и правила – вот что интересует нас. Читателю предлагается что-то наподобие фотоснимков или набора кадров из фильма. Камера, снимающая партсобрание или допрос, время от времени как бы останавливает свою работу, действующие лица замирают, и у нас появляется возможность рассматривать структуру их взаимоотношений вблизи.

Или представим себе калейдоскоп. Что нас там интересует? Конечно же, сама картинка, ее богатство и гармоничность, разница между картинкой, на которую мы смотрим, и той, что была перед нашими глазами секундой ранее. Мы едва ли интересуемся причинно-следственными связями, задаемся вопросом, каким образом получилась та или иная конфигурация. Подобное взаимоотношение синхронии и диахронии – в книге, что сейчас в руках у читателя. Мы проводим ряд временных срезов: 1925, 1927, 1929–1930, 1934, 1936–1938, 1939 – каждый год и его специфические правила игры, его определения возможных и невозможных дискурсивных ходов. Тут нас интересует ход (высказывание, поступок), а не кто его делает, смысл, а не стоящая за ним мотивация, интерпретация действия, а не его причина. Чтобы анализировать дискурс, который воспроизводит себя, хорошо было бы иметь оцифрованный корпус, позволяющий проверять частотность каких-то слов и выражений. Отсюда поиск разнообразного материла из разных городов Сибири и не только ее.

В то же время нас интересуют смыслы – а тут важно знать как можно больше о как можно меньшем. Вчитываться, интерпретировать можно только на основании близкого чтения конкретных кейсов. Для усовершенствования нашей оптики представляется важным приблизить друг к другу дискурсивно-структурный анализ (в стиле Мишеля Фуко и Жиля Делеза), микроисторические техники исследования (в духе Ирвина Гофмана) и историю понятий (в интерпретации Кембриджской школы)57. Оказывается, контекст, в котором находятся авторы разбираемых суждений, все же важен – нельзя говорить о смысле, не рассматривая того, что он вкладывает в то или иное действие или речение58. Естественно, метод анализа политического языка, который мы заимствуем из работ Джона Покока и Квентина Скиннера, в первую очередь имеет пересечения с «археологиями» и «генеалогиями» уже упомянутого Мишеля Фуко – хотя и очень своеобразное: мы увидим, как мигрируют термины в семантическом поле и как коммунисты, занятые риторическим давлением друг на друга, уменьшают возможность дискурсивного маневрирования59.

Но сказать, что мы исследуем советский дискурс, было бы очень широким и не слишком определенным заявлением. Одно понимание советского человека говорит о постоянном поиске того, как говорить, какие слова выбирать, чтобы не попасть в беду; другое – утверждает, что у людей просто не было другого языкового инвентаря, чтобы описывать себя и мир. Частное, индивидуальное и навязываемое сверху – в каких отношениях они находились между собой? Перенимал ли говорящий внешний, сверху спущенный партийный язык или же все-таки конструировал свой собственный? Здесь требуется наведение фокуса. Обозначим заранее: коммунист должен был перенять публичный дискурс и сделать его своим – правильное говорение являлось индикацией благих намерений. Но делать это он должен был «искренне». Партию волновала проблема мимикрии. Страх, что люди подстраиваются, был вездесущим. Раскрыть тех, кто блефовал, было главной обязанностью следственных органов партии. Коммунист внимал дискурсу, спущенному сверху, занимал по отношению к нему какую-то позицию, в какой-то мере осваивал его и транслировал. И в то же время большой советский дискурс складывался из речевых актов множества разных людей, говорящих в разных контекстах.

Большевики и оппозиционеры разговаривали на одном языке – за редкими исключениями самостоятельный язык оппозиции не сформировался, да и мало кто ставил перед собой такую задачу. Намерение являлось производной от любопытной «языковой игры» между следователем и заключенным. На микроуровне конкретный следователь здесь-и-сейчас устанавливал вину таким образом: он фиксировал, что оппозиционер искажает или неправильно использует «язык партии», не соответствует образцу, в качестве которого могли служить решение того или иного партийного съезда или Сталинская конституция.

Для современников функционирование дискурса было непрозрачным, неотрефлексированным – отсюда заметная ритуальность использования языка. Разговаривая с оппозиционером, герменевт – будь то товарищ по партии или следователь НКВД – был нацелен на то, чтобы вскрыть «нутро», «настрой» человека. В намерениях он видел объект, а в анализе языка – инструмент их определения. Герменевту нужно было во что бы то ни стало ответить на вопрос: виновен ли оппозиционер, есть ли у него намерение противостоять революции? Наша задача иная. Нам важно дешифровать герменевтический дискурс, определить работу по его производству, правила его функционирования. Мы изучаем формирование дискурсивных полей, того, как работают риторические приемы противостоящих сторон. К практикам большевиков мы прикладываем язык нашей концептуализации, язык второго порядка, претендующий на исследовательскую объективность. Собираем мы его из арсенала разных теоретических школ, которые занимаются исследованием условий работы с языком (фреймы) и способов (дискурсивные практики) его производства.

С героями этой книги читатель познакомится довольно близко. Хотя они не теоретики марксизма, а главным образом простые инженеры, к ним стоит присмотреться. Мы начнем понимать, как видели мир рядовые коммунисты, чем жили и на что надеялись. Хотя они яростно отрицали собственную оригинальность, путь в инакомыслие проходили Иван и Петр, а не марионетки на ниточках. На поверку оппозиционеры говорили о себе по-разному, и каждый из них заслуживает индивидуального внимания. Каждый впадал в инакомыслие по-своему, каждый пытался выкарабкаться в разное время и разными путями. Архив освещает партийную сцену выборочно: коммунисты то попадают в фокус, то выбывают из него – в зависимости от обстоятельств. Получается слепок событий, увиденных глазами большевика; он сильно отличается от того, который может сформироваться у нас при чтении больших нарративов этого времени. Почти одногодки, родившиеся на рубеже веков, наши сибиряки клялись общими революционными ценностями. Почти никто из них не пережил сорокалетия. Это не литераторы и не поэты авангарда – хотя попытки осмыслить учение марксизма применительно к собственному бытию были им присущи. Советская действительность во многом порождена прозой этих людей – и мы зададимся вопросом: как непосредственные участники событий воспринимали то, что затем отольется в казенные формулы-обвинения на страницах «Краткого курса»? Рецепция установок вождей как цекистами, так и оппозиционерами не осуществлялась безрассудно, автоматически – коммунист умел мотивировать свой выбор.

И все же основной наш ракурс – не биографический: о Зиновьеве, Евдокимове и даже о героях провинциальных процессов мы уже знаем довольно много. Интересуют нас не предполагаемые мысли настоящих людей, а конструкт их «я» в партийных материалах – людей все равно обвиняли и судили не за то, что они думали на самом деле, а за то, что политические институты партии устанавливали в этом отношении. Даже когда мои герои становятся близкими мне людьми, я продолжаю называть их персонажами. В конце концов, перед читателем не люди, а роли.

В больших нарративах, населяющих историографию, сталинизм утверждался фактически усилием личной воли вождя, который при таком рассмотрении, конечно, достоин титула «отца» и «учителя» или злого гения – в зависимости от политических симпатий историка. Но это вряд ли убедительно: еще никому в истории не удавалось подчинить своей персональной воле десятки миллионов обычных людей. На наш взгляд, ценности режима, его базовые практики должны были поддерживаться многими. Они создавались на бесчисленных партсобраниях по всей огромной стране, отшлифовывались в яростных полемиках оппозиции и ЦК, в чистках и на съездах. Есть множество причин, которые делают неправильным изучение процесса внутрипартийной борьбы только по документам и источникам в центральных структурах. Постановления партии на уровне центральных структур ВКП(б), дискуссии на съездах и на центральных партийных конференциях – это в каком-то смысле финал всего процесса, «микродвижений» дискурса в них уже, как правило, нет. Помимо «трансляции сверху» новых норм существовал и другой процесс – «движение норм снизу»: то, что начиналось как «низовое брожение», через некоторое время отражалось – через изменение дискурса – в плохообъяснимых (и обычно объясняемых с надуманными, часто искусственно обосновываемыми) тенденциях «наверху». Только изучив множество «этажей» партийной жизни, мы можем претендовать на понимание процесса целиком60.

Вчитываться в эти тексты, часто полные бытовых деталей и во многом странные для нынешнего читателя, необходимо для того, чтобы в определенный момент увидеть: большевизм – это намного страшнее и трагичнее той картины, которую представляет традиционная историография. Микроистория верифицирует и разъясняет «макроисторические» процессы. Этот метод уже не удовлетворяется рассуждениями о человеке вообще, равно как и объяснительными схемами, которые пытаются вписать этого человека в рамки каких-то политических, социальных, ментальных структур или глобальных процессов модернизации, цивилизации и т. п. Теперь на первый план выходит стремление понять логику поведения конкретных людей в микросообществах, а пресловутые структуры и системы в свете микроанализа предстают незавершенными, открытыми, находящимися в процессе постоянного становления и изменения под влиянием меняющихся интересов и действий людей. Политическая борьба межвоенных лет – это нечто гораздо большее, чем верхушечные интриги. Несмотря на все последующие усилия ЦК представить дело как мелкие происки нескольких сот «отщепенцев в народной семье» (напомним, что Осип Мандельштам, внешне далекий от этих событий, очень точно транслировал ощущение левого оппозиционера в своих стихотворных текстах), оппозиция имела достаточную поддержку в партийных массах, и в том числе в рядах студенческой молодежи, о которой у нас пойдет особый разговор.

Чистки – это та историческая сцена, где разворачивается большинство интересующих нас действий. Ощущение страха, распространившееся в обществе в 1930‑х, еще до кампаний Большого террора, отразилось в переписке молодых членов партии друг с другом, в стенограммах «проработочных» заседаний на уровне первичных парторганизаций. Там же можно обнаружить истоки «говорения по-большевистски». Язык формировался в столкновениях и обретал формулировки в конфликтах, и именно поэтому для нас важно продемонстрировать «другого большевика», большевика-еретика и большевика усомнившегося, пошедшего против ЦК, – уже тогда настаивавшего на абсолютном подчинении индивидуальной воли коллективной линии, хотя еще не обладавшего всем набором инструментария убеждения и принуждения. Этот инструментарий, собственно, и будет вырабатываться на чистках и собраниях этого времени. Генеральная линия быстро стала «несчитываемым» монолитом, который для внешнего наблюдателя почти непроницаем: это герметичная система, порождающая собственные смыслы и развивающая дискурс. По «испорченным» ее составляющим, отбракованным в процессе развития, мы можем видеть то, чего мы не увидим, всматриваясь в монолит.

47Лебина Н. Б. Нормы и ценности повседневной жизни. Становление социалистического образа жизни в России, 1920–1930‑е годы. СПб.: Нева; Летний Сад, 2000; Козлова Н. Н. «Советские люди»: сцены из истории. М.: Европа, 2005.
48Малиновский Б. Избранное: Аргонавты западной части Тихого океана. М.: РОССПЭН, 2004. С. 36–37.
49Ярская-Смирнова Е. Р. Нарративный анализ в социологии // Социологический журнал. 1997. № 3. С. 38–61; Троцук И. В. Теория и практика нарративного анализа в социологии. М.: Изд-во РУДН, 2006; Анкерсмит Ф. Р. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М. Кукарцева, Е. Коломоец. М.: Прогресс-Традиция, 2003.
50Гирц К. Глубокая игра: Заметки о петушиных боях у балийцев. М.: Ад Маргинем Пресс, 2017.
51Гирц К. Интерпретация культур. М.: РОССПЭН, 2004. С. 11.
52Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре. М.: Республика, 1998.
53Колоницкий Б. И. Символы власти и борьба за власть: К изучению политической культуры российской революции 1917 года. СПб.: Лики России, 2001.
54Анфертьев И. А. Организационные основы создания и деятельности ЦКК РКП(б)–ВКП(б). По документам Российского государственного архива социально-политической истории // История России. Исследования и документы: Мат-лы междунар. науч. конф. «Архивные документы в системе объективного научного знания по истории России», 19 ноября 2010 г., г. Москва. М.: РГГУ, 2011. С. 43–58.
55Леви-Строс К. Структурная антропология. М.: Наука, 1985. С. 135.
56Москаленко И. М. ЦКК в борьбе за единство и чистоту партийных рядов. М.: Политиздат, 1973; Орлов Е. Н. Ленинский план создания органов партийного контроля и осуществление его в Москве, 1924–1934. М.: Наука, 1987; Иванцов И. Г. Органы внутрипартийного контроля ВКП(б) в 1923–1934 гг. (на материалах Кубани и Северного Кавказа) // Известия вузов. Северо-Кавказский регион. Общественные науки. 2009. № 2; Саран А. Ю. Контрольные органы региональных структур ВКП(б) 1920–1930‑х гг. (на примере Центрально-Черноземной области) // История: факты и символы. 2016. № 4. С. 132–138; Санников В. А. Контроль над моральным обликом членов РКП(б) в 1920‑е годы (на примере Москвы) // История: факты и символы. 2016. № 3. С. 13–17.
57Gofman E. Frame analysis: An essay on the organization of experience. London: Harper and Row, 1974.
58Pocock J. G. A. Politics, Language, and Time: Essays on Political Thought and History. Chicago: University of Chicago Press, P. 14–15; Skinner Q. Meaning and Understanding in the History of Ideas // History and Theory. Vol. 8. 1969. P. 3–53; Pocock J. G. A., Skinner Q., Collini S. et al. Intellectual History // History Today. Vol. 35. 1985. P. 52; Велижев М. Б., Атнашев Т. М. История политических языков в России: к методологии исследовательской программы // Философия. Журнал Высшей школы экономики. 2018. Т. 2. № 3. С. 107–137.
59Фуко М. Археология знания / Пер. М. Б. Раковой. СПб.: Гуманитарная Академия, 2004.
60Козлова Н. Н. Советские люди: Сцены из истории. М.: Европа, 2005; Лившин А. Я., Орлов И. Б. Власть и народ: «сигналы с мест» как источник по истории России 1917–1927 гг. // Общественные науки и современность. 1999. № 2. С. 94–102; Суровцева Е. В. Жанр «письма вождю» в тоталитарную эпоху. 1920–1950‑е гг. М.: Аиро ХХ, 2008; Сухова О. А. В поисках социальной идентичности: советское общество в зеркале эпистолярного наследия эпохи // Вестник архивиста. 2017. № 4. С. 101–110; Рожков А. Ю., Мамонтова О. А. Письма «во власть» как исторический источник изучения социальных проблем студенчества в Советской России 1920‑х гг. // Общество: философия, история, культура. 2019. № 1. С. 85–93; Андреев Д. А. Советский студент первой половины 1920‑х: особенности самопрезентации // Социологический журнал. 2007. № 2. С. 156–166; Еремеева А. Н. Об одном студенческом письме «во власть» // Парадигма. 2019. № 30. С. 129–135.