Интервью со смертью

Text
2
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Тогда, стоя перед зеркалом, я ни секунды не сомневался в том, что я жив. Я точно не был мертв: мертвым могло быть только само зеркало. Я исследовал его на этот предмет и попытался отделить его от стены, чтобы заглянуть в зазеркалье, но это мне не удалось.

До другой возможности я не додумался. Я имею в виду вероятную гибель моего образа. Да и как мог я до этого додуматься? Мы не можем помыслить себе человека, лишенного отражения в зеркале, и это большой вопрос, заслуживает ли живое существо, лишенное зеркального отражения, имени человека. Если, например, небо не может отразиться в моих глазах, может ли оно оставаться небом? Но чем бы тогда можно было его назвать? Наверное, это было бы что-то похожее, но ни в коем случае не то, что до этого называлось небом. Мне кажется, что иной раз я замечал, что цветок, красотой которого восторгаются, только тогда по-настоящему расцветает и становится еще прекраснее, когда на щеках созерцающего его человека распускается румянец, и уже невозможно сказать, кто кого одаривает красотой. Раньше люди верили, что знают это абсолютно достоверно, но теперь?

Однако тогда я также еще не замечал, что у меня пропало и имя. У меня просто уже не было повода его произносить. Вокруг не было никого, кто мог бы меня окликнуть или обратиться ко мне, а сам я, обращаясь к себе, не употреблял имени, которым пользовались другие, когда чего-то от меня хотели. Не мог я знать также, что моей жизнью я был обязан тому единственному факту, что ее связь с моим именем и отражением была столь зыбкой, что они не смогли, погибая, утащить ее за собой. Имя – не более чем денежная банкнота, которая незаметно выскользнула из кармана и потерялась. Ветер уносит ее прочь; кто-то, возможно, обнаружит ее и найдет ей применение; но возможно, что она попадет в какой-нибудь пруд и исчезнет навеки.

Меня эти размышления не столько пугали, сколько приводили в изумление. Наконец, устав от этих дум, я улегся в кровать. Да, в той комнате стояла кровать. Я снял покрывало, сдвинул в сторону ночную рубашку, лежавшую под одеялом, и лег на чистую постель, как был – мокрый от дождя и забрызганный жидкой грязью.

Я тотчас уснул, и мне стал сниться сон…

Под дуновениями ветра оконная занавеска парусом выгибалась внутрь комнаты. Какой-то заблудший шмель, басовито жужжа, ворвался в комнату, полетал у стен, а затем благополучно выбрался наружу. Под окном в саду играли двое детей. Один крикнул: нам пора домой! С улицы доносились шаги прохожих и обрывки их разговоров. Вдалеке прозвенел трамвай, а кондуктор свистнул в свисток, предупреждая об отправлении. Звуки между тем становились все громче и громче. С шумом проносились машины, предостерегающе гудя на перекрестках. По мостам громыхали товарные поезда. В порту трижды глухо прогудел отплывающий пароход; ему визгливо и нервно ответил буксир. Под конец стало так шумно, что за этим шумом уже ничего не было слышно.

Стоял теплый летний день, конец июня. Днем, вероятно, было жарко, но комната уже давно была в тени. На потолок легло зеленоватое отражение подстриженного газона. Где-то цвели липы; их сладковатый аромат сулил головную боль. На столике красного дерева стояли три желтые розы. Я взял со стола вазу, чтобы понюхать, но запах не доставил мне удовольствия, и я поставил ее на стол. При этом с одной розы упали два лепестка и легли на чистую блестящую столешницу, напоминая корабли на поверхности моря в штиль. Я изо всех сил старался не производить ни малейшего шума. Нерешительно прошелся я по ковру, прислушиваясь к жизни квартиры.

Кто-то позвонил в дверь, и я сжался от испуга. Потом кто-то вышел из кухни – я понял это по донесшемуся до моего слуха звуку, – прошел по коридору и открыл входную дверь. В прихожей люди обменялись парой фраз, потом открылась другая дверь, и до меня донеслись громкие голоса, которые затем снова стали тише. Человек, открывший входную дверь, снова вернулся в кухню. Я боялся, что сейчас кто-нибудь постучится в комнату, где я находился, или просто войдет, но этого не произошло.

Через некоторое время, собравшись с духом, я вышел из комнаты и крадучись прошел по ковру в коридоре. Там приятно пахло жарким. Собственно, я собирался как можно незаметнее покинуть дом, но против воли взялся за ручку двери, ведущей в ту комнату, из которой доносились голоса. Металлическая ручка приятно холодила ладонь, и я отбросил все свои опасения. Открыв дверь, я вошел в комнату.

Все взгляды обратились ко мне. Общий разговор стих на томительно долгую секунду. После этого на меня обрушился поток громогласных радостных приветствий. Меня ждали, и, что самое странное, я нисколько этому не удивился. Впрочем, не следует забывать, что я рассказываю сон. Один из присутствующих сразу привлек мое внимание. Он приветливо крикнул мне: «Важные господа всегда приходят последними». Что-то в его голосе заставило меня насторожиться. К нему надо очень внимательно присматриваться, сказал я себе, иначе он может что-нибудь заподозрить. Как я понял из дальнейшего, все здесь посчитали его моим другом. Он все время обращался ко мне: «Мой дорогой». Это очень тягостно: иметь рядом такого назойливого компаньона.

Именно он, этот человек, заставил меня обратить внимание на хозяйку дома. Нет, нет, он сделал это не словами; просто по его внимательному взгляду мне стало ясно, что между ним и этой женщиной что-то есть. Я, конечно, не был хозяином дома, и не я принимал гостей. Она подошла ко мне и сказала… Нет, я не уверен, что она это сказала; она просто протянула мне руку, и я понял, что она хотела сказать: «Я уже думала, что ты не придешь». Это не звучало как упрек, но слова ее сильно меня расстроили, потому что я ничем не мог ей помочь. Я смущенно улыбнулся, глядя в ее сторону. Я старался не вступать с ней в разговор и не смотреть на нее. Это совершенно необязательно, если хочешь с кем-то познакомиться. Напротив, излишняя назойливость часто отталкивает.

Глупо, конечно, что я это рассказываю. Но я могу предположить, что тебе, возможно, захочется знать, кто она, как выглядела и во что была одета. Я бы с удовольствием рассказал об этом, если бы смог; я бы уж точно не стал об этом умалчивать. Ей не было бы никакого урона, если бы я рассказал о ней приятелю или другой женщине. И почему бы это я не мог тогда иметь дело с какой-нибудь женщиной? Кроме того, мужчину можно по-настоящему хорошо узнать, если понять, как он относится к женщинам. Без них он не вполне реален и невнятен, как слово, выкрикнутое в пустоту. Короче, несомненно, это была та самая женщина, в чьей кровати я спал, но ничего более определенного я сказать об этом не могу. Она была там и была настоящей, а я всего лишь спал и был призрачным. Да, вероятно, так оно и было. Возможно, мне удастся еще описать какой-нибудь ее незаметный жест, по которому ее можно узнать.

Когда я говорю, что видел сон, то это не следует воспринимать как оценку. В прежние времена были люди, предостерегавшие нас от серьезного отношения к сновидениям. Эти люди утверждали, что сновидения – пена и только реальность имеет ценность. Как будто сны, которые мы видим, не имеют отношения к реальности! Это можно понять даже из рассуждений этих умников. Дело в том, что если я просыпаюсь утром и становлюсь другим под влиянием ночных переживаний, не таким, каким был накануне, то я поступаю и действую по-другому, не так, как мне хотелось раньше. Рушатся согласованные планы или возникают возражения, и в результате этого те, кто имеет дело со мной, меняют свое ко мне отношение и начинают поступать по-иному – и что, прикажете после этого говорить, что сновидение, обладающее такой действенностью, не имеет в своей основе реальности? Да и что вообще знали те люди об этой реальности? Однажды, когда я работал в банке, один сотрудник как-то днем вдруг тяжко вздохнул и сказал: «Ах, а ведь сегодня утром у меня было такое хорошее настроение». При этом было совершенно очевидно, что в течение дня у него не было никаких неприятностей, во всяком случае таких, которые могли бы вызвать перепад настроения. Может быть, изменилось атмосферное давление? Для тех всезнаек это было бы наилучшим объяснением, но они и сами прекрасно поняли бы, что это ничего не объясняет. Они просто испытывали животный страх перед тем, что не могли учесть, и старались обмануть самих себя с помощью остроумных ухищрений, чтобы справиться со своей неуверенностью. Было бы лучше, если бы они не были такими самоуверенными.

Этим я всего лишь хочу сказать, что для существования той женщины не имело никакого значения, спал я или бодрствовал. В любом случае, она не была мне женой.

Да, я забыл сказать, что в моей одежде как будто не было ничего особо примечательного. Она была именно такой, какую ожидали увидеть присутствующие, и я больше не думал об этом. Со мной разговаривали, я произносил «да» и «нет», в зависимости от того, что от меня хотели услышать, кивал головой, улыбался или, наоборот, слушал с самым серьезным видом. Это было совсем не трудно. Например, один из них увлек меня в угол, чтобы поговорить. Он предложил мне начать совместное дело или что-то в этом роде. Я ответил: да, это стоит обсудить или: я буду думать до завтра – и он оставил меня в покое.

Мы все были молоды, или, во всяком случае, среди нас не было стариков. Как бы смехотворно это ни звучало, мы выглядели как дети, которые изо всех сил стараются казаться взрослыми. Мы были бы более убедительными, если бы играли в куклы, в прятки или взапуски носились по улице. Вместо этого мы вбили себе в голову, что нам надо играть во взрослых, и очень серьезно отнеслись к своим ролям. При этом, надо полагать, мы переигрывали с тем, что считали типичным взрослым поведением: мы были подчеркнуто вежливы, вели серьезные застольные разговоры, употребляли изысканные обороты речи и все прочее в том же духе. Мы даже копировали особенности, подсмотренные у дяди или тети. Могу предположить, что мы разыгрывали также и любовь, так как считали, что и она должна входить в этот обязательный репертуар взрослости. Не могу утверждать этого наверняка, но подозреваю, что некоторые считали себя влюбленными, обнимались и спали друг с другом, так как знали, что так поступают взрослые. Должно быть, это была очень опасная игра; ибо для того, чем они, играя, занимались, им не хватало зрелости, и даже если они были готовы к взрослости, то каково бы было их удивление, если бы они поняли, что таким поведением они лишь задерживают свое созревание. У людей вообще всегда так: о любви говорят слишком много, а поскольку обходятся с нею легкомысленно, то настоящую любовь обретают лишь немногие, и это вызывает так много горестных вздохов.

 

Был ли я там старшим? Действительно ли я так стар? Я смотрю на спящих вокруг меня людей, которые, возможно, лежат здесь уже целую вечность, потому что нет пастуха, который разбудил бы их. Я единственный бодрствующий среди них. Если бы здесь, в пустоте, были открытые глаза, то я показался бы им обелиском. Я, однако, смотрю в сырую серость, но в ней нет меры, какой я мог бы мерить. Все может быть началом, но может оказаться и концом. Как мне решить этот вопрос? Бессмысленно говорить о близком и далеком.

Естественно, я знаю, что за моей спиной что-то есть, но оно уже ничем не проявляет себя. Для того чтобы заслужить доверие, мне бы следовало предъявить какие-то осколки или остатки прошлого, но их нет у меня. Остались только слова, но и слова уже не имеют никакой силы. И что означает сама эта фраза: позади меня что-то есть? Прежде не было в мире ничего надежнее исчисления времени. Все было точно расчленено, разделено и могло быть выражено числами. Одному тридцать лет, а другой прожил тысячу лет. Исчисление сохраняет свою точность, однако предпосылки уже не те. Время разорвалось. Ибо что значит «вчера»? И что такое тысяча лет назад? Мне надо только обратиться к тем, кто жил тысячу лет назад, и я смогу с ними поговорить. И что при этом должны сказать нам числа? Если я не обращаюсь к этим людям, то, значит, их просто нет, и никакие числа не способны изменить это положение. То же самое и с тобой, друг мой, к которому я обращаюсь, с которым говорю; ты здесь, потому что слушаешь и слышишь меня. Или меня можно уподобить только что родившемуся младенцу, который утверждает: мне уже девять месяцев? И даже много, много больше, ибо я жил еще в крови моих родителей и прародителей. Да, я живу с самого начала времен. Это, конечно, ребяческое утверждение, но все же?..

Если когда-нибудь возникнет нужда снова разделить вещи и события числами, ибо в противном случае люди заблудятся, то я начну отсчет не со вчерашнего дня, не с моего похода по городу, не с моего сна, а вот с чего: с числа часов или дней, прошедших с того момента, когда я смог о них говорить.

За столом я сидел с хозяйкой дома. Причем занимал я именно то место, на котором уже сидел, когда был в квартире один. Это произошло как-то само собой и не встретило ничьих возражений. Мы праздновали какое-то событие, касавшееся хозяйки, а поскольку я сидел рядом, то и меня тоже. Я, правда, не помню, в чем была суть празднества, но в любом случае мы хотели быть счастливыми.

Если бы я только знал ее имя! И имя моего нового друга; да, в особенности мне хотелось бы знать его имя, ибо он, по существу, не вполне соответствовал моим представлениям о друзьях. Никоим образом не был он таким другом, как тот, к которому я сейчас обращаюсь. Я, впрочем, мог бы придумать для него имя – сошло бы любое. Для друга вполне сгодилось бы имя Лизандр, сам не знаю почему. Лизандром звали полководца, выигравшего какие-то важные сражения. Должно быть, он был весьма достойным мужем, но лично я не был с ним знаком. Бог знает, встречусь ли я с ним еще когда-нибудь. Или он сам придет ко мне, когда узнает, что я приписал его имя другому, и выскажет мне свое недовольство. Так что я, пожалуй, оставлю эту мысль.

Да, собственно, что означает выражение «хозяйка дома»? Не слишком ли это претенциозно? Подруга гостей – наверное, такое обозначение будет лучше. Она принимает гостя, в ее доме он смывает с себя грязь дальних странствий, она дает ему новую одежду и оставляет на ночлег. После этого она щедро одаривает его всем необходимым для дальнейшего пути. Таковы были старинные обычаи. Она напутствует его добрыми советами, и вообще ей не нравится, если гость, уходя, не набирается от нее ума. Эту женщину, я имею в виду хозяйку дома, рядом с которой мне было дозволено сесть, звали, наверное, Ионой. Может быть, в этом имени не хватает одной буквы. Я не знаю ни одной другой женщины с таким именем. Возможно, для женщин это не так уж важно. Все дело в звучании. Они укутываются в имя, как в покрывало, и, если цвет им подходит, они сохраняют имя. Слыша «Иона», представляешь себе холмистую местность на морском берегу. Представляешь тихий прибой и одинокие заброшенные острова. Над островами часто падает туман, и когда сквозь него временами проглядывает солнце, воспринимается это как чудо.

Тогда, когда мы сидели рядом за столом, она, вероятно, была уверена, что мне известно ее имя. Мы сидели очень близко. Я ощущал ее тепло и одновременно осязал невысказанный вопрос: почему ты это делаешь? А я, несмотря на то что изо всех сил старался это скрыть, тоже понимал, что и она чувствует мой немой вопрос: кто ты, собственно? Так мы прислушивались друг к другу, одновременно принимая участие в общем разговоре, напряженно вслушиваясь в то, что незримо скрывалось за словами.

Иногда наши руки соприкасались. Не знаю, какие у нее были руки. Мои… ну, мои ты и сам видишь. На левой руке у нее был надет серебряный перстень с опалом. Я изо всех сил, но тщетно пытался понять, не я ли подарил ей этот перстень. И когда это я успел ей его подарить?

Я думал о деревянной беседке на арендованной ферме. Внутри беседки была настоящая комната, куда я, правда, ни разу не заходил. Перед входом была увитая виноградом открытая веранда со столом и скамьями. На сплошной стене веранды висели оленьи рога и цветные мишени. На одной из них был сидящий на сосне и рискующий сломать себе шею отчаянно токующий глухарь. На другой был нарисован олень, из ноздрей которого валил густой пар. Самая волнующая картина представляла схватку лесничего с браконьером высоко в горах. Браконьер укрылся за большим камнем; естественно, у него была густая черная борода, а лесничий был культурно выбрит. На браконьере была грязная рваная рубаха и штаны из грубой кожи. Рядом с браконьером лежал козленок серны; да, козленок. Злодей убил его подлым выстрелом; для того чтобы ни у кого не осталось на этот счет никаких сомнений, художник не пожалел красной краски. Из сюжета было неясно, кто выйдет победителем в перестрелке из охотничьих ружей.

Очертания беседки скрадывались в мареве полуденной жары. Сквозь плети винограда виднелось строение главной усадьбы. От яркой желтоватой белизны стен там, где они не были прикрыты шпалерными фруктами, было больно глазам. Ветви красной смородины, увешанные спелыми гроздьями, нависали над штакетником огорода. Сначала из кухни доносилось звяканье тарелок и чашек. Но теперь все затихло, как рыжий охотничий пес, дремавший на пороге входной двери. Но, может быть, слуги и служанки ушли в поле. Время от времени тишину нарушало сонное квохтанье одинокой курицы. Был тот час дня, который разительно напоминает полночь; несмотря на то что все видно, предметы расплываются и перестают осознаваться, исчезая в нестерпимо ярком свете и жаре. Так и ночью предметы теряют в темноте свои привычные очертания.

На столе веранды лежала скатерть, украшенная старомодной синей вышивкой крестиком. На скатерти стояла ваза с колокольчиками. За столом сидели двое молодых людей, а с ними дети. Мальчик с выражением читал стихи, а девочка внимательно его слушала, сложив руки на подоле белого платья. Не смейся над ними! Когда я вижу эту картину, на уста мои напрашиваются слова: Счастье! Молодость! Полнота бытия! И все же это вздор! Откуда мог я тогда взять деньги, чтобы подарить девушке дорогое кольцо, которое в старые времена, вероятно, носил какой-нибудь пастор.

Отделавшись от этого вздора, я иду по оживленной площади большого города. Мне отнюдь не кажется невозможным, что это тот самый город, куда я позднее вернулся. Грязное зимнее утро, но я не замечаю серости, настолько мне нравится этот город. Мимо проезжает великое множество автомобилей, их так много, что я не могу перейти улицу. По этой причине мне вместе с другими людьми приходится ждать на середине площади, у памятника. На красноватом мраморном цоколе сидит зеленый человек. В руке он держит свиток. Кисть прикрыта острой манжетой, выступающей из рукава. У человека на голове коса. Лоб и плечи покрыты беловатыми полосами воробьиных испражнений. Мне, наконец, удается чуть ли не бегом пересечь мостовую, и я устремляюсь к почтовому ящику. Мне приходит в голову какая-то мысль, и я хватаюсь за левый карман пальто.

Ранним утром я провожал девушку, отбывавшую пароходом за границу. Значит, то, о чем я рассказываю, происходило в портовом городе. Может быть, она уже не была девушкой – этого я не могу сказать точно. Я проводил ее до таможни, где проверили ее документы и попросили открыть чемодан, который нес за девушку я. Сверху лежало платье из темно-красной тафты, которое было надето на ней накануне вечером. Мы провели тот вечер вместе с людьми, с которыми она жила. Мне кажется, что мы даже потанцевали. После того как с таможенными формальностями было покончено, мы ждали парома на качавшемся понтоне, который должен был перевезти нас на другую сторону гавани. Вместе с нами ждали переправы рабочие верфи. Мы молчали, не произнося ни слова. Было сыро и сумрачно. Мы мерзли. Паром с треском давил податливые льдины. На той стороне нам пришлось еще какое-то время идти между безликими строениями по безрадостным булыжникам дока, пока мы не нашли нужный пароход. Я протянул ей чемодан, и мы пожали друг другу руки. Мы не обнялись, нет. Потом она поднялась по трапу. Какой маленькой казалась она на фоне огромного борта парохода! Я стоял внизу, тоже маленький и потерянный. Пару раз она обернулась. На палубе с ней поздоровался кто-то из членов экипажа. В эти мгновения я видел ее в последний раз. Без всяких мыслей в голове пошел я назад. У почтового ящика меня вдруг осенило, что она оставила мне открытку, которую просила бросить в ящик. Я вытащил ее из кармана и прочел: «Дорогая бабушка! В мои последние дни на родине…» Читать дальше я не стал и торопливо сунул открытку в щель ящика. Она с глухим звуком упала на дно. Мне потребовалось приложить немало усилий, чтобы не завыть. Мимо меня шли люди, много людей, и у каждого из них было дело, была цель. Почему эта девушка покинула родину? Однако я-то знаю почему. Она просто не хотела ждать.

Но она была далеко, а женщина, сидевшая рядом со мной, никогда не надела бы бордовое платье.

Мой взгляд снова непроизвольно остановился на опале. Между тем опустилась глубокая ночь. У окна второго этажа дешевого дома стоит какой-то человек. Он стоит в темноте. Его видно только в те моменты, когда ночной ветер отбрасывает в сторону листву деревьев и на фигуру человека падает лунный свет. Он думает: «Да, я хочу ей кое-что предложить». Между тем уже слишком поздно для предложений; ему следовало бы прийти на час раньше. Тут же, неподалеку, стоят двое, как тысячи других влюбленных в этот миг, в тени дома, прижавшись друг к другу, и окружающий их мир кажется им призраком, к которому они абсолютно равнодушны. На противоположной стороне улицы видна строительная площадка, обнесенная забором из необструганных досок. На заборе наклеена афиша цирка. При свете уличного фонаря на ней видны нарисованные слоны, вытворяющие разнообразные глупости. Слоны стоят в ряд, держа друг друга хоботами за короткие хвосты.

Теперь он смог бы сделать ей уже обдуманное предложение: «Не умереть ли нам вместе? Ибо здесь надо всем властвует только смерть».

Но у нее слишком нежные руки; им не идет столь массивный перстень.

Внезапно я все забыл. Не издав ни единой жалобы, сидевшая рядом хозяйка дома исчезла из моих мыслей.

На противоположном конце стола начался разговор, привлекший, против воли, мое внимание. Говорили о происшедшем в полдень событии, взбудоражившем все население города. Было оно известно и мне.

Ровно в двенадцать часов над городом появились две большие, прилетевшие с запада неизвестные птицы. Медленно, почти не взмахивая крыльями, они на небольшой высоте проплыли над домами, трижды облетели башню Ратуши и исчезли в том же направлении, откуда прилетели. Когда все кончилось, люди неуверенно смотрели друг на друга, сомневаясь, не привиделось ли им все это, и с тех пор в городе не говорили и не спорили ни о чем другом. Фактически среди высказанных мнений не было двух одинаковых. Молва приписывала птицам немыслимо огромные размеры, одни говорили, что птицы были белые, другие, что черные, а самые хитрые утверждали, что крылья их были сверху белыми, а снизу черными. Не было единодушия и в том, сколько времени зловещие птицы пробыли над городом. Все говорили, что затаили дыхание на целую вечность, хотя стрелки на часах за это время почти не сдвинулись с места. Когда принялись за подсчеты, то вышло, что весь полет продолжался не более минуты. Однако это невозможно было определить ни по часам отдельных людей, ни при сличении с расписанием движения транспорта.

 

Я уже говорил, что тоже видел этих птиц. В тот момент я стоял на лестничной площадке большого магазина, у окна. Но, возможно, это был не магазин, а какое-то учреждение или банк. Помимо всего прочего, у меня был долгий опыт пребывания в этом месте, потому что мне приходилось часто стоять у этого окна. Окно выходило на канал и мост, а на заднем плане виднелась зеленая башня Ратуши. Стояло лето, и по каналу проплывали многочисленные баржи и буксиры; зимой поверхность канала была покрыта налезавшими друг на друга льдинами и напоминала поверхность ледника. На цепи, протянутой через канал, на которой висели фонари освещения, сидели напоминавшие жемчужин чайки, беспокойно вертевшие головами в ожидании, что кто-нибудь бросит в воду что-нибудь съестное. Но вдруг, в один миг, чайки сорвались со своих мест и с криками исчезли, планируя над водой. Вода в канале была нечистой и отвратительной на вид; дома, обрамлявшие канал, были построены из уродливого красного кирпича. От этого цвет воды становился еще противнее. Но иногда, весной и осенью, в воде канала отражались зелень башни и синева чистого неба, и канал волшебным образом преображался.

На лестничной площадке того учреждения было весьма оживленно. Ученики носились по лестнице, перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Одни посетители приходили, другие прощались, и им напоследок кричали еще что-то с верхних этажей. Служащие выходили из кабинетов, чтобы быстро выкурить сигарету или перекинуться парой слов с девушкой. Внезапно все это, как по волшебству, перестало существовать. Все мы ощутили свое полное одиночество перед лицом мира.

Я смотрел на птиц, и мне казалось, что они ищут меня. Возможно, однако, что так казалось и всем остальным. С любопытством, не двигаясь с места и не пытаясь спрятаться, я ждал, найдут они меня или нет. Когда они улетели, я почти жалел, что не крикнул: да здесь я! Все время этой бесконечной паузы вокруг царила неописуемая тишина. Там, куда легли тени этих птиц, все живое втягивало головы в плечи, съеживалось. Теперь, по прошествии времени, задним числом, я понимаю, что тогда стояла такая же тишина, которую я так болезненно ощущал, одиноко шагая по пустому городу. Естественно, было много и тех, кто не видел этого явления, потому что они находились в то время в закрытых помещениях и занимались своими делами. Но самое примечательное, что все ощутили, что происходит что-то из ряда вон выходящее, что многие – как выяснилось – очень долго не осмеливались пошевелиться. То же самое замечали и у собак, а некоторые утверждали, что в тот момент поникли даже цветы, хотя, впрочем, снова поднялись, когда птицы улетели. Одно лишь это уже пугало.

Как только это стало понятно, по городу поползли слухи. Сам я ни с кем не разговаривал, сознательно этого избегая. Меня отчасти продолжала окутывать загадка того мгновения, она парализовала меня настолько, что я едва ли был способен воспринимать вопросы, а возможно, и вид растерянных и сбитых с толку людей. Я тотчас, ни секунды не раздумывая, вышел из здания и пустился в направлении, в котором улетели птицы, вдогонку за неизвестностью. Это не бахвальство, я хочу лишь сказать, что это не было бегство.

Вот сейчас я как раз и выгляжу как жалкий беженец. У меня нет больше имени и отражения в зеркале. Я ничем не отличаюсь от тех, кто лежит вокруг меня. По их лицам исследовал я, что смогли они сохранить перед лицом судьбы остальных людей. Но лица их совершенно лишены выражения; кажется, что у них нет прошлого. Можно прозревать бесконечность в их глазах. Да, ветер продувает их насквозь, и позади них та же бескрайняя пустота, что и перед ними.

Что же касается меня, то могу сказать только одно: это прошлое, пусть оно будет таким, как ему заблагорассудится, – я покинул его, как тюрьму. Мне приходилось сдерживаться, чтобы, ликуя, не заорать на всю улицу: наконец-то! Хотя я понимал, что самое тяжкое только начиналось.

Но давайте вернемся к моему сну. За столом тоже обсуждали это достопамятное событие. Все удивлялись, что никому не хватило духу сделать фотографические снимки птиц. Или подстрелить их. Или попытаться преследовать их на самолете. Люди ругали правительство, пустившее все на самотек, и удивлялись, что такое вообще оказалось возможным. Но во всех словах сквозило одно чувство – чувство неуверенности. Даже когда кто-то отпускал замечание, каковое должно было звучать разумно или насмешливо, в его словах прятался невысказанный вопрос, и говоривший выпивал стакан вина, словно для того, чтобы смыть с языка дурной вкус сказанного. Наконец, кто-то закончил дискуссию вопросом: «Что пишут вечерние газеты?» В то время не было обыкновения полагаться на собственные суждения. Считалось, что в обществе существуют особые люди, пригодные к тому, чтобы обо всем сообщать и, по долгу службы, высказывать мнение в том виде, в каком оно представляется самым подходящим для большинства. Вечером обо всем можно было прочитать, и, разговаривая перед сном с соседями, люди убеждались, что теперь они думают одинаково. Итак, все было в полном порядке и никаких тревожных загадок просто не могло возникнуть. Я знаю, что даже те немногие, кто приписал все происшедшее чистой случайности, тоже ждут, что кто-то скажет им, что они должны думать. Может быть, поэтому так долго спят окружающие меня люди, хотя должен признать, что причиной могут быть истощение и голод. Я также думаю, что они уповают на то, что это я – именно тот, кто формирует их собственное мнение. Я открыл это перед тем, как вернулся в город. Там был один человек, которого я считал моложе и живее остальных. Я наклонился над ним и о чем-то спросил. Наверное, не хочет ли он пойти со мной. Одновременно я попытался раздуть огонь, так как предполагал, что в золе еще тлеют угольки. Мне было бы приятно сознавать, что есть человек, готовый встать рядом со мной. Но я зря его потревожил. Он не привык, чтобы ему задавали вопросы. Да, я вспомнил, о чем я его тогда спросил: не думает ли он, что город остался таким же, каким был раньше, но изменились мы сами? Да, и чтобы не допускать никаких двусмысленностей, я спросил, не считает ли он, что мы мертвы. Но он меня совсем не понял. На его усталом, изможденном лице отразилась лишь смутная готовность принять от меня все что угодно – приказ, идею, но ни в коем случае не вопрос. Скажи я ему: «Мы мертвы!» – и он был бы полностью удовлетворен. Он обращался ко мне на «вы», а я к нему – на «ты».

Надо ли мне было изобрести для него что-то такое, чтобы он смог в это поверить? И зачем? Мне самому эти люди были совершенно не нужны. После того как я один прошел по городу и вернулся назад, я понимаю, что смог бы прекрасно жить на обезлюдевшей Земле и точно не умер бы от одиночества. Я буду жить со своими словами, с теми, что еще остались у меня. Какие-то из них, возможно, пустят корни и тем самым обретут известную власть надо мной, и я смогу воспользоваться ею. Это не так уж плохо; это закон, которому я охотно подчинюсь. Но эти окружающие меня люди могут сильно помешать мне, ибо это я обрету над ними власть, и горе мне, если я не справлюсь с нею. Тогда они просто меня убьют. Ничто так не порабощает, как власть, и только рабы любят властвовать.