Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга четвёртая

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Ибо действие переходит в привычку, – перевёл я для Сашки.

– Да, в привычку. – Дед усмехнулся, посмотрев на меня. – Чего, вьюноши, остерегайтесь.

– А бовэ майере дисцит арарэ минор… – пробормотал я.

Эскулап рассмеялся и на сей раз перевёл сам:

– У взрослого вола учится пахать подрастающий, Н-да… – и вздохом подавил смешок, а потом выпил, прежде поглядев сквозь стакан на свет. – И огрызков латыни, Миша, тоже не забыл… Отрадно слышать, но только зачем засорять голову? Впрочем, это не в упрёк тебе, отнюдь. Что значит молодая память. Лишь бы ты не пропил её.

– Дум спиро, спэро, – ответил ему. – Пока живу, надеюсь.

– Да бросьте вы свою заумь! – возник Сашка. Не понимал он, что мы вроде как резвимся, вспоминая давний рейс на «Грибоедове», тогдашние события, о которых незачем было говорить вслух, но которые оживали в нас, резонируя от огрызков любимой «зауми» Эскулапа. – Лучше поговорим о чём-нибудь весёленьком! – взмолился он.

– К примеру, о крысах, – предложил я. – Между прочим, такого зверя, что у вахтенного на поводке, я ещё не встречал. Даже не думал, что пасюки могут достигать таких размеров.

– Наш доморощенный Барнум уже удавил пленника, – сообщил доктор, – а я не поленился измерить его. Да, редкостный экземпляр: тридцать сантиметров от кончика носа до хвоста и, представьте вьюноши, хвост такой же длины. Сколь мне помнится, это предельный размер для серой крысы. За этого голиафа стоит выпить.

Сперва мы всё-таки выпили за науку зоологию, повторили за Чарльза Дарвина и Галапагосские острова, потом, спохватясь, приняли за упокой души (на «душе» настоял Маркел Ермолаич) представителя вредной, но страшно умной (снова дед Маркел) фауны, умершего насильственной смертью от руки варвара-лапотника, для которого интересы науки – пустой звук. Ибо, признался мне Эскулап, спешил он давеча вовсе не для того, чтобы вставить клизму в чью-то задницу, а ради спасения «великолепного представителя мус декуманус, которого намеревался доставить целёхоньким в местный универ на благо той же науки».

– У меня в каюте давно уже пакостит такая же скотина, – мрачно изрёк Сашка. – Третья пара носков исчезла. Жрёт их, что ли?

– А то нет? – поддел я его. – Жирные, поди? Одну – на завтрак, другая – ленч. Ты их стирай почаще, – посоветовал ему. – С мылом, в горячей воде. А ты наверняка ставишь их в угол вместе с сапогами.

Он обиделся.

– Ты за своими смотри! Линчуют твои портянки или бомбошки отгрызут, тогда, небось, не то запоёшь.

– Саша, я же пошутил! Сам же просил чего-нибудь весёленького.

– Ладно, чего уж… – пробормотал он, разливая водку.

Дед Маркел принял стакан и снова поднял его, разглядывая на просвет. До сих пор тараканы шуршали по углам и суетились под ногами возле крошек, однако храбрый лазутчик, взобравшийся на подволок, не удержался на верхотуре и сорвался прямо в дедов стакан.

– Хорошая смерть! – сказал дед, вытаскивая за усы рыжего прусака. – Готов. Спёкся. Шнапс он бы выдержал, но русская водка мигом доконала тевтона. А вообще… «Любовь пройдёт. Обманет страсть. Но лишена обмана волшебная структура таракана». Строчки сии я услышал, вьюноши, в далеком узилище, где крыс было столько же, сколько тараканов, а тараканов столько, сколько зэка. Я, Миша, как будто, рассказывал тебе о страдальце-философе, которого мне иногда удавалось вытаскивать из-за проволоки в свой лекпункт?

– Кажется, что-то было.

– Мы с ним, конечно, философствовали, но, в основном, говорили о насущном. Профессор был не столько философом. Сколько зоологом. Чуть ли не академиком по этой части, так что прусаки тоже не были чужды его просвещённости, а уж крысы… Ого! Он меня и приобщил к этой проблеме. Крысы, друзья мои, умны, хитры и зловредны по природе, а природа подсказывает, и я это утверждаю, что у крысы есть душа. Пусть – душонка. Маленькая, агрессивная, но душонка, а это позволяет мне заявить, что у крысы имеется интеллект, равнозначный ей, но… Словом, предлагаю выпить за интеллект.

Я взялся за колбу, Сашка – за графин с водой. Дед от воды отказался, сказав, что разбавлять спирт – самая страшная ересь.

– Вы же всегда говорили, что ереси должны существовать, – напомнил я. – Как там? Опортет ноерсес ессе. Верно?

– Только не при лечении сиалоаденита, – возразил Эскулап. – Вода лечению противопоказана. – Он снова задрал стакан к светильнику, и снова в него свалился таракан. – Однако!..– рассердился дед. – А говорят, что бомбы дважды не падают в одно и то же место!

Выпивка и воспоминания о былом привели Эскулапа в ностальгическое состояние. Он заговорил о «Грибоедове», о моих похождениях в Такоради, припоминал то и это, я же, поддавшись винным парам, только поддакивал ему, удивляясь в глубине души тому, что оказался в приятной компании старых знакомцев, хотя утром, получая направление, и не помышлял об этом.

– Слушай, Миша, а ведь тогда у нас не было крыс! – вдруг удивился док. – Странно, но это так.

– И тараканов не было, кроме Таракана, – хихикнул я. – Ну, с крысами просто. – Сами же говорили, что у них – интеллект. Поэтому там, где Влас и Яшка, крысам делать было нечего.

Сашка хлопал глазами, слушая нас. Пришлось посвятить его в самые пикантные подробности давних событий, а потом дед Маркел заложил глубокий вираж и снова вернулся к пасюкам. Видно, крепко они когда-то допекли старика, да и теперь не давали житья.

– Да, Миша, да – крысы обладают интеллектом. В этом отношении они выше крыши таких подонков, как Липунов и Ростовцев. К пасюкам, сиречь мус декуманус, нужно относиться с уважением. Здесь, в Пруссии, некогда обитали их чёрные собратья – мус раттус, но их вытеснили наши, серые, очевидно следовавшие в арьергарде победителей, и теперь мы имеем то, что имеем.

– А что мы имеем? – спросил Сашка сварливо. – Ваша наука, все эти зоологи-академики только нюхают их дерьмо, кишки и мозги, а я скоро останусь без штанов.

– Милый вьюноша, врага надо хотя бы знать! – Дед даже зарозовел от волнения, но, скорее, от спирта. – Человечество копается в себе уже много веков, но знает ли оно себя? Шиш на постном масле, как говорил на «Грибе» кок Сосипатыч. Возьмите мозг хомо сапиенса. Что он есть? Бескрайняя непознанная вселенная. Ну да, крысы. Ну да, копаемся в кишках и дерьме. Однако все функции организма, вплоть до испражнений, получают команды из одного центра. Может, крысы нам даны, чтобы шлифовать собственный мозг.

– Ну уж! – снова усомнился Сашка.

– Да уж! – отрезал Эскулап, кажется, немного протрезвев от его упрямства. – Крыса, в среднем, живёт четыре года. А за год одна особь женского полу способна выдать на-гора не менее пятнадцати тысяч недорослей, которые начинают плодиться уже через три месяца. И это ещё не всё. Если учесть, что каждая семейная пара за год даёт потомство максимум шесть раз, при этом каждый раз рожая, как минимум, десять крысят… Друзья мои, вы можете представить себе такую способность к воспроизведению подобных себе?!

Я мог. Да, чаще всего человек не лучше крысы. Многочисленные факты и примеры подтверждают аксиому. И это при том, что у крысы и сапиенса и без того много общего, если иметь в виду сходство поведения в минуты опасности и совокупления. В последнем случае, если бы не достижения науки и промышленности, человек по части размножения наверняка переплюнул бы всех пасюков. Он, подлец, извратил природу и превратил естественный фактор в бесконечный процесс получения удовольствия во времени и пространстве. Он… Ладно, замнём.

Эскулап умолк. Утомился дед. Я плеснул в стаканы. Доз придерживались умеренных, дабы продлить удовольствие общения. Пока что состояние наше не достигло критического градуса. Во всяком случае, Эскулап сохранил способность связно излагать, а мы – слушать. Излагать что-то самим желания не имелось. Ну, там… небольшие реплики по ходу пьесы. Скажу однако, что мне уже давно не было так хорошо, так душевно. И потом было просто интересно послушать о крысах. Что я знал о них? Только то, что они якобы бегут с тонущего корабля. Но что тут особенного? Люди тоже бегут – кому охота тонуть! Так ведь не тонем же, а собираемся сожительствовать, судя по всему, в тесном контакте, как Маклай, этот… Миклуха – с папуасами. Надо мотать на ус полезные сведения. Когда Эскулап принял дозу и похрумкал огурчиком, я попросил его продолжить научное обоснование их норова: вдруг найдётся общая платформа для взаимопонимания и, значит, общий язык двух цивилизаций?

Дед слегка осовел, но, встряхнувшись, ткнул пальцем в угол: «Слышите?» Ещё бы! За обшивкой – писк, шорохи и поскрёб коготков.

– Крысам суждено навсегда остаться постоянными спутницами человека, – печально изрёк дед Маркел.

– Если у крысы – интеллект и душа, если она живёт при человеке, как собака и кошка… стало быть, тоже «сестра наша меньшая»? – с надеждой предположи я.

– Крысы, Миша, не сестры и не братья. Они, скорее, собратья по коммуналке или проще – соседи, способные на дружбу, на пакости и на убийство. Таково моё личное мнение, – был ответ. – По интеллекту крыса стоит между кошкой и собакой, причём ближе ко второй. Учёных мужей до сих пор поражает их способность к выживанию. Эта тварь моментально ориентируется в обстановке и тут же приспосабливается к новым условиям. О, пасюк всегда найдёт выход из любой ситуации!

– Ну дела—а… – пробормотал Сашка.

– Именно их дела, Александр, и беспокоят всё прогрессивное человечество, потому что ничто человеческое им не чуждо, – констатировал доктор, посасывая рыбий хвост. – Пасюк средних размеров способен пролезть в щель два сантиметра шириной, а своими когтями открыть двери или замок, если сочтёт это необходимым. Они и в воде живут по двое суток – амфибии!

Сашка недоверчиво хмыкнул.

– Сомневаешься, вьюнош? Хе—хе… Почему я тебе не советовал травить их ядом? – Сие бес-по-лез-но! Вот ты бросишь им какой-то жратвы, на отраву не поскупишься – а их не проведёшь. Сначала высылается разведчик. Эдакий камикадзе, готовый пожертвовать собой ради общего дела популяции. Возвратится живым – набрасываются и пируют, хватит его кондратий – сигнал: «Смертельно для жизни!».

 

– Ну, хорошо, а мыши? – не сдавался Сашка. – Тоже собратья? И они ведь при людях состоят.

– Не обязательно, – решился и я на реплику. – Они просто мирные соседи. Про полевых мышей слышал?

– Одно дерьмо! – непримиримо заявил Сашка.

– Что мыши! Я вам о короле крыс расскажу, – не унимался дед. – Загадка природы, не разгаданная до сих пор. Гофманиана! Жуткая гофманиана. Это вам не Мышиный Король о семи головах из сказки про Щелкунчика! Н-да, улыбка Джоконды. Но Король Крыс царствует только над черными крысами. Представьте, вьюноши, недоразвитый конгломерат слабых беспомощных тварей, каким-то образом склеившихся хвостами. Это и есть Король. Хотел бы я знать, друзья мои, что движет крысами, когда они бескорыстно кормят и всячески ублажают этого урода.

– Всё! Хватит! – взмолился Сашка. – Ещё ночью приснится. А вообще, что серые, что черные, что серо—буро—малиновые, что рыжие тараканы – одна холера.

– И да здравствует дератизация! – провозгласил я.

– Ах, Миша, Миша!.. – Эскулап покачал головой. – Сколько-то пасюков всё равно отсидится в укромном месте, а на место павших явятся новые герои. И сколько бы ни вешал боцман Стражевич своих «противокрысиных щитков» на швартовые, эти жестянки им не преграда. Остальное, как говорится, дело техники: живи, кормись и размножайся. Вот и делай вывод, мой юный друг.

– Если выдержит первую ночь в этом крысятнике, сделает, – пообещал Сашка.– Давайте добьём остатки и разбежимся. Мне завтра второго менять с утра, да и Мишку Стражевич прищучит после завтрака.

Молча допили спирт, молча покурили, и гости поднялись.

– Пора тебе, Миша, встретиться с «собратьями» по каюте. Карауль носки и портянки! – ухмыльнулся Сашка из двери.

– За четвертой парой присматривай! – огрызнулся я, но ответа не получил и принялся складывать в небольшой чемодан, обнаруженный за занавеской, остатки пиршества.

Поместив чемодан на шкаф, подобрал с палубы крупный мусор, смел в ведро крошки и рыбьи шкурки, затем начал готовиться к обороне, решив, буде противник явится, устроить ему Варфоломеевскую ночь.

В рундуках под койкой радист держал целый арсенал метательных орудий: железный молоток, гаечные ключи, болты и гайки, куски баббита. На одном – засохшая кровь и серые волоски, что говорило о меткости броска или о том, что мишень оказалась очень крупной. Может, и мне повезёт с удачной охотой, хотя я предпочёл бы вовсе обойтись без неё.

Положив часть орудий убийства у изголовья, я забрался в деревянный гробик, выкрашенный под дуб, накрылся одеялом и погасил ночник.

Крыс не было слышно. Затаились, сволочи? Ждёте часа икс?

И тут же, у самого уха, зашуршали тараканы. Я мигом включил ночник: батюшки-светы! Звери дяди Гильома! Легионы, центурии и манипулы рыжих бестий покрывали переборку. Однако, но пасаран!

Бормоча песню храбрецов-республиканцев, носивших «испанки» с кисточкой («Красное знамя, гордо рей над нами, красное знамя, неси свой ясный свет! Мы к борьбе готовы, знамя жизни новой, ты даёшь нам силы, с тобой непобедимы!»), я запалил жгут из газеты, и тараканы бросились наутёк. Они трещали, сметаемые «огнемётом», и моментально усыпали постель мелкими, как семечки, трупами.

– Мы от фашистов очистим свой дом, подлую нечисть с дороги сметём… там-та-рарам…

С этими словами я стряхнул в ведро поверженных и оглянулся: центурии сбивались в когорты, те строились в легионы. Н-да, я проиграл битву и сдался на милость победителей. Спать! И будь что будет.

…Забрезжил рассвет, однако ночная жизнь подполья достигла пика и разбудила меня. Спросонья я не сразу сообразил, где нахожусь, но писк и возня соседствующих субъектов явственно, как грубая наколка «нет в жизни щастья», подсказала, где и зачем я нахожусь, что быт мой, по крайней мере до дератизации, будет завязан на войне с соседями по коммуналке.

Сквозь серенькую муть, сочившуюся из иллюминатора, я разглядел выводок, осторожно выдвигавшийся из-под стола на середину каюты. Впереди – маман, сзади и обочь её – пятеро наглых акселератов. Они не осторожничали, вели себя развязно. Маман писком призывала к порядку своих недорослей.

…Кусок баббита припечатал правофлангового к шкафу и смел банду под стол. «Счастлива и благородна смерть за родину», – прочёл я эпитафию, поддевая убиенного совком. – «Дульцэ эт дэкорум эст про патриа мори».

Я снова нырнул под одеяло, а когда вновь открыл глаза, та же банда карабкалась по занавеске к чемодану. Болт грохнулся о шкаф и обратил мародёров в бегство, а я в третий раз погрузился в сон.

Окончательное пробуждение было лёгким. Главное, кроме сухости во рту, никаких следов похмельного синдрома. Не натощак пили. Да и сколько мы выпили? Слезу проглотили.

Я быстренько облачился, бодро заправил койку и решил предать морю остатки застолья. Чемодан вынес на палубу и, поставив на планширь, откинул крышку. После вчерашней лекции Эскулапа я не удивился, когда ночные грабители ринулись из него за борт и поплыли к берегу.

Видимо, я вздрогнул, когда кто-то засопел за спиной и произнёс в затылок:

– Ты это… чего пужаешься, хе—хе? Новенький? Сдал направление, а к боцману не зашёл. Это, значитца, непорядок.

– Времени не было, – обернулся я.

– С крысами баловаться время нашёл. А боцмана обошёл.

– Ну и обошёл. Вчера не зашёл, так сегодня после завтрака – обязательно.

– После завтрака можешь не заходить, а сразу, эта, к трапу. Сменишь парня. У нас суточная вахта, чтобы, значитца, ты знал и не пукал.

Он поправил кепку, хлестанул по голяшке кирзача куском линька и пошёл, сгорбившись. Ну, точь-в-точь колхозный бригадир в коротковатой ему синей телогрейке и мешковатых ватных штанах, колом торчавших на заднице.

Вот откуда тянется это повествование.

А куда оно меня завело, я и сам не пойму.

«В сравнении со Космоса, – пишет Хартфильд,

– наш мозг подобен мозгам дождевого червя».

Харуки Мураками

«Копейка», мигнув красным гакабортным огнём, одолела подъём и скрылась за двухэтажной баней из могучих брёвен и кирпичным особняком, возводимым у шоссе очередным нуворишем. Бригада таджиков трудилась здесь от темна до темна. Первым делом были срублены старые черёмуха и ветвистая берёза, затем выкорчевали избушку и кустарник. Без них пейзаж, украшенный отвалами рыжей земли, грудами кирпича, досок и мусора, обрёл унылый вид задворок социализма. Глаза бы на него не смотрели!

Погожие дни стали редки. Други уехали – кончилось бабье лето. Разом. Как отрубило. В багрец и золото одетые леса скрылись за мелкой и торопливой скорописью затяжных дождей. Хорошо, что горожане успели насладиться последними прелестями Мини-Балтики, полюбоваться ковровой расцветкой осенних заморских далей, подёрнутых дымкой и раскрашенных в нежные тона старинных шпалер.

Непогода разленила меня. Откушав кашки и поглазев на лиственницы, что успели бесстыдно оголиться и растопырить тощие сучья, увешанные гирляндами шишек, валился я на лежанку и принимался за чтение книг или изучение заголовков старых газет. Читать то, что помещалось под огромными шапками, не имело смысла. Изо дня в день – одно и то же, одно и то же, одно и то же. Либо грязное белье шоуменов, либо липкие подштанники депутатов и политиков всякого ранга, либо «весёлые проделки» их зажравшихся детишек. Скучно на этом свете, господа!

Газеты выбрасывались в сортир и шли на растопку. Для того и привозились детьми. Они же навезли мне груду романов Харуки Мураками, сказав, что сей японец сейчас самый читаемый автор. Я принялся за штудию, сибаритствуя напропалую.

Романы становились всё толще. Мне нравился налёт мистики. Но мистика – это нюанс. А вот персонажи, раскосые, как и господин Мураками, видимо, обладали чертами, присущими всему нынешнему поколению сынов Ямато. Они постоянно лезли под душ, меняли бельё и одежду, сморкались в бумажные салфетки («Я никогда не доверяю мужчинам, имеющим носовые платки»! ), чистили уши специальными палочками и, с ума сойти, то и дело надраивали зубы. Если этот Харуки плоть от плоти своих героев, то мне бы он доверял уже потому, что я в деревенском быту обходился без носовых платков. Сморкался в тряпку, валявшуюся на палитре и, как правило, сухую, без краски. Бывало фурану из обеих ноздрей с помощью пальцев, так вся Япония содрогается будто под ударом мощного цунами. Да, гунны мы с немытыми ноздрями. И вообще, живём от бани до бани, бреемся раз в неделю, зубы чистим, правда, регулярно, но если не забываем об этом. Да, варвар я, варвар в драном свитере и стоптанных чунях. Зато в этом одеянии я чувствую себя человеком, которому плевать на испражнения цивилизации, что демонстрируют на подиумах говорливые кутюрье и пустоглазые модели, шагающие от и до на вывихнутых ногах.

Так о чём бишь я, как говорил Эскулап, теряя за выпивкой нить беседы.

А вот о чём. Особенно поразила меня любовь одного из персонажей Мураками к трактату Иммануила Канта «Критика чистого разума». Ведь этого не могло быть, потому что не могло быть никогда, но это было!

Отдавая дань памяти Виталия Бугрова, когда-то подсунувшего мне книгу великого философа, я много раз шёл в атаку на предисловие, но отступал после первого абзаца, гласившего, что «на долю человеческого разума в одном из видов его познания выпала странная судьба: его осаждают вопросы, от которых он не может уклониться, так как они навязаны ему его собственной природой; но в то же время он не может ответить на них, так как они превосходят возможности человеческого разума».

Эти строки предостерегали от дальнейших [попыток] разобраться в том, что явно превосходило возможности моих извилин. В конце концов, если меня и осаждают какие-то вопросы, диктуемые моей природой, то все они доступны моему не слишком чистому разуму априори, а потому разрешимы апостериори, герр Кант и господин Мураками.

Разве мог я, к примеру, наслаждаться таким постулатом: «Если способность осознания себя должна находить (схватывать) то, что содержится в душе, то она должна воздействовать на душу и только этим путём может породить созерцание самого себя, форма которого, заранее заложенная в душе, определяет в представлении о времени способ, каким многообразное находится в душе. Итак, в этом случае душа созерцает себя не так, как она представляла бы себя непосредственно самодеятельно, а сообразно тому, как она подвергается воздействию изнутри, следовательно, не так, как она есть, а так, как она является себе».

«Как закручено, как заворочено!» – восклицал когда-то Аркадий Райкин, а я, читая это, соглашался с ним, ибо, внимая Канту, сознавал, что «созерцание вовсе не нуждается в мышлении». Ведь я был способен только созерцать. Быть может, японец, который читал это, находил удовольствие в разгадывании ребуса. Быть может, смысл прочитанного каждый раз вылетал из его головы и каждое новое прочтение строчек этого трактата вызывало повторную волну кайфа от победы разума в неравной борьбе? Как бы то ни было, этот тип, который был всего лишь рекламным агентом, наслаждался «Критикой», даже будучи больным, в соплях и с температурой. Он наслаждался ею, забравшись в ванну, взяв с собой, возможно, помимо трактата, дюжину банок пива, а пиво, по Мураками, японцы поглощали, что наши герои рекламных роликов. В любом случае, больной ли, здоровый ли, в соплях или с банкой пива в руках, в кровати или в ванне, он повторял: «Кант был прекрасен, как всегда».

Как всегда! Ишь ты… Чего хотишь ты, тупой Гараев? А может, это литературный приём, подсказанный Достоевским, ведь персонажи Мураками – сплошь и рядом поклонники русской классики и дяди Феди, в частности. А подсказка последнего уж больно хороша: «Друг мой, дай всегда немного соврать человеку – это невинно. Даже много дай соврать. Во-первых, это покажет твою демократичность, а во-вторых, за это тебе дадут тоже соврать – две огромные выгоды – разом».

Да, соврать и мы мастера. На том стоит и стояла русская земля. Соврать – это, быть может, единственное, в чем мы преуспели по полной программе, и на всех уровнях власти, и на уровне народного самосознания. Оттого, от подозрений во враках, полное непонимание тех и других. И если я скажу, что «Кант был прекрасен, как всегда», мне, скорее всего, поверят. Но врать мне нет резона, хотя было время, когда я и сам верил, созерцая, бывало, в Кёниге могилу почтенного старца («пространство и время суть только формы чувственного созерцания, т.е. условия существования вещей как явлений»), что когда отряхну с ног своих прах тогдашнего бытия, освобожу разум от моря, якорей, тросов и сваек, наступит и для меня время «чистого разума», время для постижения мудрых мыслей, на что подвигал меня и Эскулап, предлагая то Освальда Шпенглера, а то и того же Иммануила. Увы мне, оказалось, что старость – не в радость для постижения того, для чего нужны девственные мозги. Нет, вру опять же. Девственные годятся для букваря. Для всего остального требуется просто молодое серое вещество, способное «с наслаждением» переварить хотя бы это: «понятие изменения и вместе с ним понятие движения (как перемены места) возможны только через представление о времени: если бы это представление не было априорным (внутренним) созерцанием, то никакое понятие не могло уяснить возможность изменения, т.е. соединения противоречаще-противоположных предиктов в одном и том же объекте (например, бытия и небытия одной и той же вещи в одном и том же месте).» Можно разжевать и проглотить даже «предикт», сиречь сказуемое, сиречь свойства объекта познания, но, в целом, это «превосходит возможности человеческого разума», просравшего лучшие для познания времена.

 

Бугров говорил мне, вручая «Критику разума», что ежели доживёт до пенсии, то читать будет только одни детективы. Может, шутил Фантаст, может, всерьёз лелеял такое намерение. Теперь не спросишь. А Прохор Прохорыч, урождённый Дрискин, заявил однажды с присущей ему прямотой, что ни вжисть не променяет нынешних баб-детективщиц, у которых романы пекутся как блины, даже на Пушкина. Что ж, правильно когда-то хихикал Валерка Судьбин, что кому-то нравится попадья, кому-то – свиной хрящик. А посему прав и персонаж Мураками-сана. Но мне от этого не легче – проспал! А теперь время к закату. Я уже повис над самым горизонтом и вот-вот скачусь за него. В смысле, скапустюсь. Как там поётся? Не надо печалиться – вся жизнь позади, вся жизнь позади, курносую жди. Ждём-с, как же! Она уже за порогом, но пока точит литовку, не будем вешать нос на квинту. Пространство и время взаимосвязаны, как человек и его душа, а стало быть мои «бытие и небытие», как и всякие философские «противоположно-противоречащие предикты», могут объединиться в одном реальном объекте – во мне, сидящем сейчас за столом, или с пишмашинкой, или с Бахусом.

Конечно, я не оригинален в своих рассуждениях. Вот и Лимит Гурыч, тоже «противоположно-противоречащий предикт», пребывающий в контакте с «бытием и небытием», одарил меня экспромтом в последнем письме:

 
Мы уже БЫЛОГО человеки.
Нынешним до нас и дела нет.
Наша жизнь осталась в ПРОШЛОМ ВЕКЕ.
В ДАННОМ – лишь инверсионный след.
 

След тает в небе. Он исчез, а самолёт где-то продолжает полёт. Для нас, по сути, в другом измерении, когда душа поёт, и просится сердце в полёт, взлететь ему помогает молодость. Летит оно, поёт вместе с душой (вместо сердца – пламенный мотор!) и не оглядывается назад до места посадки. А там… Прилетели – мягко сели: высылайте запчастя, фюзеляж и плоскостя от гробовых дел мастера Безенчука. Н-да, хреново, оглянувшись назад, увидеть только след от копоти. Ну, Лимиту Гурычу, лирику-геологу, по-моему, не за что костерить судьбу. Нет, её костерить всегда есть за что, но Лимит не коптил небо, он спал под ним, бродя по таёжным дебрям, поэтому на излёте держится молодцом, хотя и с долей пессимистической «копоти». Так ведь настроение властно над нами. Сколько досталось шишек и синяков от болтанки в воздушных ямах и дрязг на промежуточных аэродромах!

Полвека назад я, как девиз, поместил в записной книжке, доставшейся мне в Мурманске от дембеля и студента-расстриги Сашки, слова Ромэна Роллана: «Да здравствует жизнь! Да здравствует радость! Да здравствует борьба с нашей судьбой! Да здравствует любовь, переполняющая наше сердце! Да здравствует дружба, согревающая нашу веру – дружба, которая слаще любви! Да здравствует день! Да здравствует ночь! Слава солнцу!» Да, это море, дружба и любовь.

 
Как вспомню тебя, так сырой бурелом
Ровней упадёт под ногами,
И плечи, натёртые под рюкзаком,
Не станет сжимать, как тисками.
Во тьме, под назойливый звон комаров,
Ты в бликах костра вдруг предстанешь,
Ты тайно появишься между стволов,
Сквозь ветви ты звёздочкой глянешь.
 

И это – Лимит нашей далёкой юности. Кусочек стихотворения, что сохранился у меня. Да, это инверсионный след, но без вонючей копоти – светлый на голубом небе нашей юности. Полёт ещё продолжается, Лёня! Да здравствуют дружба, любовь и жизнь! Да здравствует солнце! Оно ещё светит нам! Хотя… «как молоды мы были, как верили в себя» и свои силы. Первый тайм мы уже отыграли и, ещё без одышки, начали второй, но с поля нас уносили всё чаще и чаще, а когда до финального свистка осталось всего ничего, вдруг стало ясно, что оба тайма проскочили пулей. Не заметили, как отыграли. Отсюда и налёт пессимизма. Были жёлтые, были красные карточки, и если, как я считаю, матч завершился вничью, то и такой результат – большая удача. Не каждому суждено стать чемпионом, дорасти до Льва Яшина или Стрельцова. Зато была ИГРА! Ах, какая была игра… Сколько пасов, финтов, сколько передач с фланга на фланг и в центр! А может, Лимит, судья назначит дополнительное время?

А что до курносой, то первый шаг младенца есть первый шаг к его смерти, как справедливо заметил директор пробирной палатки. Естественный процесс для любой органики. Просто сердце однажды не стукнет, не позовёт: «Не спи, вставай, кудрявая!» и – ша. Нас закопают, мы будем лежать, думать не будем, не будем дышать, ибо «внутреннее содержание (небытия, добавлю я от себя) вовсе не нуждается в мышлении».

Что же делать с миллионами фактов, свидетельствующих о том, как люди зазнамо, то есть вполне понимая свои настоящие выгоды, оставляли их на второй план и бросались на другую дорогу, на риск, на авось, никем и ничем не принуждаемые к тому, а как будто именно только не желая указанной дороги, и упрямо своевольно пробивали другую, трудную, нелепую, отыскивая её чуть ли не в потёмках. Ведь, значит, им действительно это упрямство и своеволие было приятнее всякой выгоды…

Выгода! Что такое выгода?

Фёдор Достоевский

После завтрака боцман Стражевич выдал мне рабочую сбрую. Шубейку с повязкой вахтенного я снял с матроса прямо у трапа, но тут же расстался с ней и, оставшись в телогрейке, прошёлся по судну от носа до кормы, чтобы определить фронт работ. Мёрзнуть, переминаясь с ноги на ногу, я не имел желания, лопата стояла рядышком, а снега за ночь не убавилось.

Предыдущий «оратор» так и не внял моему совету размяться. Снег был убран только на пятачке у трапа. С него я и начал. Спустился с ломиком на нижнюю площадку и обколол все ступени. Закончив, начал пробиваться к брашпилю сквозь снежные заносы.

Иногда на баке появлялся боцман. Он теребил нос, хлестал линьком по голяшке сапога и, видимо, недоумевал, наблюдая марш энтузиаста. Что-то дракону не нравилось в моём поведении. Возможно, ему до сих пор не приходилось встречаться с инициативой снизу, возможно она, как, впрочем, и везде, подогревалась только кнутом и пряником. Он не проронил ни слова и лишь однажды прибежал, запыхавшись, и приказал доставить на борт капитана и старпома. Что ж, доставил. Меня они никак не восприняли: матрос как матрос из той безликой категории, что, видимо, то исчезали, то появлялись в последние дни.

Кеп, высокий худой старик в длинной шинели и в большой фуражке с потемневшими латунными блямбами, кивнул мне и, не присев, стоял на носу до самого трапа. Чиф был поегозистее. Он крутился и однажды, похлопав меня по плечу, произнёс загадочную фразу: «Ничего, будет и на нашей улице праздник!». Он сразу обратил внимание на очищенный трап и спросил, кто приказал? Боцман, ответил я. «Да ну!? Это что-то новенькое, – непонятно удивился чиф. – Ладно, давно пора. Действуй!»

Боцман появился, когда бак был почти очищен от снега. Он походил на кота, отведавшего сметаны. Значит, старпом похвалил дракона за «инициативу». Помахивая своей верёвкой, сообщил, что сегодня придут новые матросы, и если они «не омманут», то после ужина переходим на ходовые вахты: принято решение вытолкнуть нас в море. Утром перейдём к угольному причалу. Примем бункер, а там и крысобои примутся за уничтожение нежелательного элемента. Дальше – всё остальное. «Остальное» – это погрузка соли, продуктов и бочкотары.