Kostenlos

Терентий Иванович

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Ну, приехал племянник?

– Приехал, молоденький как красная девушка, студент, Григорий Еремеевич. Скверная на нём одежонка, шляпа большущая, и всё курит. То есть, я вам скажу, такой курец! Я от него много папиросами попользовался. Первым делом он портного позвал, отличную пару себе заказал, оделся в троур, а затем, конечно, имущество по описи принял и всем услужающим награды положил. Надежде Михайловне пятьсот рублей выдал. Розине Францовне – полька была, горничная, – двести. Василисе, кухарке, – сто пятьдесят, а мне – сто рублей и вот эту самую кобылу.

«Как Надежда Михайловна уезжала, то мне сказала только: „Теперь я с приданым, Терентий Иванович“. А я ей на это: „Как вам угодно, Надежда Михайловна, за мной дело не стоит“. Потому что, действительно, я так подумал, пятьсот рублей – деньги, хоть в ту пору я больше приверженности имел уже к Василисе, а Надежда Михайловна похудела, сильно постарела и вином занималась. Взглянула на меня Надежда Михайловна, головой покачала, да и отвернулась. Стыдно стало…

Уж года через три, как я женился на Василисе, встретил я Надежду Михайловну на Крещатике, к прохожим приставала. Увидела меня и захохотала. Слышно было потом, отравилась кислотой»…

– Вам её не жаль?

– За что? Сама виновата. Я от своего слова не отступался. Нет, барин, что сожалеть? Как уродится какая, то ей хоть кол на голове теши! Посудите сами, что у нас за жизнь была бы… Прямо сказать, она мне, после Василисы, опротивела. Как увижу, словно острый нож в сердце! А Василиса была баба ровненькая, пригожая, охоча до работы… Василиса ежели пирог испечёт, так во рту и тает… баба славная! Василису я никогда пальцем не тронул, до последнего времени слова грубого ей не сказал. Одно слово – жена.

– А в последнее время что же?

– Начались сварки, барин, вот что…

– Из-за чего?

– Из-за дочери.

– Дочь у вас ещё маленькая?..

– Какое! Девятнадцатый год пошёл…

– Когда же она успела вырасти?

Извозчик стал дёргать вожжами.

– Эй, ты, голубчик! Обожди маленько, может, мы теперь вперёд поедем. Держи к одной, держи, мазепа!

– За що ж вы лаетесь? – произнёс мужик и своротил в сторону.

– За то, что ты гавкаешь по-собачьи, разиня!

Дорога была здесь ровная, и лошадь Терентия Ивановича пошла рысцой. Открылись живописные виды. Налево синел лес, и сверкал как серебряный Днепр; направо в золотистом тумане, прозрачном и лёгком, тонули тёмные дубравы. Ближе волновались нивы яровых хлебов, похожие на гигантские куски полинялого зелёного бархата, отливавшие то в жёлтый, то в коричневый тон. Птицы ширяли в поднебесье, их двукрылые тени бежали по земле. Медвяный запах гречихи напоял собою воздух. Было бы совсем хорошо, если бы не столб пыли, гнавшийся за нами по пятам как тень; зонтик слабо защищал от неё. Впрочем, любоваться природой мешал мне и Терентий Иванович, разбудивший в моей душе тоскливое чувство, какое вообще вызывают люди, когда ближе присмотришься к ним.

Мои глаза невольно останавливались на фигуре извозчика. Серые от пыли волосы его торчали кровелькой из-под картуза, и морщинистая шея была красна как медь. Могучие плечи свидетельствовали об огромной физической силе. Вот эту шею обнимали руки бедного существа, которое Трофим Трофимович «осчастливил благородным воспитанием».

Защиты, помощи и человеческой страсти искала эта загубленная душа и не нашла. Всё, что было у неё самого дорогого – нежное сердце своё, изнывавшее среди ужасающей обстановки, обливавшееся безмолвными слезами, тосковавшее, может быть, по романтическим, пушкинским идеалам, – отдавала она дикарю, с одним условием, чтоб увидел он это благоуханное сердце. Всё она будет делать, всякую чёрную работу, и пусть он бьёт её, но пусть любит. И такова была жизненность этого сердца, что и дикарь на время проснулся. В нём заговорило что-то; странный трепет испытывал он при виде лица задумчивой девушки. Он, дикарь, страдал! Но он не мог заглянуть в чудное сердце. Так и остался слепым… Он правду сказал: если б он женился на Надежде Михайловне, тяжёлая жизнь вышла бы.

– Лошадь ваша недурно бежит теперь, – начал я (мне хотелось возобновить разговор с извозчиком).

– А совершенно так, что недурно, – отвечал Терентий Иванович. – Она ежели по наклону, с горы, ещё лучше бежит. Удержу нет!

– А всё-таки не мешало б, говорите, лучшую завести, помоложе?

– Даже слишком не мешало б. Да я и завёл бы, давно бы завёл, кабы не горе моё, кабы не дочка!

Он повернул ко мне лицо и провёл по воздуху растопыренными пальцами свободной руки с особенной ужимкой человека, решившегося быть откровенным.

– Я, барин, Василису с дочкой брал, – начал он. – Ей восемь годков было, дочке, а родила её Василиса – ещё сама почти что девчонкой была. Ну, так думаю: что было, то было, а это мне не в диковинку, – ежели уже согрешила, мне же, простите на этом слове, легче! А Василиса – баба как следовает, через такой глупый пустяк рассор заводить нам очень было бы неумно. Обещала она сначала Груньку свою отдать в чужие люди, а потом как стали мы на своём хозяйстве, то и говорим: «Оставим Груньку при себе, пусть помощница в хате будет, чем нам брать наймичку». Оставили, и – верьте Богу – я как родной отец был девчонке. Я её обувал, одевал, бывало и серёжки куплю, и гребешочек, и зеркальце. Выгнало её скоро как лозу, и стала она, можно сказать, первая красавица на всём предместье. А жили мы на Демиевке, где, примерно, и теперь живём. Вот девчонке пятнадцать лет, а то уже и шестнадцать. Говорим мы с Василисой: «Верно, не за горами женихи».

«Про волка помолвка, а волк – толк. Глядим мы, сунется один, чтоб ему ни дна, ни покрышки, проклятому! Чёрный такой, кучерявый, усы закручены как у господ, и в сертуке, а под сертуком китайчатая рубаха навыпуск. „Это, – говорит, – блуза, господа; в нашем рукомесле без ей никак невозможно обойтиться“. – „Какое же ваше рукомесло?“ – спрашиваем. – „А, – говорит, – пущаем разные мысли в оборот. Вот, – говорит, – бумага, которой этая колбаса была обворочена. Подумали ли вы хоть раз – сколько тут мыслев? Тут, – говорит, – вот какие и вот какие мысли“. И всё добропорядочно и безо всякого крика рассказал.