История заблудших. Биографии Перси Биши и Мери Шелли (сборник)

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

2

6 июля 1789 года[2] пала Бастилия, и именно эта дата стала отправной точкой в политической, да и не только политической истории Европы на сто с лишним последующих лет. Знаменитый вопрос Достоевского «стоит ли счастье человечества слезинки одного замученного ребенка», заданный без малого 90 лет спустя, – оттуда, из революционной Франции.

Вся короткая жизнь Шелли, так же как и Байрона и Китса, уложилась в эпоху, которую нынче назвали бы застоем, а всегда называли реакцией. Это была сложная, неоднозначная и противоречивая реакция прежде всего на Французскую революцию.

Питт-младший, английский премьер и лидер «новых тори», человек по-своему выдающийся, после казни Людовика XVI разорвал дипломатические отношения с Францией; ее поверенный в делах был выслан из Лондона, и война стал неизбежной. Она и была объявлена Конвентом 1 февраля 1793 года. Конец этой войне, длившейся более 20 лет, положит только Ватерлоо. Либеральные преобразования, прежде всего парламентская реформа, предлагаемая левым крылом вигов во главе с Чарльзом Фоксом, оказались отодвинутыми на неопределенный срок.

Мы-то знаем на какой – реформа была проведена в 1832 году, спустя 10 лет после гибели Шелли.

Французская революция выросла на идеях Просвещения. Английская реакция нуждалась в их опровержении, и человека, взвалившего на себя этот труд, звали Эдмунд Берк. Как часто бывает, его движение направо началось с левой ноги: он выдвинулся за четверть века до описываемых событий благодаря нападкам на тори; но так уж устроен мир – с возрастом человек «правеет», делается осторожнее и умнее (вспомним Достоевского), и не будем заранее принимать Эдмунда Берка за злодея.

Итак, его книга, названная «Размышления о Французской революции», была издана в 1790 году, и сам Людовик XVI переводил ее в последние месяцы перед падением монархии.

Английский король Георг III, который в отличие от предыдущих Георгов, своих отца и деда, сумел вновь стать королем, реально влияющим на политический курс державы, рекомендовал прочесть эту книгу «каждому джентльмену».

Небольшое отступление. В реальный языковой оборот слово «нигилизм» ввел Тургенев – прежде оно появлялось, несколько раз рождаясь заново, у разных авторов, но умирало, едва родившись, как и русская его калька «ничевоки», – слово не несло с собой образа. Тургенев привил слову плоть, и оно стало жить.

Русские просветители-шестидесятники (а в России все оказалось сдвинутым по времени, так Пушкин – наше Возрождение) были нигилистами, и это очевидно.

Но их европейские предшественники тоже были нигилистами, что не столь очевидно из-за того, что само слово опоздало лет на сто. И практическое устройство их «царства разума» оказалось весьма страшным. Я говорю даже не о Робеспьере, который не довел своего опыта до конца, хотя и начало впечатляет. Но вот парагвайский правитель доктор Франсиа взялся за создание «золотого века» в своей отдельно взятой стране и создал режим, даже внешней своей атрибутикой удивительно напоминающий сталинский, с поправкой, конечно, на время (конец XVIII – нач. XIX в.) и место. Доктор Франсиа был верным учеником французских просветителей.

Вот некий неизвестный нам поклонник педагогических идей Руссо решил воспитать ребенка в точном соответствии с рекомендациями учителя. Воспитанник, Гаспар Гаузер, выпущенный в мир уже взрослым юношей, просто не смог жить в нем. Достаточно сказать, что прежде он никогда не видел женщин, общаясь, как и предписывалось, только с наставником.

Его дальнейшая судьба оказалась недолгой и печальной: как и дети, воспитанные животными, он не смог приспособиться к жизни с людьми.

Берку удалось, еще не имея этих примеров, нащупать слабое место Просвещения – его абстрактный характер, его невосприимчивость к оттенкам и полутонам, его нигилизм.

Он противопоставил ему историческую традицию, но тут же впал в другую крайность: под его пером она превратилась в почти мистическую силу, навеки определяющую политическое устройство данного народа. Антипросветитель Берк был тем не менее человеком эпохи Просвещения, и приставочку «анти» здесь не следует понимать в гегелевском смысле, как этап развития, но только как антитезу.

Книга Берка стала манифестом нового торизма и теоретической базой политики Пита-младшего и тех, кто вслед за ним садился в кресло английского премьер-министра.

Берк писал свои «Размышления», полемически направляя их против речей философа Ричарда Прайса на заседаниях «Общества революции», созданного левым крылом вигов. В общество вошли такие выдающиеся люди, как Чарльз Фокс, Ричард Шеридан, Джозеф Пристли и другие. «Общество» направило торжественное послание Национальному собранию Франции.

«Я дожил до того, – говорил доктор Прайс в одной из своих «проповедей» в 1789 году, – что увидел, как тридцатимиллионный народ, возмущенный и решительный, с презрением отвергает рабство, непреклонно требует свободы, как он с триумфом руководит своим королем, а самовластный монарх сдается своим подданным. Мне кажется, что я вижу, как горячее стремление к свободе распространяется все дальше, захватывает все более широкие слои и в человеческих делах начинается общее искоренение всех пороков; власть королей сменяется властью законов, а власть священников отступает перед властью науки и разума».

Но то было начало. Дальнейший ход Революции, террор и жестокость могли напугать кого угодно. Или – разочаровать. Принципы 89-го года оказались попранными, дерево свободы принесло страшные плоды. Не видеть этого английское общество не могло, и в результате в 1792 году произошел раскол партии вигов – большинство во главе с герцогом Портлендским примкнуло к тори, и лидеры вошли в правительство Питта, ставшее таким образом коалиционным. Левое крыло осталось в оппозиции, но его либерализм оказался теперь, если так можно выразиться, контрреволюционным.

Маленькое отступление. Мне не хотелось бы, чтобы читателя отвратило это слово, как и его антоним – «революционный» – в дальнейшем. Было то, что было, и вещи следует называть своими именами.

Итак, левые виги очень скоро утратили свою революционность и стали, по точному определению великого нашего писателя Н. С. Лескова, «постепеновцами». Нужно добавить, что фракция левых вигов боролась против ущемлений гласности, но аргументация их симптоматична. «Чем свободнее могут выражаться мнения, – писал Фокс, – тем менее они могут представлять опасности. Лишь тогда мнения становятся опасными для государства, когда преследования вынуждают его жителей высказывать свои мысли под величайшей тайной».

Правительство, однако, придерживалось другого мнения, и у него были на то свои резоны: дело в том, что парламентские партии не представляли большинства нации. Еще в 1717 году был принят закон, в соответствии с которым право избирать предоставлялось лишь тем, кто имел не менее 600 фунтов стерлингов годового дохода с недвижимости или 200 фунтов стерлингов от торговых и финансовых операций. Для справки: квалифицированный английский рабочий получал в конце XVIII века 12 – 15 фунтов стерлингов в год.

Неудивительно, что, фактически не имея своих депутатов в парламенте, люди бедные искали возможности высказаться и защитить свои права.

Возникали тред-юнионы, начались забастовки, особенно мощные именно в год рождения Шелли.

Это движение неимущих и малоимущих нуждалось в организационном и идеологическом оформлении.

Наиболее значительной их организацией стало Лондонское корреспондентское общество, установившее посредством переписки (отсюда и название) связи с демократически настроенными провинциалами.

Их виднейшим идеологом стал Томас Пейн, в своем трактате, названном «Права человека», не только опровергавший консерватизм Берка («получается, что мертвые у него должны править живыми»), но и выдвинувший политическую программу ломки всего государственного строя.

Их гимном стала песня, в которой Дерево Свободы (любимый в Англии символ Французской революции) рекомендовалось поливать кровью тиранов.

Социальное напряжение росло, и не только поэты чувствовали, что «почва заминирована под ногами» (из письма В. Скотта Р. Саути).

Правительственная коалиция ответила репрессиями. Корреспондентское общество было разогнано, а его вожди – арестованы. Томас Пейн, которому грозило обвинение в государственной измене и, следовательно, смертная казнь, бежал из страны. На титульном листе книги с нападками на Пейна великий поэт Уильям Блейк, писавший тайно даже от друзей – таков был его странный принцип, – сделал надпись: «Защищать Библию в этом 1798 году стоило бы человеку жизни. Зверь и блудница правят безраздельно». Манера выражаться у Блейка всегда тяготела к символам, напоминающим стиль Апокалипсиса, но что он имеет в виду, в общем понятно.

Тогда «четвертое сословие» заговорило по-другому и все более громко: карету короля забрасывали камнями, в доме премьер-министра били стекла.

Проведя в 1793–1795 годах через Парламент ряд законодательных актов, правительство фактически ввело чрезвычайное положение.

Бунты прокатились по стране. В 1797 году восстали военные моряки трех эскадр. Готовилось восстание в Ирландии. Не промедли в этот момент французы с их обещанной помощью ирландцам, и вся дальнейшая история Соединенного королевства могла бы сложиться по-другому. Оба восстания – на флоте и в Ирландии – были подавлены, а руководители казнены. Весы истории качались.

Многие – даже из тех, кто вовсе не желал революции, – были убеждены в ее неизбежности. И теперь то, что она не произошла, иногда кажется чудом.

Может быть, дело в том, что «низы не хотели», но верхи еще могли действовать по-старому и не утеряли воли к тому. Нравится нам это или не нравится, но цитированный автор был специалистом в своей области и дал классическое определение революционной ситуации.

 

Верхи не утеряли воли к власти и сохранили власть. Парадоксально, но, быть может, тогда это было наименьшим из зол.

Нам-то хорошо глядеть из нашего далека, а тогда это означало: виселицы («Я за то, чтобы всех повесить», – начинал каждую свою речь в Парламенте один из депутатов. Ерничал? Доказывал преданность?). Это означало: тюремные сроки, доносительство, предательство, подрыв душевных сил. «Это было время, – писал публицист Сидней Смит, – страшное для всех, которые, имея несчастье разделять либеральные идеи, были достаточно честны, чтобы не изменить им ради высоких судейских и духовных должностей… Говорить о скандальной медлительности судопроизводства, против жестокости законов об охоте, против деспотизма богачей и страданий бедняков было изменой плутократии, и за это можно было жестоко поплатиться».

Реакция, как нам слишком хорошо известно, развращает.

Но отдадим должное и тем, кто управлял страной. Несмотря на ненадежность команды, мировые бури, слабоумие короля (Георг III в старости был поражен этим недугом), они вели корабль государства, не колеблясь в правильности избранного курса, – и победили. Это тоже очень по-английски. А что до формулы «пораженья от победы ты сам не должен отличать», то европейская история еще не освоила ее.

3

Мальчику не было еще 12 лет, когда он предстал перед директором колледжа доктором Гуддалом, добродушным, старомодным, образованным господином, которому явно не хватало строгости, необходимой для управления школой. А любое проявление либерализма, даже снисходительность к юным воспитанникам, казалось опасным для властей, напуганных революцией. Поэтому Георг III вскоре поставил во главе Итона человека, наводящего страх на всех окружающих. Доктор Кит был уверен, что палочные удары значительно ускоряют нравственное совершенствование учеников. Обычно свои речи, обращенные к воспитанникам, он заканчивал такими словами: «Дети мои, проникнитесь христианской любовью, иначе я буду вас бить до тех пор, пока она сама не проникнет в вас». Всякое сомнение в религии доктор Кит считал преступным, но религиозные принципы ничуть не мешали крайней жестокости его нрава. Особым почетом в школе пользовался бокс, и если случались слишком отчаянные драки, на это смотрели сквозь пальцы.

Жизнь Шелли в Итоне во многом еще более осложнилась, и прежде всего по той причине, что здесь его окружали не 60 мальчиков, как в Сион-Хаусе, а 500; в школе господствовали и официально поощрялись варварские обычаи. Младшие были «фагами», или рабами старших. Каждый «фаг» чистил платье и обувь, стелил постель своего повелителя. Всякое неповиновение каралось побоями. Пресловутая «дедовщина», оказывается, отнюдь не новейшее изобретение.

С первого же дня Перси отказался подчиняться этому варварскому обычаю и тем самым сразу же оказался «вне закона». В Итоне, где вся система образования была рассчитана на то, чтобы создать твердые, отлитые по одной форме характеры, где крайне не одобрялась всякая оригинальность мысли, языка, костюма, юный Шелли со своими длинными локонами, расстегнутым воротом рубашки, всегда что-то с увлечением читающий, обдумывающий и нередко заявляющий во всеуслышание что-нибудь абсолютно недозволительное, например что бога вовсе не существует, заслужил прозвище «сумасшедший Шелли». Здесь, как и в Сион-Хаусе, мальчики скоро поняли его уязвимость, вспыльчивость и начали преследовать. «Травля Шелли» стала одной из любимых школьных игр.

В темные зимние вечера мальчишки нередко окружали Шелли, забрасывали его комьями грязи или начинали все вместе хором выкрикивать его имя. Отталкиваясь от темных сводов старинного здания, эхо вторило им: «Шелли, Шелли!..» Жертва стояла, выставленная на посмешище, руки тянулись к нему, пальцы указывали на него. В такие минуты, как вспоминали потом его товарищи по Итону, «глаза Шелли начинали сверкать, как у тигра, щеки становились белыми, руки дрожали». Конечно, итонские нравы были все же гораздо мягче тех, что наблюдаются в наших замкнутых детских коллективах, да и воспитатели, в чем-то даже поощрявшие то, что нынче у нас называют «беспределом», ставили ему, однако, вполне четкий предел. Шелли был доведен до этой черты, но устоял – его твердость вызвала уважение; среди тьмы недругов появилось два друга; Шелли и его ровесник Амос развлекались, сочиняя пьесы и разыгрывая их перед младшими товарищами. Амос вспоминал привычку Шелли с воодушевлением распевать, бегая вверх и вниз по лестнице. Особенно он любил «Песню ведьм» из «Макбета». Иногда все трое отправлялись за город на берег Темзы. Отсюда, с мягких прибрежных лугов, башни Виндзора и Итона казались маленькими, они уже не господствовали над миром, а были затеряны в нем и зависимы от солнечных далей, облаков, шума реки и вечного времени.

За пять лет, проведенных в Итоне, ученик должен был два раза прочесть Гомера, почти всего Вергилия, многое из Горация, должен был научиться сочинять сносные латинские стихи на случай, например воспеть военных кумиров тех лет – Веллингтона или Нельсона. Именно в Итоне Шелли приобрел основательную классическую эрудицию. Из античных авторов ему особенно полюбился Лукреций. Эту привязанность Шелли сохранил на всю жизнь. Много лет спустя его жена Мери вспоминала, что он никогда не расставался с томиком великого мудреца и поэта. В Итоне Шелли как никто преуспел в сочинении латинских стихов, конечно, они были подражательными, но отличались легкостью и изяществом. В свободное время юноша перевел несколько глав из «Естественной истории» римского ученого, писателя и государственного деятеля Гая Плиния. Неверие Шелли было поколеблено таким утверждением Плиния о Боге: «Я думаю, что искать какие-нибудь формы Бога, определять его очертания, его образ – это человеческая слабость. Потому что Бог есть вся жизнь…» Отношение Шелли к религии, как и все прочие его убеждения, еще не устоялись.

Тем не менее среди любимых книг Шелли были сочинения французских просветителей. Они во многом повлияли на формирующееся мировоззрение будущего поэта. Гольбах был крупнейшим воинствующим атеистом своего века; в отличие от Вольтера, он выступал не только против фанатизма и нетерпимости католической церкви, но и против религии вообще, отрицая существование бога. Гельвеций – очень близкий Гольбаху и как философ, и как социальный мыслитель – внес, однако, новое понятие в свое обоснование этики как высшего социального закона. Он пришел к выводу, что «польза есть принцип всех человеческих добродетелей и основание всех законодательств».

Мысли, высказанные Руссо в самом начале второй половины XVIII века, и 50 лет спустя оставались всё такими же дерзкими и непривычными. «Первый, кто отгородил участок земли и сказал: “Это мое”, – был подлинным основателем современного общества. От скольких преступлений, войн и убийств, от скольких бед и ужасов избавил бы род человеческий тот, кто, выдернув колья или засыпав ров, крикнул бы своим ближним: “Остерегайтесь слушать этого обманщика; вы погибли, если забудете, что плоды принадлежат всем, а земля – никому”», – юноша восторженно твердил наизусть поразившие его мысли философа из Женевы.

Однажды в итонской библиотеке Шелли обнаружил объемистое философское сочинение Уильяма Годвина, автора давно полюбившегося ему «Калеба Уильямса». Название сочинения было притягательным: «Рассуждение о политической справедливости». Шелли унес в свою спальню два огромных, по тысяче страниц каждый, тома.

4

Как хорошо, как свободно быть всеведущим и непогрешимым автором «свободного романа» – ты Бог! Судьба героя в твоих руках, каждое движение его души известно тебе. И как же трудно проникнуть в мысли человека, реально жившего на свете! Ты не творец, но еще художник, хотя с помощью дефиса к этому слову привешена гирька – реставратор. Да не гирька – пудовая гиря. Поди взлети! – но попробую.

Итак, Уильям Годвин (1756–1836), кальвинистский священник, порвавший со своей, да и со всякой церковью.

По убеждениям – типичный просветитель, по политической ориентации – радикал, друг Томаса Пейна, Ричарда Прайса и других выдающихся деятелей радикальной партии. Формально, однако, не состоит ни в Корреспондентском, ни в каком-либо другом обществе, свобода даже от единомышленников – его принцип. Свобода выше равенства и братства.

По роду занятий – философ, писатель, публицист.

Семейное положение… Но довольно анкетных данных, за ними – человек.

И вот сквозь магический кристалл, уже начавший расти в далях несвободного моего романа, я пытаюсь разглядеть его. Я не останавливаюсь на внешности Годвина, тем более что портрет прилагается. Он и сидит-то сейчас спиной ко мне, ну не совсем спиной – в четверть оборота, и смотрит на огонь в камине. Это странный огонь – словно в оконном стекле, в нем нет-нет да и высветится лицо смотрящего в него. Сегодня Рождество. Все в церкви, но Годвин не ходит в церковь. Он один.

Он погружен сразу в прошлое и будущее, а настоящее, несмотря на то что рядом – никого, нереально, игрушечно, как во всякую новогоднюю ночь. Оно лишено собственного смысла, как глагол-связка, и потому рядится в чужое, напяливая веселье на пустоту.

Годвин не признает такого веселья – без смысла и повода. Он не верит в реальность Христа и, следовательно, в то, что Пресвятая дева Мария готовилась разрешиться от бремени 1798 лет тому назад.

Что ему эта сказка – у него свои заботы. Его Мария тому назад месяц разрешилась от бремени младенцем женского пола и прожила четыре дня после родов.

Годвин назвал дочь именем матери, и теперь в доме живет, кричит и доставляет массу неудобств Мери Годвин-вторая, и видом своим, и действиями так поразительно непохожая на первую.

Ежедневно Годвин заходит в детскую посмотреть на ребенка, и девочка уже улыбается, увидав его, а он не знает, как себя вести, потому что он слишком англичанин, чтобы ответить ребенку улыбкой, хотя и считает себя всечеловеком.

Если в скором времени Мери-вторая не последует за первой – а ребенок слабенький, да и кормилица с нянькой разве заменят мать, – то надо будет жениться вновь: философ не может быть одновременно и домоправительницей. Миссис Ревли вполне подходящий вариант, тем более что она так помогла и продолжает помогать Годвину в эти трудные времена. Она более чем своя в доме, а то, что и у нее дети, даже неплохо, хотя – расходы. Годвин усмехнулся: мечта – миссис Мери замужем!

Но покойную Мери миссис Мери Ревли все равно не заменила бы, потому что ее не заменит никто.

Известность Мери Уолстонкрафт едва ли уступала известности самого Годвина. Воительница революционной эпохи, женщина-трибун, автор публицистических манифестов, путевых очерков, рассказов и повестей, Мери была первой в Европе поборницей женского равноправия.

У Мери была внебрачная дочь Фанни Имлей, которой в момент смерти матери шел третий год. Естественно, что и она осталась на попечении Годвина. Есть доля истины в выражении «Браки совершаются на небесах» – Годвин усмехнулся, словно уличив самого себя в противоречии, он в таких случаях всегда усмехается. В самом деле, это не был брак по любви – оба были слишком взрослы, да что там, просто немолоды, да и не того нрава и круга, чтобы влюбиться, очертя голову… Это не был брак по расчету, потому что мисс Мери Уолстонкрафт не была богата, так же как и сам Годвин. Впрочем, нищими тоже оба не были, конечно.

Они сошлись так, как должны были сходиться люди в том будущем, которое прозревал Годвин, – сошлись характерами, образом мыслей, направлением деятельности. Оба знали, что современный брак есть один из худших видов собственности и что вопреки естеству он связывает людей на всю жизнь. О ненормальности такого устройства, как и о ненормальности существования самой собственности, Годвин писал в своей «Политической справедливости». Но как компромисс этот брак был идеален, только, пожалуй, оба слишком долго шли к нему.

При естественном гигиеническом воспитании, при развитии медицины, которое Годвин ожидал в будущем, женщины смогут безбоязненно рожать до старости, как это и происходит у животных. Быть может, будущее это не столь и отдалено: стоит только всем – всем! – Годвин поднимает палец, будто назидая огню, понять, что следует жить, согласуясь с установлениями природы и, следовательно, разума.

Против доводов разума аргументов нет, а если есть, то имя им – мракобесие. Годвин хмурится, вспоминая сразу целую толпу: тут и рамолический король, и Берк, и целая вереница бывших товарищей-священников, и даже тот водопроводчик, который объяснял свое нежелание участвовать в забастовке, так как высшим долгом почитал верность королю. Если бы он захотел слушать Годвина, то понял бы очень многое, но он не захотел. Он мог, но не хотел, и Годвин не знал, как ему быть с этим нехотением множества людей. Видимо, тут все же нужна определенная степень просвещенности, павиану ведь не докажешь, что нужно жить в согласии с природой. Он, впрочем, и так живет в согласии с природой – Годвин опять усмехнулся и тут же поморщился – он слишком разгорячился в мыслях, что недопустимо.

 

Да, имя противникам – легион, а имя каждого легионера – необразованность. Но с другой стороны, даже Уильям Блейк, человек религиозный и склонный к мистике, иначе – тому же мракобесию, произнес как-то фразу, позволяющую надеяться, что и столь противоречивые и даже загадочные – Годвин не любил непонятного – люди могут, а значит, должны, созиждеть царство разума внутри себя. Вот эта фраза: «Если правда высказана так, что ее поняли, в нее нельзя не поверить». Отлично сказано!

Итак, естественные законы просты и разумны. Когда общество будет жить, повинуясь только естественным законам, законам разума, государство за ненадобностью отомрет. Эксплуатацию человека человеком и частную собственность Годвин считал несовместимыми с «природой» человека. «Разрешение проблемы собственности и есть тот ключ, которым отпирается все здание политической справедливости, – писал он тогда. – Ничто так сильно не искажает наши суждения и мнения, как ошибочные представления о значимости богатства». Подлинное равенство немыслимо без уничтожения частной собственности.

Годвин верит, что строй, основанный на коллективной собственности, приведет к искоренению пороков и торжеству справедливости, так как в духе просвещенных теорий считал, что характер человека определяется средой, в которой протекает его жизнь. Только среда делает человека добрым или злым.

Будущий общественный строй представляется как совокупность небольших общин. В мелких общинах нет мотивов для внутренних столкновений, граждане лучше знают друг друга и легче могут приспособиться к свободной жизни без государства.

Отвергая государственную власть в принципе, Годвин признает все же необходимость сохранения в течение некоторого переходного периода «рудиментов» государственной организации, некоторых, хотя и ослабленных, форм «насилия». «Переходный период» необходим для того, чтобы человечество освободилось от своекорыстия и пороков, чтобы очистить поле для свободной деятельности разума.

Годвин был свидетелем того, как быстрый рост капиталистической индустрии еще больше разорял и закрепощал простой люд; поэтому в своем трактате он решительно высказывался против общественной организации труда, против мануфактур и мечтал о таком развитии техники, которое позволило бы объединенным в коллективы рабочим вновь разойтись по отдельным производственным ячейкам, вернуться к мелкому индивидуальному производству. Продукт труда граждан он рассматривает как общественное достояние и единственным справедливым принципом распределения считает принцип распределения по потребностям. Годвин уверен, что с исчезновением богатства и бедности потребности станут гораздо более умеренными, он приветствует сокращение потребностей и призывает к возможному упрощению жизни.

Природа и общество, изменяясь и развиваясь, движутся по пути прогресса, подчиняясь необходимости, диктуемой естественными законами. Люди сами по себе не бывают ни добродетельны, ни злонравны. Условия общественной жизни делают их такими, какие они есть, и Годвин убежден, что люди непременно станут добры и благожелательны, если поймут, что это необходимо для пользы всех, без которой не может быть пользы каждого. Понятие справедливости для него было несовместимо с каким-либо насилием и принуждением, и он осуждал не только сословную иерархию и государственную власть, но и супружеские узы и родительские права.

Годвин ждал, что идеалы Просвещения претворятся в жизнь мирным разумным путем. «Сердце мое в эти первые триумфальные месяцы французской революции билось с нарастающим чувством свободы», – вспомнил он. Годвин проявлял тогда бурную деятельность, посещая клубы, салоны, его приглашали на встречи, обеды, выступления, он общался с выдающимися людьми того времени: с сэром Джеймсом Макинтошем, известным публицистом, историком, философом и политическим деятелем, с драматургом, прозаиком, поэтом Томасом Холкрафтом, активным деятелем Лондонского корреспондентского общества. В 1794 году Холкрафт был приговорен к смертной казни за государственную измену – самое распространенное в те времена обвинение, – но потом помилован вместе с вождями лондонского Общества революции.

В индустриальных городах появились сотни тайных рабочих клубов, которые сообща покупали и читали вслух «Политическую справедливость». Нашлись и другие формы распространения книги: группы рабочих печатали на свои средства дешевые брошюры, содержащие изложение наиболее актуальных социальных проблем, выдвинутых Годвином.

В предисловии к завершенному труду Годвин изложил свою позицию с таким спокойным достоинством, которое свидетельствовало о недюжинной храбрости этого давно отрекшегося от христианского вероучения проповедника. «Автор считает своим долгом содействовать торжеству истины, и какое бы несчастье ни обрушилось на него, он будет черпать утешение в том, что служил истине.

Автор отдает себе отчет в том, что против его книги восстанут все предрассудки человеческого разума. Но правда бесстрашна и торжествует над любым врагом. Не требуется особой твердости, чтобы спокойно взирать на пламя ложных сиюминутных страстей, ибо автор предвидит наступление покоя и мира, освещаемого ровным светом разума». Более того, Годвин отважился направить один экземпляр трактата Французскому Национальному конвенту, зная, что всякое сношение между воюющими странами считалось государственным преступлением. Не испугала философа даже та чрезвычайная мера, которая была применена к Томасу Пейну за его «Права человека».

Популярность Годвина в то время была так велика, что его памфлет «Критика обвинения, представленного главным судьей лордом Эйрном большому жюри присяжных», вышедший за несколько дней до суда над 12 английскими радикалами – известными писателями и учеными, обвиняемыми в государственной измене, сыграл на суде решающую роль. В результате все присяжные голосовали за оправдание обвиняемых. Это был случай по тем временам беспрецедентный.

И еще, вероятно, думал Годвин в ту тяжелую для него Рождественскую ночь 1797 года о будущем своем романе «Приключения Калеба Уильямса». Пусть герой из низов пройдет все круги английской политической несправедливости, но в итоге одержит победу – разум обязан одолевать ужасы неразумного общественного устройства. И читатель, даже самый неразвитый, пройдя вслед за Калебом Уильямсом – своим Вергилием – все круги ада и выйдя к свету, неизбежно поймет, как должно строить жизнь – на принципах политической справедливости.

И все-таки провал зиял между этими полюсами, и если Годвин-философ знал, что это обман зрения, то Годвин-писатель сердился. Его раздражало, что вот он, его читатель, картонная фигурка без лица или с лицом того водопроводчика, что, впрочем, одно и то же, стоящая на краю пропасти, должен, должен, должен прыгнуть на другой ее край – ан боится!

Ну давай же, давай, там ждет тебя долгая, сытая, счастливая жизнь – прыгай! Решился, прыгнул – и не доскочил, полетел в бездну. Сам ли виноват, что не рассчитал прыжка, или пропасть эта велика для человеческих сил и требует сверхчеловеческих – Годвин не знает. Нет, сам виноват, но… Годвин сердится на эту пустоту, поселившуюся в доме и мире, он деятельный человек и привык, особенно в последние месяцы, работой прогонять тоску.

Но сегодня особая ночь, несуществующая сама по себе и для себя, зазор между прошлым и будущим, пустота.

Годвин – теперь я вижу его в профиль – оглядывается, вслушиваясь в темноту, и – как хорошо! – там, в опустевшей глубине дома, не пусто, там плачет маленькая Мери.

Сейчас, вероятно, Годвин встанет и пойдет к дверям детской. Он постучит и спросит, отчего не спит девочка. Женщины, нянька и кормилица, торопливо приведут себя в мало-мальски приличный вид и позволят ему войти. Кормилица, оказывается, все-таки бегала в церковь и опоздала вернуться к сроку, вот ребенок и напоминал криком, что ему пора есть, а женщины еще торопились договорить о подробностях сегодняшней службы.

2Дата взятия Бастилии – 14 июля 1789 года (прим. ред.)