Эшелон на Самарканд

Text
940
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Эшелон на Самарканд
Эшелон на Самарканд
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 10,40 8,32
Эшелон на Самарканд
Audio
Эшелон на Самарканд
Hörbuch
Wird gelesen Иван Литвинов
5,55
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– У тебя что, и мяса нет? – не верит фельдшер. – И муки, и сметаны? Нет рыбы? Нет какао или шоколада? Сахара, на худой конец? Никакого спецпитания – нет?

Это когда ж ты последний раз видывал шоколад со сметаной?! – хотелось Дееву закричать. Обычные люди уже и слов таких не помнят, не то что вкуса! Что ли, ты прямиком с луны в эшелон свалился?! Но не закричал, сдержал себя.

– Как же ты их взял, внучек? – Буг смотрел на Деева, будто впервые видел. – На что надеялся? Чем кормить собирался – духом святым?

– Давай мы им пока пшена нажуем, – предложил Деев.

– Что ж ты за дурак такой? Ты же их всех, считай, уже убил. Сам убил.

Надо было, значит, в приемнике их оставить умирать?! Где рубль в неделю на ребенка?! Где сплошное спецпитание – пыль мельничная да овсяная шелуха?!

– В деревнях так сосунков кормят, – настаивал Деев. – Мелко-мелко зубами перетрем и сплюнем в рот каждому.

– Могильщика из меня решил сделать? – Буг расстегнул пуговицы белого халата, а пальцы-то не слушаются, еле справляются. – Не выйдет. Я лечить привык, а не хоронить. Я схожу – на следующей же станции.

– Нет, – покачал головой Деев. – Не сходишь. Потому что я тебе все добуду. Шоколад не обещаю, а масло и яйца – наверное.

– Еще и хвастун! – справившись наконец с пуговицами, Буг вытащил из-под операционного стола свой чемодан и начал складывать туда халат; складывал аккуратно, но белые рукава никак не желали умещаться в фанерные недра – выпрастывались упрямо, не давая закрыть чемоданную застежку.

И тут раздается сдавленный смешок: хихикает мальчуган, что все это время бездумно пялился в потолок; и теперь продолжает пялиться, не меняя выражения лица и даже не разжимая губ, а откуда-то из утробы его несутся еле слышные звуки. Смеется не над взрослыми, а чему-то своему, потаенному. За это Деев еще утром дал ему прозвище Тараканий Смех. Разговаривать мальчик уже разучился, а смеяться – еще нет.

– Если добуду – останешься в эшелоне?

– Не останусь.

– И пойдешь под трибунал! Задание по спасению голодающих детей приказываю считать боевым. Бегство из эшелона приравниваю к дезертирству.

– Я, внучек, с военной службы на пенсию ушел, когда ты еще не родился. И приказам вот уже четверть века не подчиняюсь.

– Ну и черт с тобой! – обиделся Деев. – Можешь на ходу спрыгнуть, если неймется. Иди поищи себе эшелон побогаче! Где какао в серебряных чашках подают и сахар золотыми ложками размешивают. Условия он мне будет ставить, империалист… Сам детей накормлю! – уже не говорил, а кричал во весь голос, невзирая на преклонный возраст собеседника и белые седины. – И сам довезу! Все у меня доедут до Самарканда, все до единого!

Взял отставленное ведро с кашей, зачерпнул полкружки и принялся кормить детей.

Задумал было перетертое пшено сплевывать в кружку и выпаивать этой жижей больных, но дело не пошло – они будто уже и пить разучились: не успевали вовремя разжать челюсти или, наоборот, сомкнуть; кружка звенела о зубы, месиво текло по лицам, не попадая в глотки.

Решил по-другому кормить – как младенцев.

Начал с Пчелки. Подолгу жевал вареную крупу, катая мучнистую массу языком по нёбу; затем брал бережно в руки костлявое Пчелкино личико и наклонялся к нему. Губами раскрывал запекшийся девчачий рот – медленно, затаивая свое дыхание и ощущая на щеках чужое, – языком раздвигал Пчелкины зубы и ждал, пока вязкая кашица перетечет из него в ребенка. Прохладные чужие губы сжимались еле заметно – девочка глотала. Хорошо, думал Деев. Отрывался от детского рта и жевал новую порцию, вновь припадал к Пчелкиным губам. Хорошо.

Думал о том, что ни разу еще не целовал в губы – ни девку, ни женщину. А теперь выходит – целовал. И Пчелка, выходит, теперь тоже – целованная. Хорошо. Еще думал о том, что раздобыть в пути молока для младенца – задача хитрая, а уж масла и яиц – почти невозможная. Но где-то, в этом большом и недобром мире, должны же быть и молоко, и масло, и яйца – хотя бы пара фунтов, пара десятков. Не может быть, чтобы не было. Хорошо. Еще думал, что если хватит у Буга ума, то сойдет он не на ближайшей станции, где притормозят они для заправки водой и песком, а дождется большого транспортного узла – оттуда уехать проще. Это значит, еще чуток побудет фельдшер с детьми и, может, проснется в нем совесть…

Затем кормил Циркачку и Долгоносика.

Стучали колеса. Хихикал тихо о чем-то своем Тараканий Смех. Изредка вскрикивал Сеня-чувашин, то просыпаясь, а то снова впадая в забытье. Фельдшер Буг сидел на табурете, наблюдая за Деевым. Когда Циркачку стало рвать непереваренной кашей – принялся обмывать ей лицо и следить, чтобы не задохнулась.

Желудки остальных детей приняли пищу – Деев накормил еще Суслика, Сморчка и Чарли Чаплина. Остальных не успел – эшелон загрохотал по мосту через Волгу, приближаясь к станции, а Деев придумал, где достать спецпитание. Мысль была отчаянная, даже безумная, но других не имелось. Он сунул фельдшеру ведро с остатками каши и, ни слова не говоря, выскочил вон.

* * *

Крошечная станция называлась Свияжск. Одноименный городок располагался в отдалении, в нескольких верстах, – на берегу Волги и впадающей в нее Свияги. При станции имелись пара домиков, кубовая с кипятком для пассажиров и паровозная колонка.

– Здесь переночуем, – объявил Деев машинисту, когда длинный рукав колонки уткнулся в паровозью морду и задрожал под напором воды.

– У меня маршрутная еще на сорок верст! – возмутился тот. – Ты же сам утром кричал, чтобы мы птицами летели.

– Кричал, – согласился Деев. – А теперь передумал.

Слушать, как машинист его костерит, не стал. Спрыгнул на землю и зашагал по едва приметной тропинке в город.

– У тебя же детей голодных – армия! – надрывался машинист ему вслед. – Их-то зачем тут мурыжишь, полоумный?

Правильное это было слово: полоумный. А вернее сказать, и вовсе без ума. Потому как шагал Деев туда, куда здравомыслящие люди не ходят. И делать собирался то, что можно было назвать полным безрассудством. Белой ничего рассказывать не стал – она и не знала еще, что Деев самовольно остановил состав на половине дневного пути.

Благоразумие сейчас было лишним: никто в трезвом уме не взялся бы искать в Поволжье яйца или сливочное масло, сметану или сахар. Вот уже несколько лет эти слова существовали не как названия продуктов, а как воспоминания о прошлой жизни. Масло не ели – о нем мечтали. Конфеты не ели – о них рассказывали детям. А ели – суррогаты.

Лучший суррогатный хлеб получался с просом, овсом и отрубями. Очень даже неплохой – со жмыхами всех сортов. Вовсе невкусный – со мхами и травами: крапивой, лебедой, корнями одуванчика, рогозом, камышом и кувшинками. Вредными суррогатами считались конский щавель, акация, липовая стружка и солома – даже свиньи не жаловали соломенную муку. Еще в хлеб толкли желуди и мягкое дерево – липу, березу, сосну, – но есть древесный хлеб умели не все. И кровяной хлеб готовить умели тоже не все. На базарах торговали избоиной[1], бусом[2], ботвой и битыми воронами. Редко – молоком или рыбой, картошкой, семенами подсолнечника, ягодами. Спекулянты промышляли деликатесами – льняным маслом и кукурузной мукой.

Сам Деев не помнил, когда последний раз ел сливочное масло. Возможно, как раз в этих самых краях, под Свияжском, в первый год войны: схроны крестьян тогда еще были полны припасов и устроены незамысловато, где-нибудь в амбарном подполе или колодце на задворках картофельного поля, так что обнаружить их мог и ребенок.

Пока шагал до города – смеркалось; вошел туда уже затемно. Городок был мелкий, как игрушечный, – лепился на гребне могучего холма, чуть стекая по склону к Волге, – и Деев решил идти в самое сердце Свияжска, на вершину. Где располагалась цель его похода – не знал, но был уверен, что найдет, – ночь ему в помощь: там, куда направлялся Деев, по ночам не спали. И не ошибся – еще издали различил на самом высоком пригорке двухэтажный особняк купеческого вида, с просторным мезонином и балконом во всю ширь. В окнах ярко горел свет. Улицы вокруг были черны и тихи – особняк парил над городом, как светило в небесной выси.

Взбираясь по мостовой вверх, Деев уловил в темноте едва слышные звуки – всхлипы и плач. Разглядеть плачущих не смог: не то бабы, не то старики, не то и вовсе какие-то тени. Понял одно: было их немало – жались к деревьям и уличным заборам, с приближением Деева умолкали, а пропустив, стенали вновь. Чем ближе к особняку, тем меньше их было. На пустыре же около сияющего здания не было никого. Оставшиеся позади всхлипы почти растворились в тишине, но не окончательно – дрожали в воздухе, как дальний комариный писк.

В глубине дома раздался выстрел, затем второй – где-то далеко взбрехнула в ответ разбуженная собака и снова умолкла. И комариный писк умолк, словно срезало.

Деев поднялся на крыльцо, потянул на себя тяжелую дверь и шагнул внутрь. Доставать револьвер было нельзя, и даже руку держать на заветном кармане – тоже нельзя. Он выставил растопыренные ладони вверх – а ладони-то влажные, будто водой омытые, – и огляделся, в любую секунду готовый выкрикнуть заготовленную фразу: “Свои! Не стрелять!”

Стоял в тесной прихожей с обшарпанными стенами, где прямо поверх обнажившейся дранки были намалеваны краской огромные слова: “Смерть врагам народа – корниловцам, каппелевцам…” Конец надписи терялся в темноте подвала – туда спускались крутые ступени, оттуда же доносился гул голосов. Другое крыло лестницы вело на второй этаж, где, кажется, тоже кто-то был. Охраны не имелось. Деев подумал немного и медленно двинулся по ступеням вверх.

 

Скоро оказался у двустворчатой двери; одна створка чуть приоткрыта, из образовавшейся щели бьет свет и пахнет жженым порохом. Сама створка крепкая, дубовая – такую револьвер не пробьет, а только если пулемет. Деев пристроился за ней – чтобы не торчали из укрытия ни плечи, ни поднятые к потолку руки, – собрал в кулак холодную от пота ладонь и осторожно постучал.

Тишина в ответ.

Постучал вновь. Не дождавшись отклика, легонько толкнул отошедшую створку – та со скрипом отворилась, открывая большое пространство: много электрического света, много порохового дыма. Из этого света и дыма смотрели на замершего Деева две черные дыры – два револьверных ствола.

– Закройте дверь, пожалуйста, – попросил из глубины комнаты вежливый голос. – Вы мешаете.

На ослабелых ногах Деев шагнул в помещение. Раскрытые ладони по-прежнему держал вытянутыми вверх.

Бывшая купеческая гостиная выглядела так, будто ее основательно потряс какой-то великан: населявшие ранее комнату многочисленные предметы – картины, зеркала, жардиньерки – в беспорядке валялись по углам, опрокинутые или поставленные на попа. Мебель была сдвинута с мест и теснилась причудливым образом: обеденный стол подпирал раскрытое фортепиано, козетки въехали в лишенный дверок буфет. Все вещи и поверхности устилали бумаги: кипы канцелярских папок, тетрадей и отдельных листов покрывали пространство толстенным слоем, который оживал и трепетал при малейшем движении воздуха.

В комнате было трое. Один – с головою черной и обильно кучерявой, как бараний бок, – развалился на кушетке, уютно составив ноги на лежащие рядом настенные часы с вывалившимся наружу маятником. Второй – с далеко торчащими в стороны огненно-рыжими усищами – сидел в выдвинутом на середину кресле и целил револьвером в Деева. Рядом, едва помещаясь в таком же кресле, восседал и третий – огромный, лысый – и тоже целился.

– Доброй ночи, товарищи, – произнес Деев тихо (губы от волнения пересохли, но голос не дрожал). – Я начальник эшелона, везу голдетей[3] в Самарканд. Есть лежачие, много. Им нужны яйца, масло и молоко.

– Вы ошиблись, товарищ, – все так же вежливо ответил Баранья Башка. – Это не питательный пункт. Это свияжское отделение ЧК.

– Я знаю, куда пришел. – Очень хотелось сглотнуть и увлажнить горло, но зев был сухой и шершавый, как наждак. – А вы знаете, у кого в этом городе есть укрытые продукты.

Грянул выстрел. Взвизгнуло и вздрогнуло где-то совсем рядом, справа, – пуля вошла в дверной косяк. И тотчас, почти без перерыва, – второй выстрел – в другой косяк, слева.

Пара бумажных листков слетела с буфета и закружилась по выщербленному паркету.

Деев стоял неподвижно. Сердце колотилось в животе, в горле и даже в кончиках вытянутых кверху пальцев. Глаза и нос щипало едко, но опустить хотя бы одну руку и отереть лицо ладонью не решился.

Двое в креслах, не дожидаясь, пока рассеется дым, опять взвели курки: Огненные Усы – откровенно забавляясь ситуацией и с любопытством ощупывая гостя хитрющими глазами, Лысый – равнодушно, с какой-то барской ленцой в движениях, глядя даже и не на Деева, а куда-то мимо. Этот – главный, понял Деев. Этот все решает.

– Да, мы знаем, у кого в этом городе имеются резервы. – Баранья Башка словно и не заметил стрельбы. – А вы что же, раскулачивать их пойдете? – Ни капли ехидства не было в голосе, а одна только участливость. – Сей же час или дождетесь утра?

– Утром я уезжаю. – Деев изо всех сил напрягал пальцы рук, чтобы не тряслись. – И у меня нет солдат сопровождения. Прошу вас помочь мне экспроприировать у зажиточных слоев населения спецпитание для голодающих детей. Прямо сейчас.

Огненные Усы громко прыснул, надувая щеки и брызгая слюной, – и без того узкие глаза его сделались и вовсе крошечными, а усы встопорщились, закрывая пол-лица. Он давился смехом, дергая плечами и мелко тряся бритым черепом; наконец уткнулся сморщенным лицом в кулак с зажатым револьвером да так и замер, слегка постанывая от переполняющих чувств. Лысый же, наоборот, словно и не слышал дерзкую деевскую речь – сидел в кресле, огрузнув, положив могучий подбородок на могучую же грудь и устало прикрыв глаза; необъятная шея его хомутом лежала поверх кителя.

Кажется, оба были нетрезвы.

Меж кресел Деев заметил шахматный столик. Вместо фигур на клетчатой доске стояли хрустальные бокалы, некоторые – полны.

– Да-да, прямо сейчас, – понимающе закивал Баранья Башка. – То есть мы должны сию же минуту оставить наши дела, поднять спящих солдат, вломиться в дом к какому-нибудь мироеду и реквизировать у него для вас дюжину яиц и фунт масла?

– Дюжины будет мало, – ответил Деев. – Яиц нужна хотя бы сотня, а масла – фунтов десять, не меньше.

Не в силах более сдерживаться, Огненные Усы захохотал, запрокинув голову к потолку и обнажая до десен коричневые зубы. Рукой с револьвером пытался утереть проступившие на глазах слезы – оружие вихлялось во все стороны.

– Хвалю-у-у-у-у… – скулил он, заходясь от хохота. – Хвалю наглеца-а-а-а…

– А будить никого не нужно. – Деев старался не смотреть на револьвер, ствол которого плясал так недалеко, указуя то в лицо Деева, то в живот. – И раскулачивать тоже. Нужно просто прийти в дом – вы же знаете к кому, – сейчас прийти, ночью, когда сонные все и не соображают ни черта. Прийти и сказать, чтобы отдавали запасы. Что сейчас наступил самый край. Они вам поверят и послушают – сами всё отдадут.

Снова жахнул выстрел. В углу что-то застонало и задребезжало многоголосо, а Огненные Усы уставился недоуменно на дымящееся оружие: выпущенная им пуля ранила фортепиано.

От грохота очнулся Лысый – немедля вздернул кисть кверху и тоже: жах! И снова дрогнуло рядом с Деевым – еще одна пуля вошла в косяк.

При каждом выстреле желудок Деева сжимался ледяным комом – кажется, сжимался и сам Деев, все более горбясь и скукоживаясь. Заметил, что поднятые руки держит уже не по сторонам, а почти перед лицом – будто защищаясь от пальбы.

– Какой же это край? – невозмутимо продолжал беседу Баранья Башка. – Край будет в декабре, когда зимняя заготкампания начнется. Что нам кулачье зимой сдавать будет, если мы их сейчас выпотрошим?

– Да вы же их знаете! – Деев изо всех сил напрягал спину, чтобы не согнуться крючком перед хозяевами, и оттого голос его звучал сдавленно, как простуженный. – Через пару месяцев тайники и схроны опять битком набьются. Кулак – он живучий, он же едой обрастает, словно зверье шерстью: сколько ни брей, все равно лохматый.

– Послушайте, откуда вы такой взялись? – Заинтересованный разговором, Баранья Башка даже привстал с кушетки, чтобы лучше разглядеть окутанного клубами дыма гостя. – Нахальный, настырный и всё про всё знаете!

– Отсюда, из-под Свияжска – я здесь воевал.

Дееву почудилось, что револьверные стволы опять глядят на него двумя черными дырами, – но нет: это Лысый, приподняв складки набрякших век, вперился в Деева немигающим взглядом. Грузное лицо Лысого было неподвижно как булыжник и столь же гладко: ни единого волоска не имелось на пористой коже, ни даже бровей или ресниц. На крупнобугорчатой лысине блестел пот. Очень медленно Лысый вложил оружие в кобуру (попал не вмиг, а со второго-третьего раза); упершись в подлокотники, под натужный скрип кресла поднял свое большое тело и перенес вес на широко расставленные ноги – да так и застыл, чуть покачиваясь, посреди комнаты. Смотреть продолжал на Деева – безотрывно.

Остальные тотчас засуетились.

– Партия! – непонятно выкрикнул Баранья Башка, распахивая балконную дверь – впуская свежий воздух в помещение. И далее, Дееву: – Товарищ, пересчитайте, пожалуйста! Вам ближе.

Не поняв, чего от него хотят, Деев обернулся растерянно – и обнаружил странную картину: на разбитом пулями дверном косяке от самого верха и до низу английскими булавками были приколоты мухи – обыкновенные серые мухи. От некоторых остались только вмятины в дереве. Некоторые, хотя и пронзенные булавками, все еще были живы и даже подергивали конечностями. Видимо, здесь проходило состязание в меткости.

– Шесть попаданий, – подсчитал Деев, касаясь левого косяка. – А здесь три, – касаясь правого.

Баранья Башка зааплодировал, не то чествуя победителя, не то давая сигнал заканчивать. Огненные Усы, сокрушенно постанывая, цапнул с шахматной доски полный фужер и опрокинул в глотку: судя по всему, он сегодня проиграл. Вернуть посуду на стол не сумел – фужер скользнул из неверной руки и хрястнул на пол, где плясали хороводом потревоженные сквозняком бумаги.

А с улицы уже неслись возбужденные голоса, ржание коней. За дверью, на лестнице, топотали шаги.

– Товарищ начотделения! – настойчиво позвал голос из дверного проема. – Привезли.

Лысый, едва качнув черепом и по-прежнему не отрывая глаз от деевского лица, двинулся к выходу. Движения его были медлительны и тяжелы, как у паровоза в минуту отправления; под сапожищами стонал паркет.

Приблизившись, он обложил огромными лапами деевскую голову и притиснул к ней свою: лоб ко лбу. Дышал горячо и влажно – крепчайшим самогоном: Деева словно в бочку первача окунули. Мясистые губы Лысого открылись, намереваясь что-то произнести, долго шевелились, как пара вытащенных из раковины улиток, и наконец выдавили:

– Когда… воевал… здесь?

– Летом восемнадцатого. – Деев задыхался в объятиях, но говорить старался быстро и внятно. – Оборона Свияжска и освобождение Казани от войск генерала Каппеля.

– Часть?

– Вторая пешая.

– Кто… командовал… армией?

– Войсками правого берега – командарм Славин. Левого – комбриг Юдин.

Воздуха в легких не осталось – одни спиртовые пары. Голова – в тисках железных ладоней, а тиски – все крепче, крепче…

– Кто из них… взял… Казань?

– Из них – никто. Взятием Казани руководил специально прибывший из Москвы наркомвоенмор Троцкий.

Охватившие Деева тиски рванули голову куда-то вверх – земля ушла из-под ног, в глазах плеснуло черным, губы залепило чем-то обжигающим и скользким. Это же скользкое наполнило рот, зашевелилось где-то на нёбе и достигло зева – распирало Деева изнутри, проникая все глубже и не давая вдохнуть. Неужели всё? Кончено? Такая она, смерть?

И вдруг отпустило: ноги нащупали пол, в глазах посветлело – одарив сослуживца долгим и смачным поцелуем дружбы, Лысый ослабил хватку.

– Катера… помнишь?

– Хотел бы забыть – не могу. – Деев едва переводил дух. – Снятся иногда.

Катерами заутюжили в восемнадцатом сорок бойцов-красноармейцев, кто пытался бежать из Свияжска во время боя. По приказу товарища Троцкого расстреляли перед строем – свои же однополчане расстреляли, – а затем сбросили в Волгу и заутюжили в кисель.

– А мне – каждую ночь снятся. – Лысый даже заговорил быстрее, не то размяв губы допросом, не то взбодренный воспоминанием. – И много у тебя детей в эшелоне?

– Пять сотен.

– Что ж так мало просишь?! – Лысый ухватил боевого товарища за плечи и легонько встряхнул – Деева голова едва не хрястнула о косяк. – Да и просишь-то – не так! Не яйца надо просить, а кур. Не молоко, а корову. – Гигантской лапой легонько цопнул деевский чуб и взъерошил, журя, – и вновь голова едва не треснулась о стену. – Детям – ничего не жалко! Детям – всё!

Прощально хлопнул бывшего соратника по плечу и затопал по ступеням вниз – лестница заныла, как от боли. Баранья Башка, окинув Деева внимательным взглядом, скользнул вслед.

– А лекарства есть? – обернулся Лысый на спуске. – Об этом что молчишь? И лекарства дам. Всё дам!.. Завтра утром доставят, к поезду, – донеслось уже снизу. – Жди.

И Дееву бы – за ними, вон отсюда, опрометью. Но не тут-то было: в комнате еще оставался третий хозяин. Огненные Усы, ухмыляясь во всю пасть, протягивал гостю два полных фужера. Поняв, однако, что тот к выпивке не расположен, опрокинул в себя, уронил на пол и, давя башмаками хрустальные осколки, проковылял на балкон. На ногах держался едва – того и гляди выпадет и сломает шею.

Деев только и хотел не дать человеку пропасть: тоже выскочил на балкон, чтобы успеть ухватить пьяного за полу. А тот уже и сам Деева ухватил, револьвер ему под ребра сует – глубоко, до самых печенок.

 

– Откуда вы знали, что начальник отделения – ваш сослуживец? – шепчет в ухо. – Вы же только что прибыли.

Деев не мог вспомнить, успел ли Огненные Усы зарядить оружие. Может, и успел – и зарядить, и курок взвести.

– Я не знал, – честно признался он.

Дуло, кажется, раздвинуло кишки и уперлось в хребет – вот-вот проткнет насквозь. Больно – не продохнуть.

– То есть вы просто так, в чужом городе, явились в ЧК и потребовали масла с яйцами?

А глаза-то у дознавателя трезвые совершенно.

– Да, именно так.

– Подождите-подождите… Ну а если бы не оказалось тут вашего товарища по фронту? Или если бы он не поверил вам? Или если бы не растрогался и не согласился дать что нужно? Тогда – что?

– Я бы не ушел, пока не дали, – снова честно признался Деев.

Твердый ствол отстраняется от него – и вновь можно дышать.

– Ну вы и хват! – хохочет восхищенно Огненные Усы; черты лица его стремительно мягчеют и оплывают, взгляд опять заволакивает пьяной дымкой. – Удивительно, что вы всего лишь командуете эшелоном, – это с вашим-то характером!

– Так это я для других только хват.

– А для себя? – подначивает Огненные Усы и, пошатнувшись, таки едва не падает за перила.

– А для себя мне ничего не нужно! – Деев успел подхватить пьяного, но тот уже и вовсе не стоит на ногах: оседает, стекает на пол и, прислонившись плечами к балконной ограде, просовывает бритый череп наружу.

– Слушайте, а идите работать к нам в ЧК? – слышен из-за перил его заплетающийся голос. – Нам нужны такие как вы…

А внизу перед зданием – телега с людьми, все раздеты до исподнего, со связанными руками. Солдаты-конвоиры – со штыками. В темноте поет-звенит пронзительный комариный писк – женские всхлипы и вздохи, – но самих плачущих не видно. Зато гладкое темечко Лысого видно прекрасно – блестит в лунном свете, как намащённое. Лысый стоит на крыльце и наблюдает за разгрузкой обоза.

– Работы-то много! – сокрушается Огненные Усы, покачивая торчащей с балкона головой. – Ох как много…

Затем его рвет, обильно и долго.

Облегчив желудок, нащупывает рядом с собой оброненный револьвер, вставляет ствол меж зубов, нажимает спуск – сухой щелчок: барабан – пуст.

– Все на мух расстрелял… – шепчет огорченно, вбирая голову обратно и поднимаясь на ноги. – На мух, а?! – уже не бормочет, а кричит с веселой злостью. – На мух!

Сует оружие за ремень. Выбивает хлопками запылившиеся брюки, отряхивает грязь с колен и ладоней, приглаживает пятерней бритую макушку. Заключает мрачно:

– Ничто меня не берет – ни водка, ни пуля.

И, окончательно позабыв про Деева, идет вон – стремительным и ровным шагом.

* * *

К эшелону Деев вернулся уже за полночь. Голова была тяжелая, словно камнями набита. Неудержимо клонило присесть или прислониться к чему-либо, но Деев понимал – нельзя: остановись на мгновение – и провалишься в сон.

“Гирлянда” стояла на путях беззвучная и темная, с погашенными окнами, и только в штабном надрывался осипший Кукушонок. Его баюкала Фатима: тянула песню – ту самую колыбельную, что пела еще в Казани, – а в перерывах между куплетами увещевала и журила нежно. Называла младенца почему-то Искандером.

Деев постучал в комиссарское купе – негромко, опасаясь разбудить Белую и одновременно надеясь застать бодрствующей, – но там никого не было. Прошел по всему поезду, от начала и до конца, проглядел все отсеки со спящей ребятней – и обнаружил комиссара в самом хвосте: Белая и Буг, сидя на вагонной площадке и прихлебывая кипяток, не то вели малословную беседу, не то молчали.

Лазарет был отцеплен от состава: жгуты и цепи, соединявшие его с предыдущим вагоном, лежали на земле.

– Спелись, да? – Деевские губы едва шевелились от усталости, и голос прозвучал сипло, как у больного.

– Вы отстранены от командования, – сухо произнесла Белая, не удивившись его возникновению из ночной темноты. – Дальше эшелон поведу я. Лазарет с лежачими остается на станции, вместе с фельдшером, – ждать обратного паровоза в Казань. Вам предписываю также вернуться в Казань. А по пути составить объяснительную с описанием причин совершённого должностного преступления.

Слова, слова – они сливались в тугое гудящее облако, что наплывало на Деева и лезло в уши, обволакивало мозг.

– Отправиться в многодневный путь без продуктового фонда – такого в моей жизни еще не было, – продолжало гудеть облако голосом Белой. – Обещаю, что буду лично ходатайствовать о максимально строгом наказании для вас.

– Не будешь, – только и хватило сил сказать. – Утром приедет спецпитание.

– Бог пошлет?

Ни угрозы, ни язвительный тон уже не могли пробить нахлынувшее изнеможение – у Деева не было сил ни оправдываться, ни возражать. Лишь поднял с земли сброшенные сцепки и накинул обратно на тарели – примотал-таки лазарет к эшелону. Вот так.

А когда Буг с Белой привстали со своих мест, намереваясь поспорить, выставил из кармана револьвер – единственный и последний аргумент. Вот так.

– Спокойной ночи, – выдавил.

– Отягощаете вину вооруженным сопротивлением.

– Спокойной ночи, – повторил негромко и прислонился спиной к скрепленным тарелям, всем своим видом показывая: с места не сойду.

И не сошел. Комиссар с фельдшером скоро разошлись, решив отложить разборки до утра. А Деев остался – сторожить сцепки.

Можно было присесть на шпалы и покемарить, или прикорнуть на вагонных ступенях, или даже вернуться в купе и поспать пару часов до рассвета – никуда бы он не делся в ночи, этот лазарет. Но Деев стоял, упрямо подпирая тарели, – хребтом ощущая овивающие их канаты и цепи, – как врос.

Кажется, иногда он подремывал. Но дремота была вязкая, тяжелая – не облегчала, а крепила усталость. Каждый раз вытягивал себя изо сна, как за волосы тащил. Все мерещилось, что трогается поезд и уезжает, оставляя на станции Деева и лазарет со спящими больными. Или что тянут лазаретный вагон обратно в Казань, а с ним и прилепившегося Деева, – и все дома, и столбы, и деревья плывут мимо, возвращая странников к исходу…

Да мерещилось ли? А ведь и правда – плыло вдоль эшелона дерево, огромное, в желто-зеленых листьях. И престранно плыло – не стоймя, как положено деревьям, а лежа, словно качаясь на волнах предрассветного тумана; раскидистые сучья царапали землю и скрежетали противно по вагонным стеклам. Бред, бред! Он тряс мутной от бессонницы головой, но дерево не исчезало, а становилось все явственнее. Длинная ветка протянулась к Дееву и огладила по лицу. На ветке дрожали зеленые плоды: яблоня.

Ошалевший от столь ясного видения, он выскочил на перрон. Дерево, срубленное под самый корень, вез автомобиль: ствол придерживали сидящие в кузове солдаты, а крона волоклась по земле. Заря едва брезжила в небе, но уже и в скудной утренней мгле было видно: яблок – немерено.

– Собрать не успели, так привезли, – извинился Баранья Башка, выпрыгивая из авто. – Куда продукты сгружать?

Не находя слов от изумления, Деев указал рукой на полевую кухню – и солдаты лихо взметнули яблоню на крышу, чем-то привязали: кухонька почти исчезла под сенью могучего растения.

Сонные дети наблюдали за операцией, припав носами к окнам, все до единого – с раззявленными ртами. Взрослые вы́сыпали на улицу и окружили авто, но заговорить с чекистами не решались – так и стояли молча, остолбенело, наблюдая за разгрузкой даров.

Кроме яблок привезено было несколько объемистых мешков, набитых столь туго, что содержимое их перемешалось: картошка с брусками сала, овес в разбитых яйцах, а сушеные ягоды облепили воблу. И это закинули к Мемеле. В другом увесистом мешке странно звенело; заглянув, Деев обнаружил груду фаянсовых осколков – куски расписных чашек и блюдец; видно, в мешок смахнули чайный сервиз, а то и пару. И это к Мемеле, потом разберемся. А еще приехали корзины с квочками: куры сидели в плетенках плотно – не пошевелиться, некоторые чуть не задохнулись по дороге и едва дышали. И этих к Мемеле! И бутыль молока – туда же! И кринки со сметаной…

– Как вы это делаете? – спросила Белая, когда автомобиль чекистов покинул станцию и исчез в клубах тумана.

– Не знаю, – пожал плечами Деев. – Повезло.

– Товарищ начэшелона! – прибежал наблюдавший издалека машинист. – Даешь команду раскочегаривать машину?

– Даю, – кивнул Деев. – И не жалей угля. Смотри у меня, чтобы птицами летели!

И они полетели – через пару часов, когда паровоз был разогрет, а дети накормлены густым киселем из отрубей с яблоками. Лежачим был дан гоголь-моголь – пара глотков молока, взбитого с яйцом и щепоткой муки каждому.

Деев этого не видел – уже спал в своем купе, уткнувшись носом в цветочную обивку, не сняв бушлата и не скинув башмаков. Рука и нога свесились к полу, в бедро уперся спрятанный в кармане револьвер, грудь кололи диванные пружины – и было ему хорошо. Сон его был сладким и легким – но порой прерывался нечаянной мыслью или звуком: то станет жаль, что среди подарков не оказалось меда для Пчелки, то охватит беспокойство, что скиснет быстро молоко…

В штабном было тихо: малышня сыта, и даже Кукушонок умолк, накормленный. А Фатима отчего-то продолжала петь, и Дееву было приятно, словно пела она для него. Голос доносился из коридора еле слышно, но приподняться и раскрыть купейную дверь сил не было – так и плыл по сонным волнам, ведомый ласковыми звуками, то погружаясь в дрему, то выныривая.

1Остатки от семян в маслобойном производстве; то же, что и жмых.
2Мучная пыль на мельнице, обычно идущая на корм скоту.
3Голдети – голодные дети (привычное для того времени сокращение).
Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?

Weitere Bücher von diesem Autor