Kostenlos

Сочинения

Text
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet

Auf Wunsch des Urheberrechtsinhabers steht dieses Buch nicht als Datei zum Download zur Verfügung.

Sie können es jedoch in unseren mobilen Anwendungen (auch ohne Verbindung zum Internet) und online auf der LitRes-Website lesen.

Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Он бросился к г-же Нусинген и застал ее в постели.

– Я, милый друг, больна, – сказала она. – Я простудилась, возвращаясь с бала, боюсь воспаления легких и жду врача…

– Даже если бы вы были на краю могилы и едва волочили ноги, вы должны явиться к отцу, – прервал ее Эжен. – Он вас зовет! Если бы вы слышали хоть самый слабый его крик, у вас прошла бы вся болезнь.

– Эжен, быть может, отец не так уж болен, как вы говорите, однако я была бы в отчаянии, если бы хоть немного потеряла в вашем мнении, и поступлю так, как вы желаете. Но знаю, он умрет от горя, если моя болезнь станет смертельной после выезда. Хорошо! Я поеду, как только придет врач… О-о! Почему на вас нет часов? – спросила она, заметив отсутствие цепочки.

Растиньяк покраснел.

– Эжен! Эжен, если вы их потеряли, продали… о, как это было бы нехорошо!

Эжен наклонился над постелью и сказал на ухо Дельфине:

– Вам угодно знать? Хорошо! Знайте! Вашему отцу даже не на что купить себе саван, в который завернут его сегодня вечером. Часы в закладе, у меня не оставалось больше ничего.

Дельфина одним движеньем выпрыгнула из постели, подбежала к секретеру, достала кошелек и протянула Растиньяку. Затем позвонила и крикнула:

– Эжен, я еду, еду! Дайте мне время одеться. Да, я была бы чудовищем! идите, я приеду раньше вас! Тереза, – позвала она горничную, – попросите господина де Нусингена подняться ко мне сию минуту, мне надо с ним поговорить.

Эжен был счастлив объявить умирающему о скором приезде одной из дочерей и вернулся на улицу Нев-Сент-Женевьев почти веселым. Он начал рыться в кошельке, чтобы сейчас же заплатить извозчику: в кошельке у молодой женщины, такой богатой, такой изящной, оказалось только семьдесят франков. Поднявшись наверх, Эжен увидел, что Бьяншон поддерживает папашу Горио, а больничный фельдшер что-то делает над стариком под наблюдением врача. Старику прижигали спину раскаленным железом – последнее средство медицинской науки, средство бесполезное.

– Что-нибудь чувствуете? – допытывался врач у Горио.

Но вместо ответа папаша Горио, завидев Эжена, спросил:

– Они едут, это правда?

– Он может выкрутиться, раз он в состоянии говорить, – заметил фельдшер.

– Да, за мной едет Дельфина, – ответил старику Эжен.

– Слушай! Он все время говорил о дочерях, требовал их к себе и кричал так, как, по рассказам, кричат посаженные на кол, требуя воды.

– Довольно, – сказал врач фельдшеру, – тут ничего больше не поделаешь, спасти его нельзя.

Бьяншон с фельдшером вновь положили умирающего на зловонную постель.

– Все-таки следовало бы переменить белье, – заметил врач. – Правда, надежды нет, но человеческое достоинство надо уважать. Я еще зайду, Бьяншон, – сказал он студенту. – Если большой станет опять жаловаться, приложите к диафрагме опий.

Фельдшер и врач ушли.

– Слушай, Эжен, не падай, дружище, духом! – сказал Бьяншон Растиньяку, оставшись с ним вдвоем. – Сейчас надо только надеть ему чистую рубашку и сменить постельное белье. Пойди скажи Сильвии, чтобы она принесла простыни и помогла нам.

Эжен спустился в столовую, где г-жа Воке и Сильвия накрывали на стол. Едва он обратился к Сильвии, сейчас же подошла к нему вдова с кисло-сладким видом осмотрительной торговки, которой не хочется ни потерпеть убытка, ни раздосадовать покупателя.

– Дорогой мой господин Эжен, – начала она, – вы-то не хуже меня знаете, что у папаши Горио нет больше ни одного су. Когда человек того и гляди закатит глаза, давать ему простыни – значит загубить их, а и без того придется пожертвовать одну на саван. Вы мне и так должны сто сорок четыре франка, прикиньте сорок за простыни да еще немного за разные другие мелочи, за то, что Сильвия даст вам еще свечку, – все вместе составит не меньше двухсот франков, а такой бедной вдове, как я, терять их не годится. Будьте справедливы, господин Эжен, довольно я потерпела убытку за эти пять дней, как посыпались на меня все несчастья. Я бы сама дала десять экю, только бы наш старичок уехал в тот срок, как вы мне обещали. А такая неприятность бьет по моим жильцам. Коль это даром, так лучше я отправлю его в больницу. Станьте на мое место. Мне мое заведение важнее всего, я им живу.

Растиньяк быстро поднялся к Горио.

– Бьяншон, где деньги за часы?

– Там, на столе; осталось триста шестьдесят с чем-то. Я расплатился начисто за все, что брал сам. Квитанция ссудной кассы под деньгами.

– Теперь, госпожа Воке, давайте рассчитаемся, – сказал Растиньяк с чувством омерзения, сбежав с лестницы. – Господин Горио останется у вас недолго, и я…

– Да, беднягу вынесут ногами вперед, – полугрустно-полурадостно говорила она, пересчитывая двести франков.

– Бросим этот разговор, – сказал Растиньяк.

– Сильвия, дайте простыни и ступайте наверх помочь. Не забудьте отблагодарить Сильвию, – шепнула Эжену на ухо вдова Воке, – она не спит уже две ночи.

Как только Растиньяк отошел, старуха подбежала к кухарке.

– Возьми чиненные простыни, номер семь. Ей-богу, для мертвеца сойдут и эти, – шепнула она ей на ухо.

Эжен успел подняться на несколько ступенек и не слыхал распоряжения хозяйки.

– Слушай, – сказал ему Бьяншон, – давай сменим ему рубашку. Приподними его.

Эжен стал у изголовья, поддерживая умирающего, а Бьяншон снял с него рубашку; старик хватался за грудь, точно стараясь что-то удержать на ней, и застонал, жалобно, тягуче, как стонут животные от сильной боли.

– Да! Да! – вспомнил Бьяншон. – Он требует цепочку из волос и медальон, которые мы сняли, когда делали прижигания. Бедняга! Надо их ему надеть. Они там, на камине.

Эжен взял с камина цепочку, сплетенную из пепельных волос, – наверно из волос г-жи Горио. На одной стороне медальона он прочел: Анастази, на другой – Дельфина. Эмблема его сердца, всегда покоившаяся на его сердце. Внутри лежали локоны, судя по тонине волос, срезанные в самом раннем детстве у обеих дочерей. Как только медальон коснулся его груди, старик ответил протяжным вздохом, выражавшим удовлетворение, жуткое для тех, кто при этом был. Во вздохе умирающего слышался последний отзвук его нежности, казалось уходившей куда-то внутрь, в неведомый нам центр – источник и прибежище человеческих привязанностей. Болезненная радость мелькнула на лице, сведенном судорогой. Оба студента были потрясены этой ужасной вспышкой большого чувства, пережившего мысль, и не сдержались: их теплые слезы упали на умирающего старика, ответившего громким криком радости.

– Нази! Фифина! – произнес он.

– В нем еще теплится жизнь, – сказал Бьяншон.

– А на что ему она? – заметила Сильвия.

– Чтобы страдать, – ответил Растиньяк.

Подав знак товарищу, чтобы тот ему помогал, Бьяншон стал на колени и подсунул руки под ноги старика, а в это время Растиньяк, став на колени по другую сторону кровати, подсунул руки под спину больного. Сильвия дожидалась, когда его поднимут, и стояла наготове, чтобы сдернуть простыни и вместо них постелить другие. Горио, вероятно обманутый слезами молодых людей, из последних сил протянул руки и, нащупав с той и с другой стороны кровати головы студентов, порывисто ухватился за их волосы; чуть слышно донеслось: «Ах, ангелы мои!» Душа его пролепетала два эти слова и с ними отлетела.

– Бедняжка ты мой, – сказала Сильвия, умиленная его возгласом, где прозвучало самое высокое из чувств, зажженное в последний раз этим ужасным, совершенно неумышленным обманом.

Последний вздох старика был, несомненно, вздохом радости: в нем выразилась вся жизнь Горио-отца – он снова обманулся.

Горио благоговейно уложили на койке. С этой минуты на его лице болезненно запечатлелась борьба между жизнью и смертью, происходившая в механизме, где мозг уже утратил сознательные восприятия, от которых у человеческого существа зависят чувства радости и скорби. Полное разрушение являлось вопросом только времени.

– В таком состоянии он пробудет еще несколько часов, – сказал Бьяншон, – и смерть наступит незаметно, – он даже не захрипит. Мозг, вероятно, поражен весь целиком.

В эту минуту на лестнице послышались шаги запыхавшейся молодой женщины.

– Она приехала слишком поздно, – сказал Растиньяк.

Оказалось, что это не Дельфина, а ее горничная, Тереза.

– Господин Эжен, – сообщила она, – между баронессой и бароном вышла ужасная ссора из-за денег, которые просила бедняжка баронесса для своего отца. Она упала в обморок, вызвали врача, пришлось пустить ей кровь; а потом она все кричала: «Папа умирает, хочу проститься с папой». Прямо душу раздирала своим криком.

– Довольно, Тереза! Приходить ей уже не имеет смысла, господин Горио без сознания.

– Бедный наш господин Горио, неужто ему так плохо? – промолвила Тереза.

– Я вам больше не нужна, так пойду готовить обед, уж половина пятого, заявила Сильвия и чуть не столкнулась на верхней площадке лестницы с графиней де Ресто.

Появление графини де Ресто было внушительным и жутким. Она взглянула на ложе смерти, слабо освещенное единственной свечой, и залилась слезами, увидав лицо своего отца, похожее теперь на маску, где еще мерцали последние проблески жизни. Бьяншон из скромности ушел.

– Мне слишком поздно удалось вырваться, – сказала графиня Растиньяку.

Эжен грустно кивнул головой. Графиня де Ресто взяла руку отца и поцеловала.

– Папа, простите меня! Вы говорили, что голос мой вызвал бы вас из могилы: так вернитесь хоть на мгновенье к жизни, благословите вашу раскаявшуюся дочь. Услышьте меня. Какой ужас! Кроме вас одного, мне не от кого ждать благословенья здесь, на земле! Все ненавидят меня, один вы любите. Меня возненавидят даже мои дети. Возьмите меня к себе, я буду вас любить, заботиться о вас. Он уже не слышит, я схожу с ума.

Упав к его ногам, она с безумным выражением лица смотрела на эти бренные останки.

– Все беды обрушились на меня, – говорила она, обращаясь к Растиньяку. – Граф де Трай уехал, оставив после себя огромные долги; я узнала, что он мне изменял. Муж не простит мне никогда, а мое состояние я отдала ему в полное распоряжение. Погибли все мои мечты! Увы! Ради кого я изменила единственному сердцу, – она указала на отца, – которое молилось на меня! Его я не признала, оттолкнула, причинила ему тысячи страданий, – я низкая женщина!

 

– Он все знал, – ответил Растиньяк.

Вдруг папаша Горио раскрыл глаза, но то была лишь судорога век. Графиня рванулась к отцу, и этот порыв напрасной надежды был так же страшен, как и взор умирающего старика.

– Он, может быть, меня услышит! – воскликнула графиня. – Нет, ответила она сама себе, садясь подле кровати.

Графиня де Ресто выразила желание побыть около отца; тогда Эжен спустился вниз, чтобы чего-нибудь поесть. Нахлебники были уже в сборе.

– Как видно, у нас там наверху готовится маленькая смерторама? спросил художник.

– Шарль, мне кажется, вам следовало бы избрать для ваших шуток предмет менее печальный, – ответил Растиньяк.

– Оказывается, нам здесь нельзя и посмеяться? Что тут такого, раз Бьяншон говорит, что старикан без сознания? – возразил художник.

– Значит, он и умрет таким же, каким был в жизни, – вмешался чиновник из музея.

– Папа умер! – закричала графиня.

Услышав этот страшный вопль, Растиньяк, Сильвия, Бьяншон бросились наверх и нашли графиню уже без чувств. Они привели ее в сознание и отнесли в ждавший у ворот фиакр. Эжен поручил ее заботам Терезы, приказав отвезти к г-же де Нусинген.

– Умер, – объявил Бьяншон, сойдя вниз.

– Ну, господа, за стол, а то остынет суп, – пригласила г-жа Воке.

Оба студента сели рядом.

– Что теперь нужно делать? – спросил Эжен Бьяншона.

– Я закрыл ему глаза и уложил, как полагается. Когда врач из мэрии, по нашему заявлению, установит смерть, старика зашьют в саван и похоронят. А что же, по-твоему, с ним делать?

– Больше уж он не будет нюхать хлеб – вот так, – сказал один нахлебник, подражая гримасе старика.

– Черт возьми, господа, бросьте, наконец, папашу Горио и перестаньте нас им пичкать, – заявил репетитор. – Целый час преподносят его под всякими соусами. Одним из преимуществ славного города Парижа является возможность в нем родиться, жить и умереть так, что никто не обратит на вас внимания. Будем пользоваться удобствами цивилизации. Сегодня в Париже шестьдесят смертей, не собираетесь ли вы хныкать по поводу парижских гекатомб? Папаша Горио протянул ноги, тем лучше для него! Если он вам так дорог, ступайте и сидите около него, а нам предоставьте есть спокойно.

– О, конечно, для него лучше, что он помер! – сказала вдова. – Видать, у бедняги было в жизни много неприятностей!

То было единственной надгробной речью человеку, в котором для Эжена воплощалось само отцовство. Пятнадцать нахлебников принялись болтать так же, как обычно. Пока Бьяншон и Растиньяк сидели за столом, звяканье ножей и вилок, взрывы хохота среди шумной болтовни, выражение прожорливости и равнодушия на лицах, их бесчувственность – все это вместе наполнило обоих леденящим чувством омерзения. Два друга вышли из дому, чтобы позвать к усопшему священника для ночного бдения и чтения молитв. Отдавая последний долг умершему, им приходилось соразмерять свои расходы с той ничтожной суммой денег, какой они располагали. Около девяти часов вечера тело уложили на сколоченные доски, между двумя свечами, все в той же жалкой комнате, и возле покойника сел священник. Прежде чем лечь спать, Растиньяк, спросив священника о стоимости похорон и заупокойной службы, написал барону де Нусингену и графу де Ресто записки с просьбой прислать своих доверенных, чтоб оплатить расходы на погребение. Отправив к ним Кристофа, он лег в постель, изнемогая от усталости, и заснул.

На следующее утро Растиньяку и Бьяншону пришлось самим заявить в мэрию о смерти Горио, и около двенадцати часов дня смерть была официально установлена. Два часа спустя Растиньяку пришлось самому расплатиться со священником, так как никто не явился от зятьев и ни один из них не прислал денег. Сильвия потребовала десять франков за то, чтобы приготовить тело к погребению и зашить в саван. Эжен с Бьяншоном подсчитали, что у них едва хватит денег на расходы, если родственники покойника не захотят принять участие ни в чем. Студент-медик решил сам уложить тело в гроб для бедняков, доставленный из Кошеновской больницы, где он купил его со скидкой.

– Сыграй-ка штуку с этими прохвостами, – сказал он Растиньяку. – Купи лет на пять землю на Пер-Лашез, закажи в церкви службу и в похоронной конторе – похороны по третьему разряду. Если зятья и дочери откажутся возместить расходы, вели высечь на могильном камне: «Здесь покоится господин Горио, отец графини де Ресто и баронессы де Нусинген, погребенный на средства двух студентов».

Эжен последовал советам своего друга лишь после того, как безуспешно побывал у супругов де Нусинген и у супругов де Ресто, – дальше порога его не пустили. И так и здесь швейцары получили строгие распоряжения.

– Господа не принимают никого, – говорили они, – их батюшка скончался, и они в большом горе.

Эжен слишком хорошо знал парижский свет, чтобы настаивать. Особенно сжалось его сердце, когда он убедился, что ему нельзя пройти к Дельфине; и у швейцара, в его каморке, он написал ей:

«Продайте что-нибудь из ваших драгоценностей, чтобы достойно проводить вашего отца к месту его последнего упокоения!»

Он запечатал записку и попросил швейцара отдать ее Терезе для передачи баронессе, но швейцар передал записку самому барону, а барон бросил ее в камин. Выполнив все, что мог, Эжен около трех часов вернулся в пансион и невольно прослезился, увидев у калитки гроб, кое-как обитый черной материей и стоявший на двух стульях среди безлюдной улицы. В медном посеребренном тазу со святой водой мокло жалкое кропило, но к нему еще никто не прикасался. Даже калитку не затянули трауром. То была смерть нищего: смерть без торжественности, без родных, без провожатых, без друзей. Бьяншон, занятый в больнице, написал Растиньяку записку, где сообщал, на каких условиях он сговорился с причтом. Студент-медик извещал, что обедня им будет не по средствам, – придется ограничиться вечерней, как более дешевой службой, и что он послал Кристофа с запиской в похоронную контору. Заканчивая чтение бьяншоновских каракуль, Эжен увидел в руках вдовы Воке медальон с золотым ободком, где лежали волосы обеих дочерей.

– Как вы смели это взять? – спросил он.

– Вот тебе раз! Неужто зарывать в могилу вместе с ним? Ведь это золото! – возразила Сильвия.

– Ну, и что же! – ответил Растиньяк с негодованием. – Пусть он возьмет с собой единственную памятку о дочерях.

Когда приехали траурные дроги, Эжен велел внести гроб опять наверх, отбил крышку и благоговейно положил старику на грудь это вещественное отображенье тех времен, когда Дельфина и Анастази были юны, чисты, непорочны и «не умничали», как жаловался их отец во время агонии.

Лишь Растиньяк, Кристоф да двое факельщиков сопровождали дроги, которые свезли несчастного отца в церковь Сент-Этьен-дю-Мон, неподалеку от улицы Нев-Сент-Женевьев. По прибытии тело выставили в темном низеньком приделе, но Растиньяк напрасно искал по церкви дочерей папаши Горио или их мужей. При гробе остались только он да Кристоф, считавший своей обязанностью отдать последний долг человеку, благодаря которому нередко получал большие чаевые. Дожидаясь двух священников, мальчика-певчего и причетника, Растиньяк, не в силах произнести ни слова, молча пожал Кристофу руку.

– Да, господин Эжен, – сказал Кристоф, – он был хороший, честный человек, ни с кем не ссорился, никому не был помехой, никого не обижал.

Явились два священника, мальчик-певчий, причетник – и сделали все, что можно было сделать за семьдесят франков в такие времена, когда церковь не так богата, чтобы молиться даром. Клир пропел один псалом, Libera и De profundis. Вся служба продолжалась минут двадцать. Была только одна траурная карета для священника и певчего, но они согласились взять с собой Эжена и Кристофа.

– Провожатых нет, – сказал священник, – можно ехать побыстрее, чтобы не задержаться, а то уж половина шестого.

Но в ту минуту, когда гроб ставили на дроги, подъехали две кареты с гербами, однако пустые, – карета графа де Ресто и карета барона де Нусингена, – и следовали за процессией до кладбища Пер-Лашез. В шесть часов тело папаши Горио опустили в свежую могилу; вокруг стояли выездные лакеи обеих дочерей, но и они ушли вместе с причтом сейчас же после короткой литии, пропетой старику за скудные студенческие деньги.

Два могильщика, бросив несколько лопат земли, чтобы прикрыть гроб, остановились; один из них, обратясь к Эжену, попросил на водку. Эжен порылся у себя в кармане, но, не найдя в нем ничего, был вынужден занять франк у Кристофа. Этот сам по себе ничтожный случай подействовал на Растиньяка: им овладела смертельная тоска. День угасал, сырые сумерки раздражали нервы. Эжен заглянул в могилу и в ней похоронил свою последнюю юношескую слезу, исторгнутую святыми волнениями чистого сердца, – одну из тех, что, пав на землю, с нее восходят к небесам. Он скрестил руки на груди и стал смотреть на облака. Кристоф поглядел на него и отправился домой.

Оставшись в одиночестве, студент прошел несколько шагов к высокой части кладбища, откуда увидел Париж, извилисто раскинутый вдоль Сены и кое-где уже светившийся огнями. Глаза его впились в пространство между Вандомскою колонной и куполом на Доме инвалидов – туда, где жил парижский высший свет, предмет его стремлений. Эжен окинул этот гудевший улей алчным взглядом, как будто предвкушая его мед, и высокомерно произнес:

– А теперь – кто победит: я или ты!

И, бросив обществу свой вызов, он, для начала, отправился обедать к Дельфине Нусинген.

Саше, сентябрь 1834 г.

Беатриса

Саре.

У берегов Средиземного моря, там, где некогда находилось государство, носившее ваше имя, в ясную погоду просвечивает сквозь прозрачную глубь моря цветок редкой красоты. Но вся его прелесть – свежесть красок, причудливая форма и бархатистость узорчатой ткани, испещренной пурпуровыми, розовыми и лиловыми жилками, – все бледнеет и пропадает, как только цветок попадает на берег. Так яркий свет гласности оскорбил бы вашу скромность. Поэтому, посвящая вам свое произведение, я вынужден утаить имя, которое составило бы гордость этой книги.

Но, благодаря моему остроумному умалчиванию, быть может, ваши дивные ручки пошлют ей напутственное благословение, ваше лучезарное чело склонится над ее страницами в тихой задумчивости, ваши глаза, полные материнской любви, приветливо улыбнутся ей, и ваш дух будет парить над моим трудом, а сами вы останетесь скрытой от всех. Подобно тому чудному цветку, вы будете покоиться на морском дне, прозрачном и безмятежном, как ваша жизнь, и, как и он, будете защищены волнами от нескромных взоров и видимы только немногим преданным друзьям. Я хотел бы повергнуть к вашим стопам произведение, которое гармонировало бы с вашим совершенством; но если это окажется несбыточным, то у меня останется то утешение, что я, отвечая вашим душевным склонностям, доставляю вам лишний случай быть добрым гением моей книги.

Де Бальзак

Часть первая

Во Франции, а в Бретани в особенности, уцелело еще до наших дней несколько городков, которых совершенно не коснулось социальное движение, характеризующее XIX век. Не имея постоянных и оживленных сношений с Парижем, и благодаря плохим дорогам, только изредка сообщаясь даже с супрефектурой и со своим губернским городом, эти местечки только в качестве зрителей принимают участие в ходе цивилизации и, невольно удивляясь ее быстрому распространению, не выражают при этом никаких знаков одобрения: они остаются верны вкоренившимся в них обычаям старины и не то подсмеиваются над прогрессом, не то робеют перед ним. Если бы какой-нибудь археолог вздумал отправиться путешествовать с целью произвести научные изыскания не в области минералогии, а над людьми, то в одной из деревушек Прованса он увидал бы точное воспроизведение времен Людовика XV, в дальнем уголке Пуату он нашел бы во всей ее неприкосновенности жизнь века Людовика XIV, а в глухих местностях Бретани – нравы еще более отдаленных веков. Большинство таких городков имеет свое славное прошлое, но о причинах их упадка нам ничего не говорят историки, которые вообще интересуются гораздо более фактами и хронологией, чем нравами и обычаями; но тем не менее воспоминание о былом величии живет в памяти бретонцев, которые, в качестве горячих патриотов, свято хранят предания о прошлом своей страны. Многие из этих городков были когда-то столицами маленьких феодальных государств, разных графств, герцогств, завоеванных впоследствии королем или разделенных между наследниками за прекращением мужской линии потомства.

 

Оставшись с тех пор не у дел, города эти, бывшие когда-то властелинами над другими, стали теперь простыми рабочими силами, которые прозябают и сохнут за неимением никакой поддержки. Впрочем, за последние тридцать лет такие остатки старины стали попадаться все реже. Промышленность, работающая теперь для толпы, беспощадно истребляет создания средневекового искусства, где на первом плане стояла индивидуальность, как художника, так и потребителя. Теперь у нас много ремесленных изделий, но нет почти гениальных творений. Все древние памятники считаются в наши дни своего рода археологическими редкостями; с точки зрения промышленности важны только каменоломни, копи селитры, да склады хлопка. Пройдет еще несколько лет, и последние своеобразные городки утратят свою оригинальную физиономию, и разве только на страницах этого очерка сохранится точное описание этих памятников старины.

Геранда – один из городков, где наиболее верно сохранился дух феодализма. Самое его имя должно пробудить тысячу воспоминаний у художников, артистов и мыслителей и вообще у всех туристов, когда-либо посетивших этот городок, этот перл феодальных времен, властвовавший над морем и заливом с вершины холма, по склонам которого расположены не менее интересные для наблюдателя – Круазиг и местечко Батц. После Геранды разве только Витре, находящийся в центре Бретани, и Авиньон на юге сохранили в полной неприкосновенности свой средневековый вид. Геранда и до наших дней окружена крепкими стенами: ее рвы полны водою, зубцы стен все целы, бойницы не закрыты деревьями, квадратные и круглые башни не перевиты плющом. Сохранились и трое ворот с кольцами от опускных решеток; войти в город нельзя иначе, как через подъемный мост из дерева, скрепленного железом: мост больше не поднимается, но его можно было бы поднять. Городская мэрия получила выговор за то, что в 1820 г. насадила тополей вдоль водоотводных каналов, чтобы гуляющие могли пользоваться тенью. Мэрия возразила на это, что вот уже целое столетие, как длинная, красивая площадь около дюн, где находятся укрепления, усаженная рядом тенистых вязов, обращена в место прогулки, излюбленное всеми городскими жителями. Дома в этой части города ни на йоту не изменили своего старинного первоначального вида: они и не увеличились и не уменьшились. Ни один дом не ощутил на своем фасаде молотка архитектора или кисти маляра, ни один не почувствовал тяжести надстроенного этажа. Все они сохранили свой первобытный вид.

Некоторые дома подперты деревянными столбами, образующими галерею, по которым проходят жители и доски которых гнутся, но не ломаются. Дома купцов все очень низки и малы, с черепичными фасадами. На окнах уцелели рельефные украшения из перегнившего дерева, и местами еще видны какие-то уродливые фигуры людей и фантастических животных, которые когда-то волшебной силой искусства дышали полной жизненностью. Эти уцелевшие остатки старины особенно должны нравиться художникам своими темными красками и полуизгладившимися очертаниями. Улицы остались такими же, как и четыреста лет тому назад. Но так как число жителей не велико и общественная жизнь мало заметна, то, если бы какой-нибудь турист полюбопытствовал осмотреть этот город, прекрасный, как старинное вооружение, то ему пришлось бы в грустном одиночестве ходить по пустынной улице, где часто в домах попадаются окна, замазанные глиной во избежание лишнего налога. Эта улица ведет к выходу из города, где теперь возвышается стена и где живописно раскинулась группа деревьев, насаженных рукой богатой бретонской флоры: редко где можно встретить во Франции подобную разнообразную и роскошную растительность, как в Бретани. Поэт или художник, случайно занесенный судьбой в эти места, наверное, долго просидел бы здесь, наслаждаясь безмятежным покоем, царящим под этими сводами, куда не долетает никакого шума из тихого городка; бойницы, где в былые времена помещались стрелки, теперь имеют вид окошечек-бельведеров, с чудным видом на окрестности. Гуляя по городу, нельзя не перенестись мысленно к обычаям и правам старины: сами камни говорят вам о ней, а много старинных воззрений уцелело и до наших дней. Появление здесь жандарма в обшитой галуном шапке покажется вам своего рода анахронизмом, неприятно поражающим ваш взгляд; но здесь редко можно встретить лица и вещи современного нам мира. Жители избегают даже современной одежды и выбирают из нее только то, что гармонирует, с их застывшим бытом и неподвижностью. На рынках можно встретить бретонцев в оригинальных местных одеждах, ради которых сюда нарочно приезжают художники. Белая холщевая одежда рабочих, добывающих соль из солончаковых болот, представляет резкий контраст с синими и коричневыми куртками крестьян и с оригинальными старинными головными уборами женщин. Тут же толкаются и моряки в матросских и круглых лакированных шляпах: все эти слои общества здесь так же строго разграничены между собой, как индийские касты, так что здесь еще уцелело разделение жителей на три класса: на горожан, дворян и духовенство. Революция не могла осилить эти старинные, плотно вкоренившиеся традиции, быть может, потому, что здешние жители точно окаменели в своем развитии; здесь природа оделила людей такой же неспособностью к видоизменяемости, какую мы видим в царстве животных. Даже после революции 1830 г., Геранда продолжала представлять совершенно особенный город, с ярким отпечатком национальных, бретонских черт, город крайне благочестивый, молчаливый, сосредоточенный, точно застывший в своей неподвижности и мало знакомый с новыми веяниями.

Географическое положение Геранды объясняет причину этого явления. Красивый городок этот расположен среди обширных солончаковых болот, так что добываемая здесь соль называется в Бретани солью Геранды. Бретонцы гордятся ее высоким качеством и уверяют, что только благодаря ее достоинству их масло и сардины пользуются такой известностью. Геранда соединяется с Францией только двумя дорогами – одна ведет в уездный город Савене и проходит мимо С.-Назера; другая ведет в Ванн и соединяет Геранду с Морбиганом. Первый способ сообщения – сухопутный – ведет в Нант, но пользуется им только администрация; самый же скорый и общеупотребительный способ передвижения от С.-Назера до Нанта – морем. Но между С.-Назером и Герандой, по крайней мере, шесть лье и не ходят почтовые дилижансы, потому что едва ли наберется три пассажира в год. С.-Назер отделен от Пембефа устьем Луары, имеющей здесь четыре лье в ширину. Песчаная мель очень затрудняет движение пароходов, и к тому же в 1829 г. у С.-Назера не было пристани. Так что, благодаря острым утесам, гранитным рифам и огромным камням, которые представляют естественные укрепления для находящейся здесь живописной церкви, путешественники принуждены были подплывать к берегу в бурную погоду на лодках, а в хорошую – пробираться между свалами до мола, который тогда еще только строился. Быть может, все эти препятствия, конечно, вовсе не располагавшие случайных туристов к подобным экскурсиям, существуют и до сих пор. Во-первых, администрация очень медлительна в своих действиях, а во-вторых, жители этого клочка земли, выступающего мысом на карте Франции и простирающегося от С.-Назера до городков Батца и Круазига, даже довольны этими неудобствами, потому что, благодаря им, страна их защищена от вторжения иностранцев. Геранда – крайний пункт этой территории, и так как из нее ехать дальше некуда, то в нее никто и не ездит, так что этот городок, счастливый своей неизвестностью, поглощен исключительно своими интересами. Центр соляного промысла, одни пошлины с которого дают казне не менее миллиона франков дохода, находится в Круазиге, который лежит на полуострове. Отсюда можно поехать в Геранду или по сыпучим пескам, которые ночью заносят следы, оставленные днем, или на лодках по морскому заливу, который служит портом для Круазига и нередко затопляет пески. Этот живописный городок представляет собой своего рода Геркуланум феодальных времен с тою только разницей, что он не был погребен под лавой. Он продолжает стоять, хотя жизни в нем нет, и если он еще существует, то только потому, что никто его не разрушил. Проезжая в Геранду через Круазиг, мимо солончаковых болот, невольно поражаешься видом грандиозных каменных построек, еще совершенно не тронутых временем. Красота местоположения и наивная прелесть окрестностей со стороны С.-Назера очаровывают взгляд. Кругом расстилаются чудные, красивые места, изгороди пестреют цветами, жимолостью, буксом, шиповником и другими красивыми растениями – настоящий английский сад, распланированный гениальным художником. Эта богатая девственная природа вдруг открывается перед вами и радует взор, точно букет цветущих ландышей или фиалок, неожиданно открытый вами в глухой лесной чаще. Красота вида особенно выигрывает оттого, что кругом расстилается Африканская пустыня, а за ней – океан; кругом – голая, без всякого признака растительности, бесконечная пустыня, где не слышно пения птиц, где в солнечные дни рабочие, добывающие соль, похожи в своих белых одеждах на арабов, закутанных в бурнусы. Вообще Геранда представляет собой нечто невиданное туристами во Франции по контрасту своего живописного местоположения с расстилающейся рядом мертвой пустыней, от Круазига до Батца. Такая резкая перемена в природе поражает зрителя. Сам город производит крайне мирное, приятное впечатление: он молчалив, как Венеция. Здесь вы не встретите других экипажей, кроме тележки почтальона, который перевозит пассажиров и доставляет покупки и корреспонденцию из С.-Назера в Геранду и обратно. Почтальон Бернус был в 1829 г. доверенным лицом всего округа: все его знали и давали ему всевозможные поручения. Здесь считалось целым событием, если мимо проедет экипаж: какая-нибудь женщина проездом через Геранду в Круазиг, или больные, едущие на морские купанья, которые своими целебными свойствами значительно превосходят морские купанья в Болонье, Диеппе и Сабли.