Монастырские

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава 5: Няни

Самыми яркими фигурами в нашем доме были для нас с Богданом, однако, не родители, а няни. (А для меня ещё и Катя. Но про Катю – это надо особо. Катя – это то, что помогало мне находить равновесие.)

Тётя Рита со смешной фамилией Небылица (родители называли её Ритольдой) и тётя Маша, или Мария Фёдоровна Твёрдая. Ритольда заведовала в доме, помимо обязанностей няни, ещё и кухней, а Мария Фёдоровна наряду с нашим воспитанием занималась уборкой квартиры и, при надобности, тоже кухней.

Я обожала общительную, жизнерадостную Ритольду, в ранней молодости работавшую официанткой в ресторане для высокопоставленных партийных работников. По общедоступной легенде там и приглядел её наш отец, позвал «к малым детям в повара и няньки», так и осталась у нас Ритольда на многие годы. Ритольда, казалось, не замечала, сколько нам лет, пять или уже в два раза больше. Она видела в нас равных ей самостоятельных людей, и могла позволять в нашем присутствии такие сказы и подтексты, какие взрослыми обычно замалчиваются при детях. Это меня восхищало.

Рядом с Ритольдой я испытывала особое чувство взрослости и любопытства, как будто мне разрешали засунуть голову в форточку чужого дома. Мне нравились её шутки, грубоватые песенки, бесхитростный характер. Это от неё я услышала и выучила кошмарную «Зиночку»: «Родила мама Зиночку, купила ей корзиночку, расти моя дочурка, подрастай». Правда, некоторые слова были непонятны. Однажды на крупном застолье в нашей семье меня, десятилетнюю девочку, попросили спеть какую‑нибудь красивую песенку. Я спела про Зиночку от начала до конца. «Луна за тучи скрылася, когда она ложилася и закрывала карие глаза, там лопались гондончики, трещали панталончики, по ляжкам малофеечка текла!… Охотник ищет белочку, а мальчик ищет целочку, так вот зачем нас мама родила…». Толпа рыдала, топала ногами и кричала «бис!». «Далеко пойдёшь!» – утирал слёзы дяденька, которого все называли судьёй. Родители потом расспрашивали, кто научил меня неприличным песням, но я Ритольду не выдала.

Она читала нам много русских сказок. А «под сказочку» употребляла «кофий со сливкими». Она говорила: «кофий со сливкими». Иногда сливки подменялись коньяком. Но она всё равно это называла «сливкими». Богдан сказки слушал, а когда чтение перерастало в воспоминания няни о жизни, то брат уходил к другой няне, говорить о Боге. Уходила с ним и дочка Ритольды – моя лучшая подруга Катя Небылица. Мы с Ритольдой оставались на огромной роскошной кухне вдвоём. Рассказывала она о своих кавалерах, и о том, что всё ещё не против выйти замуж.

«Замуж, пожалуй, стоит. Но! – Ритольда поднимает палец. Смотрит мне в глаза, после паузы продолжает. – Но не знаю, смогу ли я терпеть мужика. А выйти замуж не сложно. Их вон сколько, только пожелай! Но потом ведь за ним, как за скотиной надо смотреть, столько сил и терпения тратить. Я недавно чуть не вышла замуж. Потом год отходила. Ему лет шестьдесят. Ухаживал за мной полгода. Рассказывал, как он пишет книги. Пишу, говорит…– Ритольда поднимает папиросу выше головы, несколько секунд молчит и потом говорит чужим голосом, передразнивая бывшего кавалера. – Про то, как сила чувств побеждает разум. Слышь?! – хохочет. – Потом он говорит: «Приходи ко мне ночевать». Так говорит, что вроде бы, мол, пора! Мол, ухаживал достаточно. Ладно, чёрт с тобой. У него однокомнатная квартирка. Денег‑то у него много, я точно знаю, а вот живёт до чего скудно. На книжку откладывает. Куда? На еде – и то экономит, а желудок – больной. Взял бы путёвку, поехал в санаторий… Слышь? «Ты начинай теперь хозяйничать». Мне говорит… А мне непривычно – вставать каждое утро и завтрак ему преподносить. Ходил он по квартире в одних брюках, которые были поверх ремня в три раза закручены. Помню, мне от одного этого бежать захотелось. Но когда я зашла, уже перед сном, в комнату, а он… – Ритольда плюётся и хохочет. – А он лежит в чём мать родила на кровати, да вдобавок лицом вверх… И при свету! Господи, вот тут‑то уж я и сбежала».

Ритольда смеётся:

«Вспомнила, слышь, ещё одного. Из моих ухажёров. Пыталась с ним жизнь начать совместную. Но! Как жить с чокнутым? Вот я зайду в комнату, встану у доски гладильной, утюгом мотаю, простыни складываю стопкой. Всё тихо, спокойно. А тут вдруг из шкафа кто‑то дурным голосом. Я чуть не в обмороке. А этот чудило вылезает из шкафа. Рыгочет. Довольный. Или – лягу после обеда на кровать, только задремала, как мой любимый из‑под кровати ка‑ак прыгнет с каким‑то козлиным блеянием. Я верещу от страха. А он, идиотище, от смеха – на четвереньках. Ну? Как тебе? Пришлось и этому – пинка под зад».

У Ритольды, недалеко от нашего Кутузовского проспекта, была квартира, на Первой Поклонной, в старом доме. Ходили разговоры, что приглядел Ритольду мой отец вовсе не в ресторане для партийной номенклатуры, а была она любовью моего отца с детских лет. Их семьи в Горьком соседствовали, а мать Ритольды на правах домработницы была вхожа в дом Сергея Поликарповича Монастырского, крупного партийного работника. Тогда маленький Богдан не представлял себе жизнь без весёлой девочки Риты с бантиком в кудряшках, и обещал «посадить Риту под замок в сарай», чтобы «спрятать от старости», а в будущем жениться на ней. Если верить народной молве, Катю мой папа зачал, будучи уже женатым на моей маме, родилась Катя примерно в то же время, что и мы с Богданом. Об этих слухах я знала из трёпа дворовых соседок, с любопытством они смотрели на нас троих – меня, Богдана и Катю во время прогулок с Ритольдой.

Переехав в Москву, отец нашёл жильё и для Ритольды. Она приводила к нам свою Катю. Мне нравилось с ней играть. Катя была большеглазой симпатичной девочкой, общительной и весёлой. Она с готовностью делилась с нами конфетами, мандаринами и игрушками, всем тем, что ей запихивал в карманы мой отец при встрече. Она всем прощала, всех жалела.

А потом состоялся разговор отца и матери, который и расставил всё по местам в моей голове. Это был тот разговор, который я хотела услышать.

Я жаждала узнать тайну Кати. Особенно с той минуты, как во дворе какая‑то тётя стала шептать мне, семилетней, странные вещи. «Деточка, расскажи маме, чтобы гнала в шею эту Ритольду с её дочерью. Я своими глазами видела, как твой отец в подъезде целовался с Ритольдой! А её Катя! Она же копия твоего отца!» Маме я ничего не рассказала. Но услышанное распалило моё воображение. Это мне напомнило сказку про Золушку. Шли годы. Но я не забывала, что в нашей семье есть тайна. И её когда‑то я обязательно разгадаю. Да и узнать чужую тайну в большой квартире, где есть особые места для подслушивания, это ведь не так и трудно.

Я всегда подслушивала. Не только про Катю. А вообще. Для меня в нашей квартире было два самых интересных занятия: подслушивать, когда родители дома, и – рыться в вещах взрослых, шкафах, тайниках, ящиках, диванах, сервантах, – когда взрослых нет дома. Я подставляла стул, залезала туда, где за шторами вдоль стены длинные, сделанные руками отца стеллажи. Здесь пахло жизнью моего отца. Я открывала коробки с охотничьими патронами, трогала весы для пороха, смотрела в бинокль. Каждый раз находилось для меня что‑то новое. Потом шла в мир мамы. Ковыряла заграничную помаду. Примеряла прозрачное женское бельё. Открывала пахучие флаконы. Листала дамские журналы. Пробовала на язык валерьянку… Чудный мир взрослой жизни…

Я всё ждала, ведь рано или поздно родители обязательно должны поднять тему Кати. И вот. Я стою, прижавшись к стене. Я совсем близко к спальне родителей. Я замерла возле кадки с какими‑то огромными африканскими листьями, они дышат мне в лицо своей Африкой. Я вдыхаю жар белых песков и чёрных людей. Я тоже чёрная. Чёрная тень прячет меня внутри своей тайны. Чёрная тень делает чёрной мою душу. Мой слух устремлён к звукам голосов. Я понимаю, что делаю плохо, и от того моей душе, на которую падает чёрная тень, неуютно. Я слышу, как чмокает в кадке земля. В этой земле сыро и много бриллиантов. Это вода. Когда‑то я превращусь в эту землю. Я стану землёй. И небо будет украшать меня бриллиантами. Но я уже буду землёй. Я смотрю на землю и знаю, что на самом деле я вижу себя. Из моих глаз падают бриллианты. Я вижу, как их поглощает земля. Я становлюсь на колени, мои глаза рядом с тьмою, внутри тьмы – я. Мне хочется к родителям. Но им не до меня. Они заняты. Я слушаю их разговор, и мне становится весело.

Они не ссорились, и это меня изумило. Они обсуждали тему, надо ли моему отцу удочерять Катю. И при этом они не ссорились! Мама считала, что надо, потому что это «дважды два». «Как это так, родная дочь, и до сих пор ты её не оформил, как полагается, по‑человечески». «Эта девочка похожа на тебя! Твоя кровь. Давно пора оформить отцовство. Давно пора сказать Кате, что ты её отец. И нашим детям – тоже», – говорила мама. «Но ты ведь понимаешь, что это невозможно. Меня выгонят из партии. И потом. Я не хочу травмировать детей», – говорил отец. «Глупости, дети обрадуются, они всё поймут, они уже вполне взрослые, – сказала мама. – А насчёт партии… Подумаешь, партия. Зато у девочки будет родной отец. И ей радость, и тебе приятно. И у нас всех совесть чиста, в конце концов». – «Может, и так. Но на моей партийной карьере будет поставлен крест. И вся моя жизнь рухнет. Ты будто сама не знаешь, что меня ждёт в этом случае». – «А я тебе говорю, плевать на карьеру. Зато у Кати будет будущее нормального человека. В конце концов, ты сможешь её взять в нашу семью. Если Ритольда захочет, конечно. Да и она… Кстати… Пусть обе у нас и живут». – «Ты, однако, архивеликодушна. Скажу, наконец. Давно хотел. Ты сама этот разговор пожелала. Поэтому вот что. Твоё великодушие может происходить из одного. Нет‑нет. Я не могу тебя заподозрить в христианстве, где, по словам моей покойной матери, за ближнего душу отдают. Нет, этого я в тебе не вижу. Но вижу в тебе другое… – отец выдержал паузу. – «Я вижу в тебе РАВНОДУШИЕ. Это равнодушие – КО МНЕ. Тебе безразлично, кого я люблю. Тебя или – ЕЁ. Тогда ещё, когда перед свадьбой я тебе рассказал про Ритольду, уже тогда я всё понял. Тебе было всё равно. Ты спокойно согласилась на то, чтобы я женился на тебе, а не на Ритольде. И это при том, что ты уже знала, всё знала… Да. Ты не любила меня. Ты просто вышла замуж. Просто так. Ты человек без сердца. Ты живёшь в пустоте. Я даже не могу представить, умеешь ли ты думать. У тебя пустые глаза. У тебя нет лица. Ты …. Ты просто пустота!» – «А, оставь. Мне наплевать, что ты думаешь обо мне. А Катю, я уже сказала, мог бы и удочерить. Кстати. Если ты ещё перед свадьбой всё понял, что же решил‑таки на мне, а не на Ритольде жениться? Почему из нас двоих выбрал не ту, которая тебя с детства любила, а меня? А я отвечу, я это хорошо понимаю, я вообще тебя хорошо понимаю. Ритольда была простой бабой без образования, обслуга. Она не блистала ни умом, ни манерами. В отличие от меня. Скажу без ложной скромности. Я блистала. И заметь, я всего добилась сама. И даже то, что выросла в детдоме, не помешало мне стать на ноги. И вот ты оказался перед выбором. Взять ту, простушку, или меня – с дипломом институтским, со знанием иностранных языков, умную, в конце концов! Не маловажны были и мои хорошие манеры, вкус к которым мне привили отнюдь не гувернантки, в детдоме вместо гувернанток тумаки и матюки, но я сама себе привила всё необходимое. Я не собиралась становиться кухаркой. Так что… Не стоит болтологией заниматься». – «Но всё же. Зачем же ты согласилась выйти за меня замуж?» – «Давай поставим точку. Я не собираюсь отчитываться ни в чём. Я давно поняла, что нельзя никому, даже мужу, открывать свою душу». – «У тебя нет души. Ты…» – «Давай поставим точку. А насчёт Кати подумай. По‑моему, я тебе сказала здравую мысль».

 

Катя нам с Богданом – родная сестра! Я больше ничего не слышала. Мои ноги хотели танцевать и прыгать. Листья Африки качали мою голову, моя голова кружилась от радости. Я на цыпочках, босиком, с тапочками в руках, ушла. Я вырвалась в иное место, хорошо, когда в квартире много иных мест. Где можно скакать и корчить рожи, и смотреть на себя в зеркала, которых полно по всей квартире. И быть обезьяной из Африки, с дикими ужимками радости. Катя! У меня есть сестра! Катя и я! Мы – это родное, общее, близкое. Мы – счастье. Мы – дружба.

К Кате я была настолько привязана, что если не видела её больше двух дней, начинала просить Ритольду привести Катю, скучала и ждала. Я ей рассказывала всё, что меня волновало. И хорошее, и плохое. И это весёлое, добродушное создание готово было меня слушать, доверять, она понимала меня безоговорочно, сочувствовала мне, она всегда готова была меня пожалеть. Даже если я оказывалась очень плохой. Я рассказывала ей про свои дурные поступки и мысли. А она говорила, что это случайно, а на самом деле я – хороший человек, и всё у меня будет так, как надо. Она не умела рисоваться. Она всегда поражала меня своей искренностью. Она тоже мне открывала свою душу. Мы были будто одно целое. Вот какая она, Катя. И вот теперь, самое лучшее, что можно было придумать, случилось. Мы с Катей – родные!

Услышанную новость о родстве с Катей, несмотря на весь свой восторг, я решила сохранять в глубоком секрете. «Раз папа не хочет, чтобы люди об этом знали, то я не должна подводить его». Папа был для меня авторитетом, мне не хотелось стать причиной его неприятностей. Тем более, когда дело касается партийной работы. Слово «партия» в нашей семье благодаря папе стояло на почётной высоте. Это был священный зверь, которого следовало бояться, благоговеть и ходить перед ним низко согнувшись. От КПСС можно было ждать чего угодно, если его не почитать. От него зависело благополучие папы и всей нашей семьи. Это был источник почёта, денег и залог успешного будущего. Главное, надо было уметь держать язык за зубами и делать всё так, как требует партийная дисциплина. КПСС – это чистая совесть, чистые руки, чистая репутация. А значит, если КПСС узнает, что у папы есть внебрачный ребёнок, то папу внесут в чёрный список как предателя партийной чистоты и предадут проклятию. Проклятие от КПСС – это не только конец карьеры, но и конец всего. Свет померкнет в окне, солнце упадёт за горизонт, соседи отвернутся, товарищи исчезнут, друзья возненавидят. Тайну Кати я поклялась унести с собой в могилу.

Богдана привлекало общество кроткой, тихой тёти Маши. Мария Фёдоровна Твёрдая была хорошо воспитана, образована и начитана. Она знала на память немало из Пушкина. Но ещё больше из псалтири. Из‑за проблем с позвоночником она ходила с низко опущенной головой. Казалось, что ей не хочется смотреть людям в глаза из‑за какой‑то своей внутренней тайны. Сердце Марии Фёдоровны действительно страдало. «Сын у неё в тюрьме. Вот мать, понятно, убивается», – шла молва.

«Влюбился мой Паша, когда ему было шестнадцать лет, в учительницу. Та его старше на десять лет. Были у них тайные отношения. Я об этом не знала», – этот рассказ мы слышали каждый год, когда собирались за столом в день рождения Марии Фёдоровны.

«В день своего восемнадцатилетия повинился он передо мною, собрал вещи и ушёл к той учительнице. Валентиной её звали. Оформил с ней отношения. Работал он трактористом. А потом кто‑то шепнул ему, что жена погуливает. Сомнение закралось. Решил разыграть спектакль. Сказал ей, что в командировку посылают в другое хозяйство, передовой опыт перенимать. Вернётся, значит, через неделю. Сам переночевал у меня, а на следующую ночь пошёл, крадучись, к Валентине. Под окнами встал. Слушает. А там – любовник. Вошёл он в дом. А любовник‑то оказался начальником милиции. Схватил пистолет и… Убил учительницу! А убийство повесили на Пашу. Милиционер тот потом напился как свинья, нагрянул в мою избу, запугивал, чтобы молчала. Да ещё похвастался своей смекалкой. Сказал, план был разработан. Он же милиционер с понятиями, знает, как вместо себя другого посадить. Если муж застукает, то надо сразу убивать бабу. Вот такая наука: супруг на почве ревности разделался с женой… Ну, а мой Паша, да что Паша, он ведь такой… Он ни слова в своё оправдание не сказал на суде…»

Мария Фёдоровна молчит долго‑долго, возьмёт чашку, посмотрит на остывший чай, обратно на блюдце вернёт. Мы перестаём пить чай, и ждём, когда можно будет снова кушать пирожные. Она вздыхает, и начинает говорить дальше.

«Как ни приду к нему на свидание, а он просит в церковь записки носить об упокоении Валентины. Говорит, снится она ему, плохо ей».

После трагедии Мария Фёдоровна рассталась с работой сельской учительницы. Она приняла решение ехать в Москву. Перед дорогой пошла на местное кладбище, постояла у могилы умершего от фронтовых ран супруга, и покинула родные места. «К Монастырскому! Надеялась, что вспомнит меня!»

Конечно, отец вспомнил землячку. Как рассказывал потом – выйдя после работы на улицу, он заметил сгорбленную женщину в сером платке, в калошах поверх ботиков. Не сразу узнал в ней учительницу из родного села. Она стояла с опущенной головой, будто прощения просила, перед крыльцом. Мария Фёдоровна изложила свою историю без утайки. Не для того, чтобы справедливость найти. Просто иначе объяснить, что случилось в её жизни, только и можно, что правду рассказать. Попросила помочь устроиться ей на работу. Мой отец пригласил Марию Фёдоровну ехать с ним. Так появилась в нашем доме вторая няня. Стала жить у нас. Выделили ей угол. Нам с Богданом тогда ещё двух лет не было.

Спустя годы Марии Фёдоровне сообщили, что в тюрьме умер её сын. От туберкулёза.

Но сын был жив. Паша совершил побег из тюрьмы, ушёл от погони. Те, кто стрелял ему в спину, чтобы не навлекать на себя неприятностей, доложили начальству, что беглец был застрелен и утонул в реке. Паша после немалых приключений в стремлении уехать на край света затерялся в далёких северных краях, встретил добрую и верную девушку. Та поверила в легенду об утерянных документах и с помощью отца (по иронии судьбы – начальника городского отделения милиции) помогла своему будущему мужу с получением паспорта. Однажды Паша приехал к нам в гости в надежде увидеть свою мать. Он приехал со своим сынишкой Володей. Мария Фёдоровна, не раздумывая, собрала вещи, и поехала с ними в зимнюю сказку – в мир северного сияния, вкусных куропаток и красивых оленей, там и осталась. Но это всё потом….

Володя

(рассказ Кати Небылицы)

/вдохновением для написания рассказа послужили события

из жизни внука Марии Фёдоровны, няни детей Монастырских, – Владимира Павловича Твёрдого/

– Волчонок. Эй.

– Катись подальше.

Так он ответил, тому, сзади. Володя знал – сейчас сможет всё. Прыгнуть через голову. Поймать пулю рукой. И когда в спину ему выстрелили, не был застигнут врасплох.

Дал свободу инстинкту. А тот уж постарался. Швырнул Володю лбом о снег, подкинул, крутанул вокруг ёлок, укрыл за древним тополем. Сорвались с деревьев сойки, вспорхнули воробьи, засуетились синицы. Прошла волна птичьего переполоха. И всё, вдруг снова тихо, только пылью льдистой сыплет лес растревоженный. Опасность, похоже, миновала? Самое время не расслабляться, а запетлять зайцем, помчаться без оглядки. Но не любит Володя это, как он считает, паскудное чувство, когда сосёт под ложечкой от страха. А поэтому лучше делать всё назло самому себе. Расправил плечи. И – вперёд. Как ни в чём не бывало. Не обернулся.

Ушёл. Широко ступая, напролом, сквозь заросли, проваливаясь в сугробы. Размахивая по обыкновению правой рукой. В левой руке саквояж. А вот в поклажу вцепился мёртвой хваткой. И когда от пули скакал, не забыл о сохранности своего груза, пальцев не разжал.

– Волчонок. Подожди.… Давай договоримся.

Догнал стрелок. Фонариком сотового освещает Володе сумеречный путь.  Выбрались на задубевшую тропу. Этот сзади, не отстаёт, след в след, сопит. Превратился в собаку. Виляет хвостом. Лебезит. Тьфу.

Знает Володя этого парня уже лет пять. Вот в этом самом лесу, в морозную ночь, когда возвращался после очередной удачи домой, наткнулся на человека под ёлкой. Стал тормошить. Оказалось, не пьяный. Подрезанный. С братвой поцапался. Володя бросать в беде людей не умеет. У него на всю жизнь в сердце – пример отца, как тот пошёл невинным в тюрьму. Не стал оправдываться. Терпел свою долю и Богу молился. У Володи закипает в сердце, когда вспоминает жизнь своего бати. Жалко его до слёз. Отец и бабушка – справедливые люди. Правда для них на первом месте. А в чём правда, как не в сострадании к людям? Это ли не правда, думает Володя. Как людей не жалеть, люди они и есть люди. Все одинаковые, и всех одинаково жалко.  И хороших, и плохих. Эх, беда, а не жизнь. Не хочет ведь ни один человек плохим быть. А почему же у многих‑то наоборот получается… А он сам, Володя, хороший ли? Да уж… Куда там…

Выхаживал Володя бедолажного у себя дома больше месяца. Пригрелся, привык, уходить не хотел. Но пришлось. Женился ведь Володя. Замаячила перед ним полноценная жизнь. Возмечтал зажить, наконец, как все, без приключений. Да куда там. Сколько волка ни корми… Разве что пацаны в квартире перестали ночлежку устраивать. А Серый запомнил благодетеля, притёрся, хвостом всюду как брат родной. Впрочем, брат братом, а всякое бывало. И до лупцовок доходило. Завидовал Серый чужому везению, путался у всех под ногами, никто его всерьёз не воспринимал – недотёпа. Жена к другому ушла, родители на погосте. К работе, как он всем объясняет, неспособен по слабоумию. Благо, жить где есть, домишка покосившийся в наследство от бабки перешёл. Оставалось канючить у Волчонка, засматриваться, как деньги тому в руки идут. Но чтобы до стрельбы… Нет, такой концерт впервые.

Противно Володе, когда в спину.

Сказал, раздвигая перед собой еловые лапы:

– Серый, я тебе что, ствол подарил для этого?

Снег посыпался на лицо им обоим. Серый сзади заголосил:

– А ты забери, забери его! На…. А мне… Нарежь от сегодняшнего!

Володя остановился, поглядел через плечо вниз, на тусклого, дрожащего, неприятного своей трусостью. А пистолет взял, чего уж. Умному во спасение, а дураку – во искушение. Спрятал в карман куртки.

– Ну? И сколько ты хочешь? – сказал бесстрастным голосом. Не в его правилах презирать подлого за подлость, трусливого за трусость. И тем более глупого за глупость. Что тут поделаешь. Они не умеют прыгать через голову.

– Хотя бы половину.

– А что ж так мало? Почему сразу не всё?

– Ну, пожалуйста. Куда тебе столько. Лопнешь.

– Может, ещё чего хочешь?

Молчит. Ну, пёс побитый. Лицо скривил, ещё соплей не хватало.

– Ладно. Не кисни. Пошли.

– Так что? Простил? Ведь я чуть не убил тебя.

– Заткнись лучше.

А вот и знакомый овражек. Мостик дощатый пружинит под ногами. Опушка леса. Гиблые места. Не любят сюда люди ходить. Говорят, нечисто, с тех самых пор, когда закуражились по стране девяностые, с цепями золотыми на бычьих шеях, с пальцами растопыренными в перстнях. Съезжалось за город в ту пору столько разудалого народа, ой‑ё‑ёй… Вплетались в птичьи трели вопли человеческие, стучали наперегонки с дождями очереди автоматные. Стукни по земле, копни под берёзами  – забренчат кости, зацокают зубы, взлетят призраки. Старухи болтают, будто бродят в этих краях души тех, кого так и не предали земле по церковным канонам, ищут своих губителей.

 

Закурили. Накрыло всё вокруг шумом электрички. Залаяли собаки. Снова тихо. Лес пощёлкивает сухими ветками, снег искрится под звёздами. С пригорка далеко видно. Как на ладони, до горизонта, город в огнях. Манит весёлой жизнью удачливых, сулит широкий путь тем, у кого карманы от денег рвутся. Вдруг что‑то дрогнуло в поднебесье, напряглось, прорвало тишину, как ледоход на реке, поплыло шумами, звонами, поразило, как всегда это бывает с Володей, в самую душу чем‑то таким щемящим, таким надсадным, разбередило сердце, как ножом. Ну, будь бабой, ей‑ей, не удержался, заплакал бы. А и сам не знает, чего так с ним, когда звон колокольный слышит.

Володя посмотрел на своего убийцу, тот моргал, смотрел заискивающе. Отвернулся:

– Идём, свечи Богу поставим. А всё остальное потом.

Серый с готовностью поддакнул, закивал.

– Слышь, Волчонок. А тебя кто учил в Бога веровать, свечи ставить? Не сам же, а?

– Не сам. Это точно.

– Ну?

– Ну через ну. Бабушка моя, кто же ещё. Бабушка Маша. В Бога веровала. Читала мне святые книги. Грамоте учила по псалтири, когда мне ещё и пяти не было. А сама она в молодости учительницей сельской работала. А потом служила в Москве домработницей в семье какого‑то партийного шишки. Интересно, что этот партийный шишка потом сам в Бога уверовал, даже в монахи собирался поступать, да чекисты его грохнули. Вот так.

– Служба закончилась. Уже и колокола пробили, слышали? Спаси Господи! А вы завтра приходите, – сторож защёлкнул замок на калитке. Доброжелательно посмотрел на незнакомцев. Перекрестился. Надел варежки.

– Отец, тогда вот что. Завтра поставь толстые свечи за нас. А остальное на храм в кружку, – выгреб Володя на ощупь из саквояжа столько, сколько в кулак вместилось, шелухи этой, будь она не ладна. Перехватил жадный взгляд Серого. Просунул между железными прутьями забора.

– А имена? Я и записку подам.

– Бог и так всех знает. Ему подсказки не нужны.

Когда дошли до метро, Володя придержал свободной рукой попутчика. Оглядел безлюдную площадь, прищурился на прохаживающегося вдали полицейского. Взглянул на тревожное лицо товарища, подмигнул, поднял палец и грохнул об асфальт свою ношу:

– Не парься. Хавай целиком. Гуляй, душа.

– Не понял… Ты чё?!

– Хотя, нет. Семью обижать нельзя.

Клацнули замочки, разверзлось дно адово, вот оно, счастье залётное, тьма радостей земных. Лежат рядками, мнутся кучками, напирают друг на дружку. Усмехнулся Володя, выудил двумя пальцами, как пинцетом, две, стянутые бумажными лентами, пачки банкнот.

Отпихнул от себя носом сапога саквояж, указал глазами:

– Остальное тебе.

Вечером сидел дома, сына на ноге качал. Улыбался. Молчал. Смотрел на жену. Та, как обычно, по дому, в суете. Стирка, посуда. А он, вот, сына, пошёл, уложил. Спит, чмокает.

– Миш. Всё хорошо у тебя? – жена приоткрыла дверь, голову в детскую просунула. В кудряшках, красивая.

– Да.

Ушла. Успокоилась.

Он подошёл к окну. Что там, за окном, какая красота зимняя, какие узоры плетёт морозец на стёклах, не видел. Сжал голову руками. В висках застучало. Сегодня он сорвал банк. Баснословная сумма.  Это тебе не чики‑пики. Мелочёвкой баловаться – это всегда‑пожалуйста. Просадить состояние – тоже никто препятствовать не станет. А вот взрослый понт… Это уже для избранных. Да и то со скрипом. Тут, в этом местном кодле, куда прибило Володю, по его собственному выражению, «штормовой волной», десять лет назад, свой устав.  Ослушаться? Если жизнь надоела – тогда можно и ослушаться. Завтра обступят, злыдни. Будут, как шакалы, зубами стучать. Требовать отыграться. С такой удачей разве могут отпустить. Сделают всё, чтобы загнать в угол. Значит, до завтра… Он посмотрел на сына. Лёг рядом с кроваткой, на пол. Под голову подсунул одну из разбросанных на детском коврике мягких зверушек. Свернулся калачиком. Уснул. Снов не видел. Жена укрыла пледом, ушла на цыпочках.

Спал долго. Комната уже дневным светом залита. Слышал, как сквозь вату, сынуля танчики по его, папкиной спине, катал. Натаха не мешала. Знала, муж любит, когда сын рядом. И спал, спал, высыпался, плыл в омуте. Открыл, наконец, глаза. Первое, что вспомнил, про выигрыш. Какая тишина была, когда сгребал, сгребал, утрамбовывал… Странно, до сих пор ни гу‑гу. Поглядел на мобильный. А, разрядился.

Позвонил Вялый. Процедил:

– Так что делать будем, братан?

– После ужина подтянусь.

– Ну‑ну…

До вечера время ещё есть. С сыном гулял. Половики вытряхивал, снегом чистил. В магазин бегал. Полы вымыл. Натаха довольная, ох, не могу. Ну, лапа ты моя, ох, лапа… Прижал, поглядел в глаза. Красивая. Отпустил. Вздохнул. Ушёл на балкон курить. Смотрел на людей. Сверху‑то какие все маленькие, слабенькие.

Жена борща наварила. По случаю мужниной премии – с мясом.

Вечер так незаметно, а всё же подкрался.

– Ну что, лапа, Натаха ты моя, почапал я, значит…

– А что так? Ты ж вчера отдежурил? Или за кого‑то?

– Да. Попросили. Товарищ один там заболел. Подменить требуется.

Первую дверь тихо прикрыл, чтобы сын не сообразил, что папка ушёл. Медлил перед второй дверью, прислушивался. Сынишка на велике трёхколёсном по комнатам мотается. Натаха напевает. Закрыл и вторую дверь, ключи покрутил в руках, огляделся. Задержал взгляд на пыльной коляске в углу, возле мусоропровода. Расставаться с ней жена не хочет. Выпрашивает у Бога второго малыша. Улыбнулся. Ключи в карман коляски спрятал.

Вот и всё, песня спета?

Перед лифтом столкнулся с образиной. Глаза катятся, никак не выкатятся. Нос выскочил между щёк, как пень посреди поляны, бежит, бежит, никак не достанет то, что тянет душу, зазывает, обещает. Кепка козырьком к уху съехала. Побитое молью старомодное пальто с цигейковым воротником коробится, нараспашку, вместо двух нижних пуговиц – клочья ниток. Шарф вонючий вокруг шеи.

– Чего припёрся? Так тебе вчера подфартило, и до сих пор без перегара?

– Фу. Успел. Я того… Я с тобой.

– Хм… А что не позвонил? Или дрейфишь, как всегда?

Говорить на эту тему с Серым – дело безнадёжное. Тот готов под дверью своего кормильца до утра мочалиться, лишь бы не торкать безнужный, подаренный ему Волчонком, мобильный телефон. Кажется Серому, по причине хронической забитости, что по телефону его отфутболят, и если не пошлют на всякие гнилые буквы, то попросят перезвонить в другое время. А при личной встрече всё иначе. Тем более с таким отходчивым сердцем, как у Волчонка.

– Вот, чемодальник твой. На.

– А. Ну‑ну. А бабло что, уже попрятал? На бабкином огороде клад зарыл?

– При мне. Вот, видишь, какой я толстый. Весь в бабле.

– Да не в бабле ты, а в дерьме. Ох, не могу. Застегнись хотя бы.

– Слушай, Волчонок. Я тут тебе одну вещь сказать хотел.

– Да ты в лифт зайди, там уже будешь лясы точить.

В лифте Серый посмотрел глазами побитой собаки на Волчонка. На колени сполз. Лицо кривит, кривит, ну, ядрёна вошь.

– Я по гроб твой должник. Меня убить надо было. А ты…

Захлюпал‑таки.

Ох, малой, сволочь бесприютная, ну что с тобой делать…

На улице снег на скрипке играет. Молодёжь стайками парит, радуется своему юному бессмертию. Мальчишки девчонок за талию влекут – хорошо, если под венец. Небоскрёбы звучат, сверкают, салютуют иллюминацией. Люди смеются. Телевизоры бубнят. Музыка какофонит. Аромат выпечки, стуки тарелок, дети пищат. Вот в такие снежные вечера Володе вспоминается бабушка Маша. Как вела его по скрипучему сверкающему снегу в церковь, на праздник святого Николая. Эх‑хо… Что там, дальше?