Kostenlos

Наблюдения одного лентяя

Text
Aus der Reihe: Разоренье #3
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Наблюдения одного лентяя
Наблюдения одного лентяя
Hörbuch
Wird gelesen Ренат Загитов
1,80
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

V

Так, за самоварчиком, просидел я долгое время. Не знал я, как мои гимназические товарищи кончили курсы и разлетелись по чужим краям; не знал, в каких они были университетах и что там делали.

На дворе у меня кудахтали куры, ходил петух «Мышьяк», прошибавший до мозгу; все было тихо и покойно.

И вдруг является Павлуша Хлебников с бесконечными рассказами об университетской жизни.

«А, – думал я не без злости: – ишь тебя там как налили-то новыми мыслями! Помогать народу!.. И как это ты будешь помогать ему? Найдешь ли ты в нем такую струну, такую душевную привязанность, ради которой он бы стал тебя слушать? И к чему такому нашел ты у него жажду, чтобы ему было мало лаптей и неусыпного труда?»

А тут вылезает какой-то полоумный ходок и объявляет про какое-то дело, за которое все стоят, и это дело не просто из-за надела, а из-за души.

– Да что же? Неужели еще что-нибудь осталось в этой душе? Турка более нет… Что же там? Религия? Семья?..

Я решительно ничего не понимал.

Но все это было весьма ново, и я решился предпринять путешествие с петербургским гостем.

Мы намерены были пройтись «недалеко», ибо даже и при начале путешествия (нельзя утаить) чувствовали тайно, что там, в народе, нам, пожалуй что, делать нечего.

Глава третья
Я и Павлуша «ходим в народе»

I

Под влиянием смутного страха пред наступающим новым, неопределенные формы которого так неожиданно затронул известный читателю мужик-ходок, я и Павлуша совершили путешествие и утомительное, хотя и краткое, и весьма тягостное для души, но поучительное. Тягостное и странное впечатление этого первого путешествия ничуть не рассеялось даже тогда, когда случай дал нам возможность кое-что узнать о таинственном мужике и о том, как комбинируются его многосложные мысли.

Случай этот представился нам на богомолье, в уездном городе, отстоящем от нашего, губернского, верст на тридцать пять. Попали мы на богомолье именно вследствие странного душевного состояния, которое стали ощущать почти с первых шагов пути, – состояния, которое можно назвать несколько неловким… Там, где есть настоящая, подлинная жизнь, там нет надобности шататься «за ней» куда бы то ни было, есть за семь верст киселя; там, по всей вероятности, всякий вопрос, возбужденный жизнью, получает тотчас же и ответ от нее самой. В путешествии нашем было не то. Отправляясь в путь, мы тоже имели некоторый, хотя и недостаточно определенный вопрос, но когда ответом на него стали нам служить десятки верст пустыря, десятки верст проселка, который, казалось, решительно не хотел вести к тому месту, куда шел, и как бы старался, виляя без цели из угла в угол, только проморить пешехода и протянуть время, когда пришлось радоваться всякой галке и вороне, которая заблагорассудит изредка оживить картину унылых полей; словом, когда обнаружилось, что мы за ответом отправляемся неизвестно куда, – я думаю, никто не задумается определить наше душевное состояние, назвав его неловким и тягостным.

«Куда мы идем? не лучше ли воротиться домой? И какое нам до всего этого дело?» – стало мелькать в голове, когда мы «отмахали» по тоскующему проселку верст пяток.

Признаться вслух, что мы были чужими в этих полях и проселках, было не легко, и мы шли, молча неся в душе неразрешимую тяготу. Невольно чувствовалась потребность ободрить себя, даже зайти для того в кабачок. Мы крайне обрадовались, завидя постоялый двор, стоявший при впадении проселка в старинную большую дорогу. Постоялый двор с раскрытыми по местам крышами, с пустым двором, на котором по временам ветер поднимал кое-где труху и раздувал хвост одиноко бродившей курицы, не особенно оживил нас, хоть мы и выпили водки и поели. Какое-то запустение веяло из каждого угла, от каждой вещи. Хозяйка ходила по сеням, распустив платье и босиком, и не то она чего-то искала, не то хотела позвать кого-то; но почему-то сердилась, что можно было заключить по довольно вескому удару, нанесенному ею свинье, опрокинувшей корчагу с помоями. Посердившись спросонок в сенях, хозяйка вышла на крыльцо и стала будить работника, который спал ничком на лавке. «Иван! Иван! Иван! Иван!» – слышалось нам в окно, причем всякий раз раздавалось шлепанье хозяйской ладони об Иванову спину; но Иван не просыпался, да хозяйке, по-видимому, и надобности в нем не было, ибо, наколотив ему спину и накричавшись, она пошла прочь несколько как будто успокоенная, – по крайней мере она залегла спать не ругаясь… Пустырь, неопределенное ворчание хозяйки, ветер и куры, без призора гулявшие по горнице, хлопавшие рамы – все это, при нашем неопределенном положении, еще более расстроило нас.

Вечером мы вышли на крыльцо постоялого двора, не зная, куда идти – направо или налево. По большой дороге плелись богомолки и богомольцы. Иные из них садились близ крыльца перевязать лапоть или просили напиться и скоро уходили далее. На крыльце было общество.

Здесь на ступеньках сидел хозяин – лысый чернобородый мужик, невидимому спросонок, угрюмый и пыхтевший, как самовар. Он был в ситцевой рубашке, босиком и сурово посмотрел на нас.

– Расчет, что ли, требуется? – спросил он нас, искосясь.

– Да! Расчет бы… – сказали мы, хотя в сущности хотели посидеть на крыльце.

– Авдотья! – позвал хозяин жену таким голосом, словно бы он хотел ее растерзать. – Авдотья! Иди, что ли! заснула там?

Авдотья, жена хозяина, появилась на крыльце. Она недовольно сморщила свое лицо и пискливым, тоже крайне расстроенным голосом спросила:

– Ну что?

Говоря это, она одновременно обращалась и к нам и к мужу.

– Расчет дай господам.

– Почему же «господам»? – вдруг спросил Павлуша Хлебников, имевший неосторожность нарядиться в деревенский костюм, купленный в городе.

Этот вопрос весьма заинтересовал и дворника и дворничиху, так что у последней почти вовсе исчезло недовольное выражение лица.

– А кто же вы? – сказала она. – Я сейчас вас узнала.

– По чему же?

– Вот чудаки-то! Что ж вы, мастеровые, что ли?

Мы не могли дать ответа – кто мы.

– Нешто мастеровые, – продолжала она, – станут трескать – извините – под такой день скоромь?

Мы опять не могли ответить, ибо не знали, «под какой день» с нами случилось путешествие.

– Под какой день? – спросил Павлуша.

Тут хозяйка захохотала, ударив себя руками о бедра, а хозяин поворотил к нам жирную багровую щеку и, искашиваясь сердитым глазом, спросил:

– Да вы куда идете-то?

Положение наше стало еще труднее.

– К угоднику, что ли?

– К угоднику! – ответили мы наудачу.

– А потребовали молока! – произнесла хозяйка. – Какие же вы мастеровые? Нешто мастеровой человек сделает так-то? Он бога помнит, он не смеет этого… Я сейчас вас узнала, как потребовали молока… Как это можно, чтобы простой человек… Простые вы!.. А вы зачем нарядились-то, баловники?.. какие притворщики!..

– К угоднику идти на богомолье, – сказал хозяин довольно нравоучительным тоном: – да наряжаться, словно на масленице, – тут порядку мало. Так нельзя!

Хозяин даже тряхнул головой: – так убежденно и нравоучительно произносил он каждое слово,

– Какой человек имеет веру, тот идет, – продолжал он тем же нравоучительным тоном: – идет, например, с верой, например, да! А не то что… чтобы… молока там… Ему память раз в год, стало быть, надо ее почтить. А не то что…

– Это «память» называется то же самое, что праздник, – пояснила нам хозяйка.

Мы сидели как школьники.

– А когда будет праздник? – спросил Павлуша.

При этом вопросе на некоторое время остолбенел и поднялся даже с своего сиденья дворник, а дворничиха просто отшатнулась в сторону.

– Вы что же это творите такое? – сказал дворник, когда прошло оцепенение. – Идете к угоднику, а не знаете, когда ему память?

Мы молчали. Дворник смотрел на нас в упор, как следователь, и, сделав небольшой промежуток молчания после первого вопроса, для того чтобы мы почувствовали всю нелепость наших поступков, задал другой, тоже следовательский вопрос:

– Утверждаете, что идете к угоднику, а позвольте узнать, каким манером вы можете туда идти, ежели вы ничего этого не знаете и спрашиваете, когда праздник?

– Ах-ах-ах! – покачивая головой, в каком-то полуудивлении и полусмехе лепетала хозяйка. – Н-ну бог-гомольцы!

– Ну, да! идем к угоднику! – по возможности спокойно сказал Павлуша дворнику, поднимаясь с лазки. – Больше ничего…

– Идете богу молиться, а требуете скоромь? – сказала хозяйка.

– Что ж такое? Если я болен?..

– Ах-ах-ах! – вопила хозяйка. – А угодник-то на что? Зачем к угоднику-то идете?.. Неужто ж молоко может больше против него? а-ах-ах!..

– Вы бы в аптеку шли, а не к угоднику! – сказал хозяин весьма сурово. – Ежели вы полагаете, что наесться скоромного лучше, то угодника божия вы оставили бы… да…

– Ну, богомольцы… Прекрасно!

– В таком случае вам нужно в аптеку… да! – продолжал хозяин, сердито усаживаясь на ступеньки к нам спиной, – а не к богу!..

– Ну, богомольцы! – удивлялась хозяйка. – Идут к угоднику – не знают, когда ему память! нарядились в мужицкий наряд, – а сами господа, веры не имеют; – а идут!.. Молоко для них больше бога!

– Что это вы говорите! – воскликнул Павлуша, видя, что она сделала слишком яркое резюме нашего глупого положения, – но спохватился он не вовремя, ибо почти в то же время хозяин, точно так же пораженный яркостью резюме своей супруги, снова быстро поднялся и еще быстрее спросил нас:

– Да кто вы такие, господа?

– Ты давай-ко расчет-то да не разговаривай много! – сказал я весьма нелюбезно, – не твое дело!

– То-то лучше вам подобру отседа… поздорову.

– Говори, сколько надо, да заверни язык в тряпку, а то ты мастер молоть-то, я вижу…

– Три целковых – вот сколько! – закипев гневом, прогремел хозяин. – Давай деньги! С вас, проходимцев, и не так еще надо бы… Мы вашего брата знаем коротко… да!

 

Видно было, что хозяин считал нас в своих руках. Но я, чтобы не уронить себя перед ним, принялся торговаться, но выторговал, впрочем, немного, ибо в речи хозяина стали упоминаться такие слова, как «становой», «волость» и так далее, которые хотя и не предвещали нам опасности, но могли затянуть нашу прогулку в бесконечность, так что я был очень рад, когда нам, хотя и с малыми барышами, удалось, наконец, уйти. Расставшись с постоялым двором, некоторое время мы шли вдоль столбовой дороги наудачу, куда глаза глядят, и потому-то встреча с партиею богомольцев была нам необыкновенно приятна.

Мы пристали к партии.

II

Среди богомольцев нам было спокойно и хорошо. Народ этот шел, тоже как и мы, повидимому неизвестно зачем, и во всяком случае шел из-за каких-то совершенно непрактических побуждений; а это нам было по душе. Мы в этом обществе могли хоть немножко опомниться, ибо все это общество и причина его странствований были готовою темою для наших наблюдений. «Куда и зачем, в самом деле, идут они?» – пришло мне в голову, и скоро между нами и богомольцами завязались разговоры. Народ, который шел к угоднику, был самый разнообразный: тут были и чиновницы, и мещанки, и отставной солдат, и какие-то неопределенные лица в полукафтанах мужеского пола, и такие же женские.

Слушая их разговоры, я вспоминал нашу томительно скучную провинциальную жизнь, в которой вырастают Андрюши, бегающие с котом, Ванюши-тенора, поющие басом, и так далее.

– Вы, матушка, по обещанию, что ли?

– По обещанию, родная. А вы?

– И я по обещанию. Болели у меня зубы три года ровно, день и ночь, день и ночь.

– И – матушка!

– Измучилась я, родная, вся как есть измучилась! и доктора были, и заговаривали – воротит вот скулу на сторону. Тут я и дала обещание.

– И-и!.. И прошли?

– Как дала обещание, так сейчас и прошли.

– То-то угодник-то! Я сама тоже: у меня пять лет ломила нога левая.

Следует длинный рассказ про болезнь.

– И прошло?

– Слава богу! Каждый год с тех пор хожу к угоднику…

– А я, матушка, впервой… Сказывают, как хорошо-то.

– И-и, родимая! Так-то хорошо, так хорошо, боже мой! Рассказать этого, так и слов нету никаких… То-то хорошо-то!

Странницы несколько раз повторили, как все это хорошо и чудно; но в чем состояла красота, мы пока не узнали. В разговор вмешался странник в черном полукафтане.

– В Оптиной пустыни, – сказал он: – вот уж так хорошо, а в Соловецком еще лучше.

– Не была, батюшка, не хочу лгать.

– Как можно, – вмешалась новая странница: – в Соловецком невпример лучше… Есть ли тут ночлег-то странным?

– Тут, матушка, от обители нету ночлега.

– Где ж народ-то спит?

– А где бог пошлет. И на голой землице поспишь.

– Для бога все можно, а уж что насчет упокою, так в Соловецком монастыре эдакие хоромы выведены для странного человека – приют тебе есть по крайности… А трапеза здесь как?

– Не знаю, матушка, свое ем.

– Здесь трапеза слабая! – сказал странник. – Вот у Саввы Плотника, так там, вот там уж чудесно! В полночь ты пришел, заполночь, во всякое время тебе пища… Эконом сейчас выносит – рыбу ли там, квас ли – что там по чину – «вкуси», говорит… То-то хорошо-то!

– Уж так уж хорошо!.. А тут-то как же? Неужто уж угощения обитель не выставляет?

– Угощение есть, только скудное. После обедни по копейке, по полфунта хлеба, да щи там…

– И-и!.. Что ж так? Тут места рыбные…

– Рыбные точно, только что нету заведения этого… Настоятель из военных.

– Н-ну?.. Только щи? Какие же щи-то?

– Ну там со снетком иной раз… Скупо!

– Скупо! Уж скупо! такая обитель… Нет, у Тихона Задонского много лучше!.. Вот уж где хорошо-то, так уж, кажется, и рассказать-то не расскажешь. Там сейчас тебе подают пирог с кашей…

– В Оптиной – с капустой, – прибавил странник.

– А тут с кашей – первое. Съела ты пирог, начинается пение; пропела ты тропарь[6], опять садись за стол – щи от-тличнейшие!

Просто слюни текли, слушая реестр кушаньям, которые, по словам записной и опытной странницы, подавались в обители. Некоторые из странников и странниц, заслушавшись ее рассказами, в умилении повторяли:

– То-то хорошо-то!.. Уж и хорошо!

Съестная черта неизвестного нам «то-то хорошо» была разъясняема довольно долгое время, причем совершенно неожиданно обнаружился новый для меня тип странника – из мещан, обуреваемого исключительно съестными целями.

Это был молодой, лет двадцати пяти, малый, весьма недалекий, но крайне добродушный.

– Чудесное это дело, я тебе скажу, странствовать, – сказал он мне, слушая странницу. – Слабому человеку, вот как я примерно, лучше не надо!

– Чем же?

– Да чем? Чего мне нужно-то? был бы сыт, больше мне ничего не надо… А тут, в обителях, почесть везде кормят. Круглый год и сыт.

– Неужто круглый год?

– Да почесть что так. Теперь гляди: по весне идут обительские праздники с выносом: из теплого, стало быть, зимнего места переносят в холодное место. Тут бывают праздники: ну-ко, покуда обегаешь все-то их? Хвать, ан весна-то, господи благослови, и прочь! Весну отправишь, идет лето; тут уж настоящие праздники, тут угощение от обителей иной раз суток по трое, по четверо… Тут только поспевай; я вот теперь сюда, а завтра, после вечерен, я уж отсюда в ход. Да надо поспевать к Савве Плотнику: большое празднество, с трапезой; тут надо облаживать дела, не зевать. Видели, как дела-то?

– А осень?

– А осенью опять, господи благослови, перенос начинается из холодного места опять же в теплое обратно, и опять же празднество. Тут опять обежишь местов тридцать, ан гляди – и зима.

– Ну а зимой как?

– А зимой, братец мой, я к купцам в кучера. Особливо люблю купчих. Куда ей ехать? Лежишь да стихи духовные поешь на печи. Купцы народ – не поворот; что ему? Иной раз только и езды бывает, что от угару…

– Как от угару?

– Угорают ведь они, купцы-то, часто по зимам. Почесть каждый день они угорают. Ну запряжешь мерина, потаскаешь ребят по воздуху, чтоб отошло… Сами-то хреном более… Только всего и работы иной день… А иной, случится, с хозяйкой на рынок съездишь. На рынок ей – все одно как в театр – время провести. Наш брат, простой человек, захотел есть, пришел в обжорный ряд: «Почем? Режь!» – больше ничего… Засунул рубец за щеку и пошел к своему месту; а им этого не надо. Едешь в лавку шагом, разговариваешь с ней, купчихой: «не будет ли, мол, завтра морозу, как узнать?» Ну, говоришь ей – так и так… Собака пробежит, о собаке поговоришь; галка в случае, тоже и об ней честью… Чудаки они бывают, купчихи! Я у них зимой жить люблю… А как весна, я марш на перенос и пошел. Да что же?

– Да, хорошо!

– Ей-богу! Да и по святым местам как хорошо-то…

– Хорошо!

– Дюже хорошо… Столь дивно, так это… Ах, шут тебя возьми, табак-то весь.

– На, возьми папироску, – сказал я.

– Да, друг, дай… Весь табак-то…

– Постыдись ты, беспутный, – заметила, увидев папироску, одна из странниц грубым, басоватым голосом. – Далеко ль тут осталось до угодника? Хошь бы ты малость потерпел… Грех ведь!

– Грех, это верно. Только теперь я и курить примусь, и греха не будет, – хвастовито сказал молодец.

– Будет!

– Ан нет! То-то и есть. Они, – обратился он ко мне с веселой улыбкой: – они, эти богомолки, страсть как для моей души помогают. Ей-богу. Теперь, изволишь видеть: курить точно грех, это верно. Но коль скоро она меня осудила, на ком грех-то?

Богомолка сердито молчала.

– На тебе! – весело сказал ей молодец. – Видела? И выходит так, что ты идешь к угоднику-то с папиросой, а не я… Ловко, что ли?

– Бог с тобой…

– Видела? – продолжал молодец: – как вышло-то чудесно. Я вот покурю себе, накурюсь – и чист! а ты – с папироской… А не осуждай! Отлично мне, – продолжал он, обращаясь ко мне, – с этими, с богомолками, ходить… Я напьюсь, наемся, накурюсь, все справлю, а они идут, корочку да водицу, хвать – вся еда на них, потому не вытерпят, осудят, а я чист-чистехонек подхожу к господу, словно бы я и не ел и не пил ничего. От-тлично это выходит!

– А ты-то не осуждаешь, что ли? – спросила его старуха.

– Я-то? Никак. Чем я тебя осудил? Я тебя как называл: «старушка божия»; на мне грехов вот на этакой волосок нету, а вот на тебе есть… Теперича ты идешь к угоднику, и напилась ты, и наелась, и накурилась, а я чист. А кто ел-то? Я! Видели, как ловко вышло?.. Ха!..

Молодой малый весело покуривал папироску, весело шел вперед и по временам с улыбкой говорил:

– Ну-ка, старушка божия, закури еще папироску, – и закуривал сам.

– Ах, старушка, как тебе не стыдно, идешь к угоднику и табачищем дымишь… Ведь это дьяволы в тебе дымят… Какой у тебя табак знатный! – мимоходом замечал он мне.

Богомолка молча шла впереди и не отвечала. Пройдя с богомольцами верст десяток, мы почти не слыхали от них другого объяснения выражению; «то-то хорошо-то», кроме съестного. Изредка только кто-нибудь, пренебрегая съестным и желая коснуться предмета с другой, более высокой стороны, упоминал о звоне, о пении.

– В котором часу звон-от, батюшка? – поохивая и покряхтывая, спрашивала богомолка богомольца.

– В первом часу, матушка! – отвечал тот, произнося слова на старушечий манер и даже стараясь говорить женским голосом.

– В полночь?

– Пополуночи, матушка, в сам-мую пополуночи.

И они оба вздыхали.

По мере того как мы подвигались все ближе и ближе к городу, толпы богомольцев стали увеличиваться; по дороге все чаще и чаще стали проноситься экипажи и нарочно устроенные на случай праздника кибитки из рогож, трепавшихся по сторонам телеги; народу ехало много. На двенадцатой версте от постоялого двора в большую губернскую дорогу впадала другая такая же большая дорога, шедшая на Москву; и с этого впадения количество богомольцев и повозок с пассажирами еще более увеличивалось. Ходьба целого дня достаточно уже утомила нас, и мы приняли предложение какого-то ямщика, который громким голосом кричал, обращаясь к богомольцам:

– Два места есть; православные, садись! Недорого возьму! Звон прозеваешь! Эй!

За рубль серебром мужик согласился нас довезти до города, и мы, забравшись в просторный и круглый, как орех, тарантас, необыкновенно покойно сидевший на сломанных и перевязанных веревками дрогах, очутились в обществе купца и купчихи.

После обычных вопросов: «не к угоднику ли, батюшка?», сказанных тоже старушечьим тоном, почему-то необходимым при разговоре об угодниках божиих и вовсе ненужным этому купцу, когда он в своей лавке продает гнилой товар, после этого вопроса, на который мы дали утвердительный ответ, опять послышалось знакомое нам:

– То-то, говорят, хорошо-то!

Это сказала купчиха и вздохнула.

Купец, ее супруг, только вздохнул и, не имея, вероятно, возможности выяснить свой вздох словами, обратился к кучеру с вопросом:

– Это как деревня-то называется?

– Не знаю.

– Это – Красные Дворы, – ответил купец сам себе, ибо давно знал эти места, как свои пять пальцев.

Мы молчали.

– А что, господа, – сказал купец: – в котором часу в обители начало звону будет?

– В полночь! – отвечали мы.

– В полночь! – сказал купец. – Как чудесно!

Купчиха вздохнула. Она ехала к угоднику от стрельбы в голове.

– В полночь! – повторил купец. – Правда ли, нет ли, не знаю, сказывают, всенощная оканчивается в двенадцатом часу, а через час служение?

– Не знаю, – сказал я. – Мы в первый раз.

– Гм! В первый… Сказывают, дюже хорошо.

– Говорят, что хорошо.

– Хорошо!

Купчиха, ударясь о косяк виском, вздохнула и перекрестилась. Разговор пресекся. Съестной взгляд на вещи не приличествовал купцу по его состоянию и положению, а насчет звону много не наговоришь.

– Это какая деревня-то? – спросил он опять ямщика.

– Не знаю! – отвечал тот.

– Это Мымриха…

Разговор было опять пресекся; но неожиданно враг попутал купца, и он произнес:

– Тут воров теперича наползло – господи, боже мой!

– Где именно?

– А вокруг обители, страсть одна! Тут воры шатаются целыми табунами, из одной обители в другую так и переваливают. Меня раз как обчистили; дело было так…

Начался длинный, длинный рассказ про воров, сразу ожививший нашу, до сих пор довольно натянутую, беседу. Сначала купец рассказал, как его обокрали у Митрофания; потом купчиха начала рассказывать про свояченицу, которую среди бела дня обокрали наиобразцовейшим образом. Интересны были не процессы кражи, а оживление, с которым шел этот разговор.

 

Видно было, что купец ехал поразмять кости, засидевшиеся за прилавком, и отвести душу, одеревеневшую от постоянного сосредоточения на том, что «уступить нельзя» и «самим дороже».

Мы так подружились, что купец предложил нам отправить жену в странноприимный дом, а сам хотел остаться с нами где-нибудь в трактире.

– Всё чайку попьем! – сказал он.

– Перекрестись! – дернула его за руку жена: – аль не видишь? – колодец святой!

Купец снял шапку, перекрестился и сказал:

– Право, попили бы, господа?

Далее шел разговор о нынешних и старых временах. Сущность разговора была та, что теперь пошло в ход мошенничество, тогда как прежде его и слыхом не было будто бы слышно.

Между тем на дворе темнело сильно; ночь была жаркая, с тучами, без звезд.

Вдали, в стороне уездного города, виднелись огоньки, и ярко горела внутренность соборного купола над мощами угодника.

Фигуры богомольцев поминутно мелькали целыми толпами мимо нашего тарантаса.

– Марья Кузьминишна! – дернув за рукав жену и указывая ей на купол, произнес купец: – Глянь: кумпол-то!

Купчиха глянула и перекрестилась:

– Уж как хорошо!

– Дивно! – сказал купец; но намерения своего отправиться с нами в трактир не бросил.

Когда тарантас наш заколесил по темным, изрытым канавами и ямами улицам уездного города, он опять сказал жене:

– Право, тебе к Амелфе бы Тимофевне, в странноприимный! По крайности спокойнее.

– Ну-к что ж!

В голосе купчихи слышалось недовольство, несмотря на то, что муж говорил, повидимому, ласково; по всей вероятности, она коротко знала, что значат эти ласковые приглашения. Сдав жену в странноприимный дом, купец громко крикнул извозчику: «пошел!» и, судя по жесту, употребленному им при этом, намерен был провести время весело.

– В первом часу звон-то? – спросил он у извозчика.

– В первом.

– Теперь девятый час. Пошел! Еще много времени, валяй к Синицыну!

У Синицына был трактир, где мы нашли водку и жареную рыбу. Но оживленной беседы с купцом не состоялось: усталость клонила нас ко сну. Павлуша Хлебников совсем раскис, ничего не слыхал и не понимал, и когда мы, наконец, улеглись все трое в том же тарантасе на дворе, так как во всем городе не было угла, где бы уже не было набито битком, он заснул как убитый. Мы лежали рядом с купцом и молчали. О чем было говорить нам? Купец, видимо, настроивался на религиозный лад. На этот лад настроивалось, кроме нас, множество народу, лежавшего тоже в тарантасах и телегах, которыми был загроможден двор. Но, как они ни налаживались, ничего не выходило, кроме вздохов и вопросов о звоне.

– Когда звон-то? – слышалось в одном углу.

– В первом часу, – отвечало сразу человек пять.

– В первом?

– В первом часу звон.

– Что это?

– Про звон спрашивают.

– Про звон?

– Про звон.

– Звон в первом часу.

– Да я так и сказал.

– А-а! Я не расслышал. А звон тут точно в полночь начинается.

И потом:

– О-ох, господи, батюшка!

Или:

– Хорошо! дюже хорошо!

Я заснул.

Когда я проснулся, звон был уже в полном разгаре. На дворе все копошилось и суетилось; тут купец причесывал гребнем мокрые волосы; там богомольцы умывались, утираясь полами и шапками; народу было везде множество, хоть было только шесть часов утра. Купца уже не было. Не беспокоя Павлушу, крепко спавшего, я пошел в монастырь.

У монастырских ворот торговали свечами, иконами, книгами. Тут же была небольшая ярмарка: около палаток толпились красные полки деревенских женщин. Слепые пели стихи, нищие просили милостыню, торгаши кричали с покупателями. В монастырских воротах стоял стол со множеством стклянок и бутылок, наполненных деревянным маслом из лампадок, горящих над гробницею угодника. Простые деревенские женщины, больные, увечные, толстые купчихи толпами подходили и пили по стаканчику, не обращая внимания на то, что иногда в масле чернел кусок фитиля.

– Ваше благородие! – весело произнес купец, встречая меня. – Что долго почивали?

– Устал.

– А канпанион?

– Он еще спит.

– Хе-хе-хе. Богомольцы! Разве так можно? А я уж приложился.

– Уже?

– Эво! А вы?

– Я вот сейчас.

– Пойдемте, я еще раз приложусь вместе с вами.

В это время из толпы народа пробралась к нам купчиха и, запыхавшись, произнесла, обращаясь к мужу:

– Приложился?!

– Как же!

– А в старом приделе?

– В каком?

– Где рака?

– Это где же?

– Да вон, вон, иди скорее! а то набьется народу…

– Иди!

– Пойдемте скорее! – сказал купец, торопясь идти.

– Ай не были? – спросила купчиха меня.

– Да народу много, не проберешься.

– Ах, молодые люди! Уж на что мы, женщины, уж, кажется, «дряни» считаемся, а и то пробились… Идите скорее!

Старая церковь была набита битком, так что народ большою массою толпился у входа. Толкотня и давка ужасные.

– Купец, купец, – кричали купцу несколько богомолок. – Мы за тобой следом… Дай, батюшка, пробиться женщинам!

– Господин купец! проведи женщину!

– Идите! идите за мной!

Купец был истинный герой в эти минуты. Он оживился, стал молодцом, выпрямился и с истинно варварским ожесточением вломился в толпу. Круто согнутыми локтями он валил народ направо и налево, не разбирая, женщина ли тут с ребенком, старик ли, монахиня, – он просто крутил среди толпы, как вихорь!

Богомолки, держась одна за другую и охая, бежали по следу, который купец, как хороший пароход, оставлял за собой.

Минут через пять он воротился весь красный и, расшвырнув толпу с крыльца в разные стороны, появился предо мной.

– Приложились? – спросил я его.

– От-тлично, два раза приложился!

Купец встряхнул волосами и отер губы рукавом.

– А вы-то?

– Да теснота ужасная.

– Пойдемте, я вас проведу в другом месте. Я еще там не прикладывался. Доска там показывается.

– Что такое?

– По-священному будет дека, а по-нашему – доска, стало быть, от гроба… Так приложиться надо к ней… Пойдемте!

И опять он врезался в толпу с каким-то неестественным азартом, как будто в этом была его задача. И я заметил, что не один он любил расправить кости в этой свалке.

Наконец он везде приложился.

– Куда ж теперь? – сказал он в недоумении.

– Пойдемте чай пить, – сказал я.

– Грех бы?..

– Как знаете.

– Да уж пойдем, пойдем. Обедни начнутся в двенадцатом часу… Куда деться?

Но выпив одну-другую чашку почти молча, купец сказал:

– Нет, надо отстоять раннюю, отделаться да пойтить по рынку потолкаться… Поздняя-то обедня, ведь она до трех часов протянется…

И ушел.

Я посидел немного и пошел разыскивать Павлушу Хлебникова. В тарантасе его не было. Поднявшись во второй этаж каменного постоялого двора, я нашел его в широких новых сенях: он умывался. Перед ним стояла кухарка с корцом воды и чему-то смеялась, прикрывая рот рукою.

Завидя меня, он молча махнул мне рукою, как бы говоря: «ступай, ступай!» Я не понимал, в чем дело.

– Нет ли полотенчика? – сказал он, обращаясь к кухарке.

– Нате! – послышался откуда-то девичий голос.

Из раскрытого, выходившего в сени окна, из-под опущенной шторы, высунулись пальцы женской руки, с колечком на мизинце, и подали полотенце.

– Покорно вас благодарю!

Рука спряталась, а в комнате, из занавешенного окна которой она высовывалась, послышался смех молодых голосов.

– Не хотят к обедне-то! – усмехаясь, прошептала кухарка.

Павлуша, очевидно, тоже не спешил к обедне. Я оставил его и ушел на улицу…

6Тропарь – стих церковного пения.