Kostenlos

«Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Летняя практика

В моду входили социологические исследования, и я договорился, что приеду во время летних каникул обсчитывать анкеты какого-то простенького опроса, который мы проводили с благословения Алексеева среди студентов нашего института. Эту работу на кафедре философии мне обещали зачесть за обязательную трудовую практику. Я вернулся в общежитие в июле, когда все студенты уже разъехались, а абитуриенты еще не появились. Вместе с молоденькой очень застенчивой, то и дело заливающейся от смущения багровым румянцем ассистенткой с кафедры научного коммунизма мы, что называется врукопашную, обсчитывали анкеты. После обеда работа, как правило, заканчивалась, и я был предоставлен самому себе.

Это был удивительный июль, впервые проведенный мною полностью в Москве. Он был на редкость дождливый. Дождливый, но теплый. Зонта, разумеется, у меня тогда не было, поэтому я старался двигаться перебежками, в коротких перерывах между то и дело бушевавшими почти тропическими ливнями. Вероятно, я оставался совершенно один в большом пятиэтажном здании общежития, обычно наполненном гамом и суетой сотен молодых людей. Теперь в нем царила тишина и от старого, давно растрескивавшегося паркета пахло мастикой и пылью.

Студенческая столовая тоже не работала, поэтому я питался у себя, в основном бутербродами, заваривал кофе по-чешски, как научила меня моя неродная московская бабушка, заливая в кружку с парой ложек молотого кофе крутой кипяток. Этот запах кофе и смешанной с пылью мастики, да еще размокших от постоянной сырости мокрых листьев старых лип и вылезающих сквозь трещины в старом асфальте бесчисленных дождевых червей – выползков – этот запах останется у меня на всю жизнь.

И еще одним событием запомнился мне этот июль. В Музее искусства народов Востока, который располагался тогда на улице Обуха, открылась выставка гравюр японского мастера 18 – 19 столетий Хокусай.

Выставка буквально заворожила меня изяществом форм и неповторимым колоритом далекой страны. Узнаваемые и в тоже время каждый раз иные виды вулкана – горы Фудзи, чудесные марины, и россыпи ирисов, удивительным образом, перекликающихся с ирисами Ван-Гога, жившего полвека спустя за много тысяч верст в далекой Франции. То яркие и многоцветные, то монохромные – эти гравюры произвели на меня такое впечатление, что я еще несколько раз приезжал сюда и часами любовался драгоценными произведениями искусства.

Вечером в общежитии я читал взятый в институтской библиотеке первый том «Философской энциклопедии» и томик А. Блока из 200 томного издания «Библиотеки Всемирной Литературы».

В Ленинке я взахлеб зачитывался «Дневниками» Ван-Гога и даже подумывал написать поэму о последнем периоде его творчества, но ничего, кроме нескольких строк, в которых за версту чувствуется подражание позднему Пастернаку, не написал.

Южные весны роскошно неистовы,

Мутной водой подавился февраль.

В мокрых деревьях разбойничьим свистом

Кожу саднит мистраль.

Последние курсы

Между тем, оттепель, судя по некоторым признакам, заканчивалась.

Однажды, будучи уже студентом-старшекурсником, я присутствовал на одном из заседаний кафедры философии, куда пригласил меня Семен Павлович. Речь шла, кажется, о методике преподавания философии марксизма (опять же, кажется, в связи с публикацией ранних произведений Карла Маркса). На Алексеева с пеной у рта нападали некоторые из старичков, обвиняя его в ревизионизме идей партии.

В заключение дискуссии слово взял Семен Павлович и очень аккуратно, как мне показалось, припечатал всех своих оппонентов. Он говорил очень спокойно, как всегда продуманно и логично. Но после него никто уже больше не захотел выступать, и философы разошлись по домам.

Я провожал Аникеева до электрички.

– Понимаешь, – сказал он еще медленнее, чем обычно, – возможно, я перейду на работу в другой институт. Мой друг давно меня зовет на свою кафедру, где совсем другая обстановка, чем в нашем гадюшнике. Там тоже есть аспирантура, поэтому мое обязательство по твоему приему в аспирантуру на кафедру философии остается в силе. Только это будет уже в другом институте.

В общежитие я, как всегда после разговора с Алексеевым, возвращался в приподнятом настроении.

Скоро я узнал, что мне все-таки предстояло работать по инженерной специальности.

Все решилось просто и без всякого моего участия. Сначала ушел из института Алексеев. Позже он рассказывал, как все получилось. Семен Павлович был членом парткома института. Однажды он сделал на одном из заседаний доклад об уровне преподавания на кафедре философии. Как выяснилось, философию преподавали историки, филологи и даже один юрист. Доклад приобрел большой резонанс. Кого-то уволили. Кто-то отделался выговором.

– Но, сам понимаешь, атмосфера на кафедре сложилась после этого неподходящая. Я предпочел уйти. Да я и не держался за это место. Очень нужно!

Тем не менее, больше года Алексеев нигде не работал, и, хотя я, по-прежнему, приезжал к нему домой, я не мог не заметить, что симпатия Алексеева ко мне сильно охладела. Правда, Семен Павлович, так сказать, завещал руководство мною одному из преподавателей кафедры, с которым у него сохранились хорошие отношения – Шепшевичу.

Шепшевич был рыж, как таракан, конопат и неизменно добродушен. Он преподавал философию на нашем факультете, но в нашей группе зачеты и экзамены не принимал. Поэтому я знал о нем только по рассказам знакомых ребят по общежитию. Шепшевич был большой любитель пить чай с баранками. Принесет с собой электрический чайник и вязку баранок:

– Здравствуйте, – скажет, – чаю не хотите? Так, так. Значит, как ваша фамилия? Иванов? А отец кем работает? А мать? Братья и сестры есть? Превосходно! Фить-а-а!

А потом: «хрусть, хрусть» баранками.

– Неужели по билету ничего не спрашивает? – изумлялся я.

– Чаше ничего. Только спросит:

– Четверки достаточно?

И «хрусть-хрусть».

– Здравствуй, – сказал Шепшевич, когда я пришел к нему в первый раз, – как, говоришь, фамилия? Кумохин? Прекрасно! Отец кем работает? А мать? Так, так.

Шепшевич потирал довольно руки, а я явственно слышал хруст баранок.

Я принес ему реферат о проблеме эстетического, которая была модной в то время. Шепшевич взял тетрадку похожей на клешню ручищей и уволок на неделю домой.

Похвалил работу сдержанно:

– Только зря ты на Асанова нападаешь. Какой он метафизик? Я его отлично знаю. Очень представительный, только хромает. А эрудит! Прекрасный человек.

Я хотел ему возразить, что «метафизика» приклеил ему не я, а другой оппонент, и что в реферате речь идет о принципах, а не о личных симпатиях, но промолчал.

На институтской конференции я получил первую премию, но о том, чтобы дать направление в целевую аспирантуру заведующий кафедрой и слушать не хотел:

– Одному дали, а он ушел в армию, – ворчал заведующий, имея в виду Мысливченко, – тебе дашь – ты тоже уйдешь. Нет уж. Поработай чуток. Только на пользу пойдет.

Одним словом, получилось именно так, как и предупреждал Алексеев.

Но попытаться все-таки стоило.

С Алексеевым мы тоже уже давно не виделись. Как-то раз, когда стала одолевать беспричинная тоска, я написал ему открытку и через несколько дней отправился, как обычно, на встречу.

– Семена Павловича нет дома! – зло отрубила жена, – и, вообще, он не принимает!

Я отчетливо слышал за дверью чьи-то шаги и поэтому сделал робкую попытку протиснуться в квартиру.

– Дайте же вы, наконец, человеку отдохнуть. Сказано – не принимает, – и она с силой захлопнула дверь.

– Ну, за что же? За что? – думал я с обидой, возвращаясь в общежитие, – может быть, его, действительно не было дома? Но ведь были же шаги, ведь были…

Скоро в институте у нас началось предварительное распределение.

Случайное знакомство

Вагон был старый и запущенный, двери в туалеты не запирались по причине отсутствия на них замков, вагонные стекла были в многослойных подтеках грязи и пыли, сквозь которые пейзаж за окном казался написанным неряшливым художником-пуантилистом.

А там, за окном стояло щедрое украинское лето. Висели в садах яблоки и груши, огороды обильно краснели помидорами и серели похожими на уснувших поросят тыквами.

Как-то непроизвольно появилось воспоминание, которое заметно портило картину уходящего лета. Очередные каникулы заканчивались, а мне еще предстояло решить важный, как мне казалось, вопрос.

Я отважился позвонить только за день до отъезда.

– Ты еще не забыл номер моего телефона?

Разве я мог его забыть?

– Я хочу встретиться с тобой.

– Зачем? – спросили на том конце провода.

– Могу же я хоть раз в год видеть тебя!

– Ну, хорошо.

Действительно, зачем нужна была эта встреча?

Девочка, которая поразила меня когда-то почти ангельской красотой, стала еще красивее, но ее взросление ни на йоту не сделало нас ближе.

Шли рядом чужие, взрослые люди, разговаривали ни о чем. На этот раз ей даже скучно со мной не было. Я уже научился, если сильно хотел, быть интересным собеседником.

Но, замедляя шаг, я с неожиданным равнодушием подумал, что совсем не о такой встрече я мечтал.

Расставаясь, робко попытался договориться о следующей встрече.

– Зачем? – со спокойной улыбкой ответила девушка, – ты обещал, что только один раз.

Я не нашел что ответить, только потом еще долго до боли стискивал зубы.

Теперь я понял, что все это придумал: и любовь, и девушку.

На самом деле мне больше всего хотелось человеческого тепла и понимания.

Но откуда ему было взяться, если я все больше привыкал жить в скорлупе своих интересов и иллюзий. И чем дальше это продолжалось, тем меньше у меня было шансов из этой скорлупы освободиться.

– Ничего не было, – говорил я себе, – да ничего мне и не нужно.

Я представлял себе знакомый полумрак читального зала Ленинки, шорох переворачиваемых страниц и запах книг, и то особое удовлетворение, которое испытываешь после окончания работы над особо сложным произведением.

 

Теперь я буду спокойным и мудрым, и буду смотреть на окружающий мир с доброй улыбкой:

– Я все понимаю, я всех вас люблю и ничего не требую взамен.

Постепенно досадные воспоминания сменились тем радостно-сосредоточенным настроением, при котором так хорошо думалось.

Я углубился в книгу, одну из тех, которую полагалось проанализировать летом, но я только мельком ее пробежал.

Скоро я не замечал уже стоящей в плацкартном вагоне духоты и только изредка поглядывал в окно, провожая мелькнувшую синей лентой речушку.

Поезд в очередной раз дернулся и остановился, и, как это всегда бывает, привыкшему к равномерному шуму уху, странной показалась внезапно наступившая тишина.

– Опять стоим, что это за станция такая? – спросил за перегородкой приглушенный женский голос.

– Новые Санжары. Это уже от Полтавы совсем близко. Дальше мы поедем немного быстрее.

Кто-то бежал по путям, бестолково переспрашивая на ходу:

– Это какой вагон? Это одиннадцатый вагон?

Коренастая хохлушка проводница грудью прикрывала двери от безбилетников. В тамбуре пыхтели, стучали каблуками, передвигая что-то тяжелое.

Пробежали наперегонки ребятишки, плюхнулись на лавку где-то за перегородкой.

– Чур, я первый место занял!

– Нет, я!

– Ну, вот, – с досадой подумал я, – сейчас заявятся вот такие, и позаниматься спокойно не дадут.

Я уткнулся в книжку:

– Буду читать, кто бы там ни пришел.

Следующие шаги были легкими, и я совсем бы не обратил на них внимания, если бы они не затихли как раз напротив меня.

Тоненькая девушка в синих спортивных брюках и зеленой офицерской рубашке, привстав на цыпочки, пыталась открыть перекошенную раму окна.

Поняла тщетность своих усилий и, прильнув к окну, заговорила торопливо и растерянно:

– Ну, все, Слава, все. Не надо так. Слышишь?

– Пиши мне! – закричали снизу.

– Хорошо, обязательно напишу.

– Плачет, наверное, – подумал я,– хотел бы я знать, какой из себя этот Слава. Со мной ведь никто так не прощался.

Поезд тронулся почти незаметно.

Медленно поплыли назад побеленные стены пакгаузов.

– Слава, все, все! – замахала девушка рукой. – До свидания!

Там, за окном, не отставая, шли следом, а поезд все набирал скорость, и вот совсем уже издалека донеслось:

– Целую тебя!

Мне было неловко смотреть на чужую сцену расставания, и я опять уткнулся в книгу.

– Простите, это двадцать пятое место?

Я вздрогнул от неожиданности. Потом засуетился:

– Да, да, пожалуйста, садитесь!

И пересел на другое сиденье.

– Так вот ты какая, – подумал я,– и не плакала ты вовсе, только глаза у тебя грустные-грустные и хорошие.

– Спасибо, – покачала головой девушка, – мне еще за вещами сходить нужно.

– Давайте, я принесу!

Она помедлила секунду:

– Спасибо, они в тамбуре остались.

Я перенес вещи: большой чемодан, хороший, но уже не новый, перетянутый брезентовыми ремнями, и коробки с фруктами.

Затолкал их под сиденье и спросил, переводя дыхание:

– До самой Москвы едете?

– Да, до Москвы. Спасибо вам большое.

– А как же там? Ведь у вас столько вещей.

– Я дала телеграмму. Должен встретить отец.

Мы сидели друг напротив друга. Я уже только делал вид, что внимательно читаю, а на самом деле подглядывал за своей спутницей.

Она сложила руки на колени, расслаблено опустила плечи и, видимо, собиралась так сидеть долго, глядя в окно и думая о чем-то своем.

У нее было хорошее открытое лицо, загорелое, с чуть заметными веснушками на крыльях прямого носика.

По-настоящему красивыми были глаза: серые, немного раскосые, чуть заметно тронутые тушью, и волосы, русые с совсем светлыми пепельными прядками.

– Как странно, – подумал я, – вот сидит рядом со мной эта милая девушка – незнакомый, чистый и светлый мир – а пройдет ночь, и завтра я выйду из вагона, все так же ничего о ней не зная.

В вагоне сгущались сумерки, и теперь я уже не мог делать вид, что читаю, все равно букв было не разглядеть. Девушка между тем, по-прежнему, безучастно смотрела в окно, и не заметила, как я уходил, а затем вернулся обратно.

– Вы не возражаете? – я положил комплект постельного белья на ее полку.

– Ну, что вы, спасибо, – она, кажется, впервые внимательно на меня посмотрела.

– Увидел, что начали давать постельное белье и решил взять сразу два комплекта. Случается, что белья на всех не хватает, – поспешил я объяснить свой поступок,– хорошо еще, что одеяла нам не понадобятся, а то они, наверное, такие же, как все в этом вагоне.

– Хорошо, что в плацкартный удалось купить билет. Я обычно в купейной вагон беру билет, а тут вообще никаких не было. С трудом отец одного моего знакомого через Полтаву купил.

– Это он провожал Вас на станции, – сказал я, и опять почувствовал себя неловко, – а я предпочитаю в плацкартном. У меня сначала билет на другое место был, но там чересчур шумные попутчики оказались, так что я с радостью на это место перебрался.

– А я пришла и нарушила Ваше уединение.

– Ну что Вы… Вы – это совсем другое дело.

Было что-то располагающее и даже уютное в этом полумраке – света в вагоне еще не зажигали – в равномерном покачивании, поскрипывании, постукивании, в долгой тишине на остановках, в теплой неподвижной духоте.

Притихли, видно отправились спать, шумные несостоявшиеся мои соседи.

Входящие пассажиры располагались, вспугивали на несколько минут тишину, а потом замолкали, смущенные этим властным покоем.

– Я, кажется, даже рада, что закончилось это лето, – вполголоса, как будто сама с собой говорила девушка,– не знаю, почему это случилось – мне всегда было весело здесь. А потом вдруг все изменилось. Особенно плохо было в последние дни. Все разъехались, и мы остались с ним вдвоем. Мы были поверхностно знакомы несколько лет, но никогда так тесно. Раньше он казался самоуверенным человеком, а оказалось, что простой, даже робкий …

– И он влюбился в Вас…

–– Дело даже не в этом. Мне было очень грустно в последние дни и особенно на станции. Я теперь поняла – это от того, что я никогда сюда больше не вернусь.

– Ну, зачем же так. Наступят новые каникулы…

– Нет, нет, я решила окончательно. Я больше никогда сюда не приеду…

И я очень ясно, как будто увидел все это сам, представил, как маленькая бойкая девчушка приехала в этот небольшой украинский городок в первый раз. Новые знакомства и друзья «на всю жизнь», и клятвы, и беготня по песчаному пляжу, и ласковый блеск тихой речушки Ворсклы. Потом походы на танцы в соседний санаторий, и первая влюбленность. Проходило лето за летом, их компания взрослела, и шутки и ухаживания были не так безобидны, как раньше.

Стать взрослой – это хорошо. Но это значит: прощай навсегда беспечная легкость юности. Но это значит, что взгляды друзей твоих – обжигают, и это тяжело – ходить под такими взглядами.

Кончилось детство, и сюда не стоило больше приезжать, для того чтобы остались светлыми воспоминания, а друзья – друзьями, не больше.

В наступившей темноте я уже едва различал лицо сидящей напротив девушки.

Мы говорили вполголоса, почти шепотом, потому что только так и можно доверять мысли, которые и для себя открываешь далеко не всегда.

В тот вечер в душном, пыльном и скрипящем вагоне я с каким-то облегчением и даже радостью рассказывал о себе грустной и тихой девушке, с которой познакомился чуть больше часа назад.

Вспыхнул свет, и мы немного смутились, обнаружив, что сидим совсем близко друг к другу по обе стороны стола.

И оба взглянули на книгу, которая лежала на столе совсем позабытая.

– Абраам Моль. «Теория информации и эстетическое восприятие», – прочел я, встретив вопросительный взгляд девушки, – книга переводная, каких еще мало у нас пока, и довольно интересная. Я еще не успел разобраться в ней как следует, но, мне кажется, уловил основную мысль автора. Если произведение искусства, не важно, картина или симфония, доставляют нам эстетическое наслаждение, значит, оно передает нам определенную информацию, которую автор предлагает назвать эстетической.

До сих пор все правильно, а дальше я с ним не согласен. Предлагается измерять эстетическую информацию точно так же, как и любую другую – степенью непредсказуемости. Чем больше вероятность угадывания слушателем каждой следующей мелодии, тем меньше информации несет эта музыка. Получается, что музыка Моцарта и Чайковского передает нам минимум информации, а музыка атональная, авангардная – максимум. Мне кажется, измерять наслаждение художественным произведением степенью энтропии просто неверно.

Девушка молча, кивнула головой:

«Понятно».

И в тот же самый момент смысл сказанного стал ясен и для меня, и я удивился его правильности. Как в сказке Андерсена «Снежная королева» у мальчика Кая из льдинок сложилось слово, так и у меня из разрозненных впечатлений вдруг возникло верное решение. Появились слова. Простые, верные, они не скрывали, а открывали мою суть. Я радовался и удивлялся. Значит, я такой и есть, и ничего не надо выдумывать, и ни к чему не надо тянуться – далекому, недостижимому. Нужно только ценить то, что есть, и быть счастливым.

Да, ведь я, действительно, счастлив, конечно же, счастлив, как только я не замечал этого раньше?

– Сейчас, пока до сессии еще далеко, два-три дня в неделю я провожу в общем зале Ленинки – знаменитом Пашковом Доме. Наверное, я консерватор по натуре, люблю заниматься в одном и том же месте. В двусветном читальном зале есть две антресоли. Я всегда стараюсь занять место в правой. Из библиотеки выхожу поздно, с последними читателями.

Гуляю. Люблю вечернюю Москву. Раньше думал, что никогда к ней не привыкну, а сейчас кажется – знал ее всегда. Обязательно опять куплю абонемент на лекции в Пушкинском музее.

Интересная на этих лекциях аудитория. Молодежи совсем немного, а все больше старушки. Старичков совсем нет. Они называют лекторов по имени и отчеству, видимо, знакомы с ними не первый год. Уютные такие старушки, иногда я им даже завидую: все у них теперь в жизни спокойно и улажено. Можно ходить, слушать и смотреть все выставки, концерты и лекции, которые только есть в столице.

– А они, наверное, завидуют нам.

– Конечно, завидуют.

Как хорошо, что было теперь светло, и я мог видеть в глазах девушки ее реакцию на свои слова. Она улыбалась мне, она слушала – и это было как крылья за спиной. Я чувствовал себя так, словно сдавал свой самый трудный экзамен в своей жизни очень строгому экзаменатору.

А может быть, не таким уж строгим, а скорее доброжелательным был мой экзаменатор, и то, о чем я рассказывал, было не самым важным, а важнее было что-то другое, что вернее меня самого угадала эта девушка с грустно-улыбчивым взглядом. Как бы то ни было, но с этого мгновенья меня не покидало радостно-приподнятое настроение, какое испытывает человек в ожидании праздника, не понимая еще, что праздник уже наступил.

Было просто удивительно, насколько совпадают наши вкусы и интересы, несмотря на огромное, как мне казалось, различие в социальном положении. Нас интересовали одни и те же художники: ей тоже больше других нравился Пушкинский музей и зал импрессионистов. Одна и та же музыка. Одна и та же поэзия и литература.

И она тоже любила заниматься в Ленинской библиотеке, правда не одна, а с подругой. И нам казалось, что мы уже давным-давно знакомы и, как хорошие друзья, можем доверять друг другу.

На вокзале в Полтаве я соскочил с подножки и подал девушке руку, а когда она спрыгнула, невольно задержал ее ладонь.

– Вы знаете, – сказала она очень серьезно, – мы уже столько рассказали друг другу, а все еще не знакомы.

– Гена.

– Ира, друзья меня зовут Иринкой.

– А можно, я тоже буду Вас Иринкой звать? И можно на «ты»?

– Договорились.

– Тогда побежали к киоску, а то там вон какая очередь выстроилась.

В Полтаве к нам подсели две пожилые женщины. Они поужинали, коротко и шепотом переговариваясь, а потом тихонько улеглись.

Вагон бросало на стыках, в тамбуре, куда мы зашли, было не менее пыльно и душно, но здесь мы снова были одни.

Я стоял рядом с девушкой, смотрел на ее влажные свежие губы – она о чем-то продолжала рассказывать – и у меня начинала сладко кружиться голова.

Входная дверь показалась мне прикрытой не плотно, я потянул ручку на себя, и дверь распахнулась.

Стоя лицом к темноте, я сжал поручни и свесился наружу.

– Тра – та – та,– стучали колеса, упругой теплой волной бил в лицо и сдавливал уши воздух.

Поезд шел по скруглению, он был виден весь, от локомотива до последнего вагона, освещенный, словно елочная гирлянда. Желтые прямоугольники света выхватывали из темноты то косой бугор насыпи, то неожиданно близкие кусты. Они налетали и мгновенно оставались позади, для того чтобы возникнуть в следующем пятне света и так же внезапно исчезнуть.

 

– Тра – та – та, – и близкое эхо в груди наполняло душу ликующей радостью.

– Отпустить руки сейчас, – мелькнула сумасшедшая мысль, – и грохнуться с размаха о сухую землю в жесткой поросли полыни, превратиться в ничто, в пыль – совсем не жалко сейчас!

– Гена, сорвешься! – девушка с неожиданной силой схватила меня за плечо и потянула вовнутрь.

Наверное, это продолжалось одно мгновение – ощущение полета и мысль о смерти – но я смотрел на испуганную девушку так, как будто не видел ее очень давно.

Милая растрепанная головка, серые глаза – наверное, так встречают любимые…

Любимые? Но разве эта забота и радость мне?

Мы случайно встретились, случайно разговорились, и, расставшись завтра, наверное, никогда больше не увидимся.

– Гена, разве так можно? А если бы что случилось?

– Ну, что ты, со мной ничего не может сейчас случиться!

Пожалуй, слишком самоуверенный ответ.

Но ведь я, действительно, так чувствовал: ничего не может случиться, пока смотрят вот так ее глаза.

Все будет удивительно и прекрасно.

Нужно только не думать, что нам осталась одна ночь.

Мы молчали – все равно за шумом трудно было что-нибудь разобрать.

И, может быть, ничего в жизни не будет лучше этой душной ночи, стука колес и твоих прекрасных, неожиданно родных глаз.

Поезд замедлил ход. Я едва успел захлопнуть дверь, как вошла проводница. Она подозрительно на нас посмотрела, но ничего не сказала. Затем открыла дверь, и, высунувшись, помахала флажком.

– Смотрит, как будто, мы у нее бачок от унитаза стащить собираемся, – сострил я, когда проводница спрыгнула на землю.

И мы весело рассмеялись.

Начинались пригороды Харькова, огней стало больше, и открывать дверь на ходу я уже не решался. В Харькове мы вышли и, прогуливаясь, бродили по перрону.

То в одну, то в другую сторону убегали от нас две тени – большая, угловатая, и тоненькая, девичья.

– Ну вот, теперь я буду рассказывать, что познакомился с девушкой с сиреневыми волосами, – сказал я, глядя, как вспыхивают в прядях ее волос отблески неоновых фонарей.

Иринка улыбнулась и молча притронулась к моей руке.

В вагоне мы оба совершенно внезапно почувствовали, что устали.

Я взобрался на свою полку, подождал, пока стихнет шорох внизу, свесился и спросил первое, что пришло в голову, просто потому, что хотел еще раз услышать ее голос:

– Иринка, ты спишь?

– Да, – ответила она ночным голосом, не поднимая головы, – до завтра.

– До завтра, – обрадовано прошептал я.

– До завтра, – подхватили вагоны, – до завтра, до завтра!

Я проснулся, как обычно в поездках, очень рано – весь вагон еще спал.

Спали, убаюканные монотонным стуком колес пассажиры, спала, свернувшись, клубочком, Иринка.

Я осторожно спустился с верхней полки и вышел в тамбур. Здесь я сделал короткую зарядку, потом умылся, растерся домашним полотенцем и, чувствуя себя чистым и бодрым, вернулся на свое место.

Здесь было душновато, несмотря на то, что сквозь неплотно прикрытые окна врывался свежий воздух, который в конце августа уже никогда не бывает в средней полосе знойным.

Я аккуратно поправил сбившийся под девушкой матрас и присел на самый краешек полки с книгой, которую, так же, как и вчера, читал очень рассеянно.

Я смотрел в окошко на березовые рощи. Осень уже успела украсить их золотыми прядками, и мне было грустно и немного тревожно.

Проснулись тихие старушки, заняли очередь в туалет, пошептались, снова ушли, а потом сели завтракать.

Наконец, девушка пошевелилась.

Я деликатно отвернулся и сидел так, пока девушка, судя по шороху, не поднялась.

– Доброе утро. Как спалось?

– Ой, спасибо, спала как убитая. Кажется, даже ни разу не пошевелилась и всю ночь на одной щеке проспала, – ответила Иринка, улыбаясь и прикрывая ладонью порозовевшую щечку.

Мы поболтали, пока девушка стояла в очереди с полотенцем и платьем в руках, а потом я нетерпеливо ожидал ее, поминутно взглядывая на часы.

– Ну, вот и я, – сказала незнакомая девушка Иринкиным голосом и улыбнулась ее улыбкой. Сердце у меня стремительно ухнуло куда-то вниз.

– Долго? – улыбка немного ободряла.

– Нет, не очень.

– Я тебе нравлюсь? – спросили ее глаза.

– Очень, я даже немного боюсь тебя такой.

А вслух я сказал:

– Платье тебя очень изменило, встретил бы на улице – не узнал.

Потом мы завтракали чаем с именинным пирогом.

Через неделю у меня был день рождения, и мама, отправляя меня в дорогу, пекла мой любимый «наполеон» заранее.

Мы опять сидели рядышком и говорили, но сейчас все уже было по-другому: не так легко и не так просто.

– Месяца через два, – говорил я, – в Пушкинском музее откроется выставка французских романтиков. Там будет Давид, Делакруа, и, кажется, Энгр. Обязательно нужно сходить на них.

– Да, – эхом повторяла девушка, – нужно будет сходить.

– Боже мой, – мысленно молил я, – ну скажи: мы пойдем. И все изменится, все чудесно изменится в один миг. И я буду знать, что мне делать дальше… А так…

Разве я имею право на твою улыбку, твой голос, твое внимание?

Одно дело – дорога, а дом – Москва – совсем другое дело. Да и зачем я тебе нужен, такой красивой и умной, тебе, у которой, наверняка, много таких же красивых и умных друзей?

Разговор замирал, и оба мы чувствовали все возрастающую неловкость, и от этого избавиться от нее было еще трудней.

У меня оставался только один выход – попытаться назначить девушке свидание. Но я все не решался, охваченный непреодолимой робостью.

Ну, еще немного, вот, проедем километровый столб и тогда…

Мы проезжали этот столб, потом еще один и еще, а я все молчал и чувствовал, как неотвратимо уходит отпущенное мне время.

Кажется, только что пересекли Оку.

– Серпухов, – подумал я,– еще сто километров.

А вот уже промелькнула пригородная платформа «Царицыно».

Разговор, между тем, совсем затих.

Изредка только перебрасывались мы отдельными фразами и опять замолкали, и, как будто безразлично, смотрели в окно.

Вокзал появился неожиданно. В последний раз дернулся и остановился состав. И опять бежали по перрону люди, на этот раз встречающие – с цветами.

Я смотрел только на девушку, а она, нервно теребя ремешок сумочки, искала глазами в толпе.

– Па-па!

– Вот и все, – устало подумал я, достал свой видавший виды чемоданчик, заметил, как бросилась она вперед и обняла невысокого пожилого человека.

Увидел, и подумал, что это в последний раз – счастливое невидящее лицо девушки и прижатое к ее щеке морщинистое ухо отца – и бочком направился к выходу.

Я шел, машинально переставляя ноги, один в толпе веселых и шумных людей. Собственно, только сейчас я почувствовал себя впервые и, по-настоящему, одиноким.

Я прошел по подземному переходу на залитую солнцем привокзальную площадь с бесконечным хвостом очереди на такси.

Вдруг я остановился пораженный простой и очевидной мыслью:

– Даже не попрощался! Взглянуть еще раз, проститься и уйти.

Только один раз. Только один.

Рванулся было обратно, но понял, что опоздал, махнул безнадежно рукой.

Поздно! Но не этого ли ты хотел в глубине души?

И боялся только одного – потерять свободу?

Ну что ж, ты сохранил ее, пользуйся!

Ты будешь спокойным и мудрым, будешь читать свои книги и еще долго-долго будешь один.

Если бы я только мог видеть, как отступила на шаг от отца Иринка и сказала шепотом, побледнев от волнения:

– Папа, я познакомилась с очень хорошим человеком. Его зовут Гена.

– Да где же он, твой хороший человек? – спросил отец, – я никого не вижу.