Kostenlos

Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.

Text
Als gelesen kennzeichnen
Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.
Audio
Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.
Hörbuch
Wird gelesen Сергей Романович Рыжков
1,69
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

XVIII. Разъезд № 101

На ближайшем разъезде, № 101, я выскочил из поезда и побежал в фанзы, накануне взятые нами с Михайловым, чтобы посадить на поезд сестер, так как нам удалось захватить на него из военного госпиталя всего шесть санитаров и еще меньше, кажется, фонарей. Сестры мои опоздали, но другие, из развернутых около пути лазаретов, успели обойти несчастных и, сколько можно, напоить и накормить их; также были прибавлены санитары, – кажется, на каждый вагон во одному.

А в лазаретных палатках не спали – перевязки продолжались всю ночь. Врачей, впрочем, было достаточно, и я потом уснул; было уже пять часов утра. Когда я встал, я узнал, что здесь, на 101-м разъезде, в устроенном нами большом перевязочном пункте при конножелезной и железной дорогах, ожидается большое количество раненых, и тотчас же пошел туда.

Что такое был до тех пор какой-то 101-ый разъезд? Сколько раз приходилось стоять на нем и клясть медленность железнодорожного движения, не обращая на самый разъезд собственно никакого внимания. Еще когда я в последний раз ехал в Ляоян, мы на нем долго стояли, снимались, наблюдая за пальбой над Ляояном, и все-таки 101-ый разъезд был для нас одним из многих. Теперь, 21-го августа, он стал крупным центром.

На огромной площади около места остановки вагонеток раскинулись четыре наших перевязочных и один продовольственный пункты. Эта кипучая полезная работа во всех углах, освещенная ярким солнцем, производила отрадное впечатление: как будто и раненые днем меньше страдают. Я сортировал больных, – одних отправлял прямо на продовольственный пункт, других – в тот или другой перевязочный, где поменьше народа, чтобы более тяжелым раненым не приходилось долго ждать, третьих сажал в вагоны. Целый день проходил я по этой площади, оттоптал себе совершенно ноги и к вечеру узнал, что наше «Правление» все снялось и уехало. А мои вещи? Тоже уехали. А шашка? Тоже. Так и остался я в одной серой рубахе. В пятом часу утра, не чувствуя ни ног, ни головы, я вошел отыскивать палатку Голубева, чтобы вытянуться хоть на часок.

В это время шла усиленная эвакуация станции: горели костры из всего, что могло гореть, снимались палатки, нагружались арбы… Топография места так изменилась, что я не мог найти уже той площади, на которой проходил весь день, тем более, что последний, оставшийся несвернутым, как перевязочный пункт перенес свои действия в концу рельсов конножелезной дороги, поближе к главному пути. Я забрел куда-то далеко в сторону, когда утро нового дня показало мне, что я заблудился. Отыскав, наконец, нашу площадь, я убедился, что Голубевская палатка уже снята. Я вернулся тогда к вагонам-теплушкам и подсел к А. И. Гучкову. Было уже совсем светло, когда последние два поезда передвинули версты на четыре севернее разъезда, боясь, что неприятель близко. В это время на разъезде продолжались перевязки: доканчивали последний транспорт раненых, привезенных в вагонетках. Тут же, в нескольких десятках шагов, жгли наши ружья и патроны, которые щелкали и стреляли, будто батальон японцев.

Отсюда мы повезли раненых на двуколках по ужасной дороге к поездам, которые их ожидали, и на пути захватили еще целый арбяной транспорт с 73-мя ранеными.

Долго запихивал я их в первый поезд из двух последних, боясь, что в самом последнем не окажется места. Время от времени меня поторапливал один медицинский генерал, правда, очень древний. Наконец, и он, и я потеряли терпение.

– Ведь я с шести часов жду в этом поезде, – сердился старик.

– Ваше превосходительство, – ответил я, обиженный нетерпением врача, который ехал удобно во II классе, только благодаря раненым, а не то, чтобы он их вез в своем поезде:– раненые тоже ждут с раннего утра, даже с ночи, с той только разницей, что мы с вами здесь мирно сидели (признаться, я, как ты знаешь, почти не присаживался), а они за нас дрались.

Отстал почтенный товарищ, но через некоторое время, видя, что несут еще одного раненого с разбитой головой, совсем разозлился: «Да это каприз какой-то!» – Но я был рад, что усадил в этот поезд, сколько было возможно, так как в самом последнем едва хватило места для всех; и то приходилось класть несчастных мозаикой, чтобы выгадывать каждый вершок. В одном из вагонов поместился и я с ними.

Как ни плохо, ни примитивно в этих теплушках, когда несчастные все разместились и поезд стал покачивать их, раненые в моем вагоне все успокоились и мирно заснули. Заклевал и я носом. Больной солдатик, единственный не спавший, заметил это, хотел отдать мне свою шинель и предлагал улечься. Я выдерживаю, однако, до Янтая, где на станции встретили нас генерал Трепов и Александровский, который уговорил меня пересесть в другой вагон, со всеми нашими уполномоченными (товарный, конечно) и уехать в Шахэ, так как в Янтае был военный перевязочный пункт, и мне там нечего было делать. (Лошадь моя шла походным порядком). Я, действительно, очень изморился и уехал.

XIX. Эвакуация станции Шахэ

На другой день в Шахи мы опять открыли два перевязочных пункта, где перевязывались раненые, приезжавшие на двуколках и захваченные уже после нас на 101-м разъезде знаменитым поездом полковника Спиридонова; но работа уже далеко не была столь интенсивной, как на разъезде. Сюда же приехал днем и командующий после самой тревожной ночи, когда около Янтая наши обозы были в большой опасности. В 6 час. вечера приехал с севера наместник…

Из Шахэ мы выехали на следующий день, постояли у моста, когда доехали до разъезда, получив сведения, будто сзади вас идут еще раненые, вернулись в мосту и стали ждать.

Совсем мертвыми показались мне станция и её окрестности: тишина, запустение, – и никого кругом (впрочем, на станции на всякий случай оставался еще один из наших летучих отрядов).

Большую часть дороги я провел в вагоне с здоровыми солдатиками на каких-то кулях и ящиках, которые они везли в Мукден. Вышло это так потому, что один из больных солдат в вагоне, в котором я раньше сидел, внезапно проявил признаки острого умопомешательства и выскочил на ходу из поезда. Так как ход был очень тихий, да еще другой больной успел немного задержать прыжок сумасшедшего, он нисколько не ушибся. Чтобы избавить его от прежних впечатлений, я нарочно посадил его в другой вагон и именно к здоровым солдатам, рассчитывая на их помощь, в случае еслиб ему снова вздумалось прыгать. Действительно, он и хотел это сделать и сначала был очень возбужден. Из бессвязных речей его удалось понять, что он считает себя большим преступником и, повидимому, тем, что во время какого-то боя струхнул и куда-то ушел. Он считал, что из-за этого было потеряно все дело, и что он теперь должен умереть. Он стал прощаться с нами, попросил, чтобы я поцеловал его, затем поцеловал другого своего соседа. Я старался приласкать это и расспрашивал про его семью, а он постепенно утихал и, будто отогретый, с успокоившейся наболевшей душой, мирно заснул. После этого он спал всю дорогу, но я не решался оставить его и в ночи сам заснул рядом, среди спящих тел и больших грязных сапог моих спутников. Это была премилая компания, всю дорогу окружавшая меня вниманием и любезностями. Они угостили меня очень вкусным супом, который сами сварили из виданных им порций и который я с большим аппетитом хлебал из одной чашки с одним из солдат. Затем, дали мне чаю и сухарей, причем один из них с милым вниманием посоветовал мне:

– Может быть, ваше высокоблагородие, у вас зубов нет, так вы помочите сухари в чае, – чем искренно насмешил меня.

В беседе с ними я забыл, что мы отступаем, что мы оставили Ляоян, даже, что мы на войне, хотя мы все время о ней говорили. Один из солдат, видимо следящий за газетами, все время рассказывал о текущих делах и был полон энергии и готовности к наступлению. Он был убежден, что мы завлекаем японцев, чтобы лучше расколотить их. Он рассказал, между прочим, и про то, будто один солдат уличен в продаже нашего скота японцам.

– Жажда к наживе, – лаконически вставил мрачный артиллерист, не принимавший участия в разговоре, который казался ему, видимо, препустой болтовней. Мой собеседник продолжал свои повествования и рассказал, как попался в плен японец и держал себя очень храбро, но когда у него взяли лошадь, то он заплакал.

– Хороший солдат, значить, – опять пробасил молчаливый артиллерист.

Я согласился с ним, но так в беседу и не сумел вовлечь…

Мы приехали в Мукден в третьем часу утра, и мне вспомнился Берлин: такая же свежесть сырого воздуха, пропитанного запахом угольного дыма, какая встречает тебя, когда осенью рано утром приезжаешь на вокзал «Фридрихштрассе»…

Тяжелое впечатление произвела на меня на этот раз станция: давно ли, когда я был в последний раз в Мукдене, это была «резиденция», содержавшаяся в образцовом порядке, с строго определенными дорожками, по которым разрешалось ходить, и то непременно мимо часового, который ночью без пропуска не позволял пройти, а теперь на станции шум и гам, на самой платформе стоят какие-то повозка, ходят лошади, попирая все былое благоустройство… «Так – представилось мне – бесцеремонно попирают теперь наши недруги и их друзья нашу честь, нашу славу, которой еще так недавно должны были оказывать благоговейное и боязливое уважение». Я испытывал ощущение, будто эти колеса двуколок на станции всей тяжестью стали прямо на мою душу.

Мы шли с д-ром А., который великолепно и самоотверженно, совершенно забывая себя, работал на всех эвакуируемых станциях, принося огромную помощь мне и пользу больным, и который сопровождал раненых в одном поезде со мной; за нами следовал санитар с тюками перевязочного материала. Сдав больных и раненых госпиталям, мы разыскивали палатки «Красного Креста», где нам были приготовлены ночлег и закуска. Но нам неправильно объяснили расположение их, и мы долго тщетно бродили в темноте в самом мрачном расположении духа. Боясь потерять во мраке санитара, А. время от времени окликал:

– Санитар с мешком!

– Здесь!

 

– Санитар с мешком!

Наконец, я не мог выдерживать больше этого мрачного напряжения и, расхохотался над этим методическим новом «санитар с мешком» и над вашим комическим плутанием между «трех сосен». А. тоже расхохотался, но у меня то был не смех, а слезы. они переполнили мою душу и уже готовы были вырваться из глаз, если бы я не удержал своего истерического смеха. Как могли мы сдать Ляоян, как могло это случиться, зачем это было нужно?! Я считал это невозможным, и тяжело было это переживать…

Потеряв надежду найти наши палатки и потеряв вместе с тем в конце концов и санитара, мы вернулись на станцию, чтобы немного закусить. Она была полна такого же несчастного, иззябшего, удрученного, взволнованного народа, какими и мы с А. явились. К нам присоединился военный врач О., совершенно продрогший и пришибленный, – он, всегда пышащий энергией и бодростью физической и душевной. Тяжелая, мрачная ночь…

Было часов пять и совсем светло, когда мы вышли с А. со станции и увидали наши палатки совсем рядом с ней.

Затем потекли мирные мукденские дни, за которые душа совершенно расправилась, чтобы через три недели быть раздавленной на смерть.