Kostenlos

Сочинения

Text
1
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet

Auf Wunsch des Urheberrechtsinhabers steht dieses Buch nicht als Datei zum Download zur Verfügung.

Sie können es jedoch in unseren mobilen Anwendungen (auch ohne Verbindung zum Internet) und online auf der LitRes-Website lesen.

Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Матильда остановилась на пороге, притворяясь изумленной присутствием гостей и окидывая быстрым взглядом мастерскую. От ее платья и в особенности от ее жирных, всегда растрепанных волос распространялся крепкий, пряный аромат трав – сладковатой мальвы, терпкой бузины, горького ревеня и в особенности жгучей мяты, которой, казалось, было всегда пропитано ее горячее дыхание.

Она сделала жест удивления.

– Ах, у вас гости… Извините, я не знала… Я зайду в другой раз.

– Ладно, – сказал раздраженный ее появлением Магудо. – Впрочем, я все равно ухожу. Приходите же в воскресенье на сеанс.

Клод с удивлением взглянул на Матильду.

– Как? – воскликнул он. – Неужели же ты лепишь с нее эти мышцы? Черт возьми, это Крайне любопытно.

Раздался громкий хохот. Смущенный скульптор пробормотал: – Нет, конечно, не бедра, а только голову и руки… и вообще некоторые очертания.

Матильда хохотала вместе с другими, и ее резкий, непринужденный смех неприятно резал слух. Притворив за собой дверь, она смело вошла в комнату, по-видимому, очень довольная обществом веселых мужчин, которых она внимательно рассматривала, взвешивая, критикуя каждого из них и прижимаясь то к одному, то к другому. Смех еще более обезображивал ее, обнаруживая отсутствие многих зубов, и в эту минуту Матильда Жабуйль казалась совершенно увядшей женщиной. Жори, которого она видела в первый раз, по-видимому, особенно привлекал ее своей свежестью – свежестью хорошо откормленного цыпленка, и своим большим, многообещающим розовым носом. Она несколько раз задевала его локтем и, наконец, желая раздразнить его, уселась с бесцеремонностью публичной женщины на колени к Магудо.

– Нет, оставь!.. – вскрикнул Магудо, вставая, – Мне некогда. Не правда ли, господа, нас ждут там?

Он сделал знак товарищам, которые в один голос подтвердили, что их ждут. Затем все принялись помогать Магудо накрыть статую старыми тряпками, смоченными водой.

Матильда стояла с покорным, обескураженным видом и, казалось, не собиралась уходить. Она быстро переходила с одного места на другое, когда ее случайно задевали молодые люди, хлопотавшие вокруг статуи, не обращая на нее внимания. Только Шэн, переставший работать, пожирал ее робкими, полными желания глазами. До сих пор он не проронил ни слова, но, видя, что Магудо уходит с товарищами, он спросил глухим голосом:

– Ты вернешься?

– Очень поздно. Обедай и ложись спать… Прощай!

Шэн остался один с Матильдой среди глины и лужи воды в душной мастерской, освещенной тусклым светом, падавшим из замазанных мелом окон и освещавшим убогую обстановку грязного угла.

Выйдя на улицу, Клод и Магудо пошли вперед, двое других следовали за ними. Сандоз стал дразнить Жори, утверждая, что он пленил сердце дрогистки.

– Что ты! Ведь она страшно безобразна, да и стара… Она годится нам в матери… И она положительно заражает лавку…

Сандоз расхохотался.

– Но ты водишься с женщинами, которые нисколько не лучше Матильды.

– Я? Когда же?.. Q знаешь ли, как только мы вышли, она накинулась на Шэна. Ах, свиньи! Им весело теперь!

Магудо, беседовавший с Клодом, быстро повернулся к ним с восклицанием:

– Мне наплевать!

Затем он продолжал беседовать с Клодом, но, пройдя шагов десять, пробормотал:

– И к тому же, Шэн слишком глуп!

На этом и прекратился разговор о Матильде. Все четверо пошли рядом, занимая всю ширину бульвара Инвалидов. Это было любимой прогулкой молодых людей; по дороге к ним обыкновенно присоединялись другие товарищи, и тогда «кучка» имела вид дикой орды, выступавшей в поход. Сплотившись, эти двадцатилетние широкоплечие молодцы точно завладевали улицей, и им казалось, что они слышать победные трубы, провозглашавшие их торжество. В победе они не сомневались и гордо шагали в своих протоптанных сапогах и потертых пальто, пренебрегая всеми этими мизерами и сознавая, что им стоить только захотеть и все блага будут в их услугам. Но они презирали все, что не относилось к искусству – богатство, свет, политику… в особенности политику. И кому нужна эта грязь? Только душевнобольным людям! И охваченные высокомерием, они умышленно игнорировали насущнейшие требования общественной жизни и гордились тем, что для них не существует ничего на свете, кроме искусства. Благодаря этому, они часто казались крайне односторонними и ограниченными, но эта страсть придавала им силу и мужество.

Даже Клод оживился в обществе друзей. Он опять начинал верить в свои силы, охваченный увлечением товарищей. Тяжелые мучения, испытанные им в это утро, казались ему каким-то случайным кошмаром, и он заговорил с Магудо и Сандозом о своей картине, клялся, что завтра же уничтожить ее. Что касается Жори, то он, будучи страшно близоруким, заглядывал под шляпки проходивших мимо пожилых дам, развивая свои взгляды на творчество. Необходимо, доказывал он, давать публике произведения в той именно форме, в какой они вылились сразу из души художника. Сам он, например, никогда не исправляет своих статей, не позволяет себе ни одной помарки. Продолжая спорить, друзья спускались по бульвару, обсаженному великолепными деревьями и точно созданному для их прогулок. Но когда они дошли до Эспланады, спор их принял столь ожесточенный характер, что они невольно остановились, Клод, выведенный из себя, назвал Жори идиотом. Лучше совсем уничтожит произведение, чем преподносить публике посредственную вещь! А возмутительнее всего – пошлая торговля искусством! Сандоз и Магудо тоже кричали во все горло. Прохожие оглядывались с беспокойством, следили за молодыми людьми, которые, казалось, готовы были поколотить друг друга; многие из прохожих остановились. Но каково же было их изумление, когда эти разъяренные молодые люди стали добродушно восторгаться проходившей мимо кормилицей в светлом платье и длинными лентами вишневого цвета. – Ах, черт возьми, какое дивное сочетание цветов! – И, прищуривая глаза и следя за кормилицей, молодые люди, наконец, заметили, что очутились у Эспланады. Открытая со всех сторон, ограниченная только с юга перспективой бульвара Инвалидов, эта площадь восторгала их своим простором и величественной тишиной. Тут они свободно могли дышать и жестикулировать, в то время, как улицы Парижа стесняли их дыхание и мысль.

– Вы собираетесь куда-нибудь? – спросил Сандоз Магудо и Жори.

– Нет, – возразить последний, – мы пойдем с вами… Куда вы направляетесь?

– Не знаю, – пробормотал Клод… Пойдемте туда…

Они повернули на набережную Орсэ и дошли по ней до моста Согласия. Перед зданием законодательного корпуса художник воскликнул с негодованием: – Какое отвратительное здание!

– На-днях, – заметил Жори, – Жюль Фавр произнес тут блестящую речь… Угостил он Руэра!..

Товарищи не дали ему договорить и спор опять возобновился. Что такое представляют Жюль Фавр, Руэр? Стоит ли толковать о них? Это идиоты, имена которых будут забыты через десять лет после их смерти.

В это время они шли по мосту. Дойдя до площади Согласия, они умолкли.

– А вот это недурно! – сказал Клод, указывая на развертывавшуюся перед ними картину. Было около четырех часов; чудный день предвещал великолепный закат солнца. Направо и налево, по направлению к церкви Наделэн и законодательному корпусу, тянулись в бесконечную даль линии зданий, отчетливо обрисовываясь на ясном небе, па горизонте красовались круглые вершины больших каштановых деревьев Тюльерийского сада. Между зеленью боковых аллей тянулась, теряясь в туманной дали, широкая аллея Елисейских полей, заканчивавшаяся колоссальной Триумфальной аркой. По этой широкой аллее непрерывно двигались взад и вперед экипажи и люди, точно два противоположных течения в реке. Лучи солнца, играя на стеклянных дверцах и фонарях карет, производили впечатление искрящейся на волнах пены. Все видимое пространство было усеяно движущимися черными точками; два колоссальных фонтана освежали раскаленный воздух.

Клод, вздрагивая от охватившего его экстаза, воскликнул:

– Боже, как дивно хорош Париж!.. И он должен принадлежать нам!.. Остается только взять его!

Все четверо воспламенились, у всех глаза разгорелись от желания овладеть этим гигантом. Ведь по этой именно широкой аллее неслось дыхание Славы, распространяясь по всему городу! Да, вот где именно душа Парижа!.. И они овладеют ею, во что бы то ни стало!..

– Да, да мы овладеем ею! – заявил Сандоз со свойственным ему упрямством.

– Еще бы! – подхватили Магудо и Жори.

Они прошли мимо церкви Маделэн, свернули в улицу Тронше и, только когда очутились на Гаврской площади, Сандоз воскликнул: – Да что же это? Ведь мы идем к Бодекену!

Все выразили изумление. Вот курьез! Ведь они действительно направляются к Бодекену!

– Какой сегодня день? – спросил Клод. – Четверг? В таком случае Фажероль и Ганьер там в это время… Что же, пойдемте туда.

Продолжая беседовать, молодые люди направились в улицу Амстердам. В это утро они прошли через весь Париж, совершая одну из любимых прогулов. По нередко они выбирали и другие дороги, бродили вдоль набережных или направлялись вдоль городских укреплений от ворот С. Жака до Мулино, или же добирались по внешним бульварам до Пер-Лашеза. Они любили бродить по улицам, бульварам и площадям, бродить по целым дням, до полного изнеможения, точно желая таким образом завладеть городом, подчиняя себе квартал за кварталом, выкрикивая свои грандиозные теории перед фасадами домов, и мостовая, которую они утаптывали своими подошвами, казалось, принадлежала им – старая парижская мостовая, изведавшая столько бурь и опьянявшая их юные головы!

Кафе Бодекен находилось на бульваре Батиньоль, на углу улицы Дарсе. Трудно было бы объяснить, почему молодые люди избрали именно это кафе местом для своих встреч – один Ганьер жил в этом квартале. Обыкновенно товарищи собирались там по воскресеньям, вечером, а те из них, которые были свободны, заходили туда на короткое время и по четвергам, около пяти часов вечера. День был необыкновенно жаркий и все столики на тротуаре, под полотняными маркизами, были заняты обычными посетителями кафе. Но товарищи терпеть не могли тесноты и, протискавшись между столиками, они вошли в опустевшую залу, в которой было довольно прохладно.

 

– Смотрите, вот Фажероль… и один! – воскликнул Клод.

Он подошел к столу, который находился в самом конце залы и который они обыкновенно занимали, и поздоровался с бледным, худощавым молодым человеком с женственным лицом и серыми, вкрадчивыми, насмешливыми глазами, по временам сверкавшими холодным блеском стали.

Все четверо уселись у этого стола и потребовали пива.

– Знаешь ли, – начал Клод, – ведь я заходил за тобой… И хорошо же принял меня твой отец!

Фажероль, корчивший из себя уличного сорванца, хлопнул себя по бедрам.

– Ах, старик надоел мне! Я удрал сегодня утром после изрядной головомойки. – Ему хочется, во что бы то ни стало, усадить меня за свои дрянные цинковые изделия. Довольно с меня и академических цинковых фигур!

Эта насмешка над профессорами академии привела в восторг товарищей. Фажероль умел смешить их и вообще добился их расположения постоянной лестью и шутками. Теперь его насмешливый взгляд перебегал от одного к другому в то время, как его длинные, тонкие пальцы с врожденной ловкостью выводили на столе, по пролитому пиву, очень забавные, сложные рисунки. Все давалось ему необыкновенно легко…

– Где же Ганьер? – спросил Магудо. – Ты не видел его сегодня?

– Нет, я тут уже более часа сижу один.

Жори молча толкнул локтем Сандоза, указывая ему на девушку, сидевшую с каким-то господином за столиком в противоположном углу залы. В зале не было других посетителей, кроме двух сержантов, игравших в карты. Девушка эта, казавшаяся почти ребенком, принадлежала к тому типу уличных девчонок, которые в восемнадцать лет напоминают незрелые плоды. Розовое ее личико с вьющимися белокурыми волосами, падавшими на тоненький нос, и с большим смеющимся ртом напоминало мордочку хорошенькой болонки. Она просматривала какую-то иллюстрированную газету в то время, как кавалер ее подкреплял себя мадерой, и, прикрывая себя этой газетой, она бросала шаловливые взгляды на товарищей, сидевших в противоположном углу.

– Что недурна? – бормотал Жори, воспламеняясь. – И кому она улыбается, черт возьми!.. Кажется, она смотрит на меня…

Фажероль с живостью прервал его.

– Прошу оставить ее в покое, господа!.. Она принадлежит мне… Стал бы я ждать вас тут целый час!

Все расхохотались. Затем, понизив голос, Фажероль стал рассказывать товарищам об этой девушке, Ирме Бено. О, это было презабавное создание! Фажероль знал ее биографию во всех подробностях. Дочь бакалейщика в улице Монторгейль, она получила некоторое образование и до шестнадцати лет посещала пансион для девиц, где училась закону Божию, арифметике и орфографии. Уроки она готовила среди мешков с крупой и горохом, пополняя пробелы воспитания на тротуарах, на которых вечно сновал народ, изучая жизнь по нескончаемым сплетням кухарок, разоблачавших все грязные истории того квартала в то время, как им отвешивали грюэрского сыру на пять су. Когда мать девочки умерла, старик Бено нашел, что удобнее сходиться со своими служанками, чем искать женщин на тротуаре. Но эти связи развили в нем наклонность к разврату, и скоро он пустился в такие похождения, которые поглотили все его бакалейные товары. Ирма ходила еще в школу, когда приказчик, запиравший лавку, повалил ее на мешок с винными ягодами и силою овладел ею. Полгода спустя лавка была окончательно разорена, отец умер от апоплексического удара, а Ирму приютила у себя бедная тетка, которая часто била ее. В один прекрасный день она бежала от тетки с каким-то молодым человеком, жившим рядом с ними; раза три она возвращалась к тетке и, наконец, окончательно бросила старуху и появилась в кабаках Монмартра и Батиньоль.

– Сволочь! – пробормотал Клод с презрением.

В эту минуту кавалер Ирмы вышел, шепнув что-то молодой девушке. Как только он исчез, она с непринужденностью вырвавшегося на свободу школьника бросилась к столу, где сидели молодые люди, и уселась на колени к Фажеролю.

– Он вечно страдает спазмами… Ну, целуй меня поскорей, он сейчас вернется.

Она поцеловала его в губы и отпила из его стакана. Вместе с тем она кокетничала и с другими, весело улыбаясь им. Ирма обожала художников и очень сожалела о том, что у них не хватает средств содержать любовницу.

Более других интересовал ее, по-видимому, Жори, пожиравший ее разгоревшимися глазами. Она выхватила у него изо рта папироску и принялась курить, не переставая болтать.

– Вы все художники? Ах, как я рада!.. А эти трое? Почему у них такие мрачные лица? Да улыбнитесь же, господа… не то я примусь вас щекотать… вот увидите!

Действительно, Сандоз, Клод и Магудо, ошеломленные ее появлением, с недоумением смотрели на нее. Не переставая болтать, она, однако, все время прислушивалась и, услышав издали шаги своего кавалера, вскочила, шепнув Фажеролю:

– Ну, если хочешь, завтра вечером! Приходи за мною в пивную Бреда.

Затем, вложив влажную папироску в зубы Жори, она с забавной гримасой полетела на свое место, где кавалер застал ее склонившейся над тем же рисунком иллюстрированной газеты. Все это произошло с удивительной быстротой, и оба сержанта, по-видимому, добродушные малые, задыхались от смеха, тасуя карты.

Впрочем, Ирма очаровала весь кружок. Сандоз нашел, что фамилия Бено весьма подходящая для героини романа; Клод спросил, согласилась ли бы молодая девушка служить ему натурщицей; Магудо полагал, что если бы сделать из ее мальчишеской фигурки статуэтку, то вещица, несомненно, имела бы большой успех. Скоро молодая девушка удалилась, посылая за спиной своего кавалера воздушные поцелуи всей компании, целый дождь поцелуев, которые окончательно воспламенили Жори. Но Фажероль не соглашался уступить ее, бессознательно наслаждаясь встречей с родственной душой, воспитанной, как и он сам, среди разврата парижских тротуаров.

Пробило пять часов. Молодые люди велели подать себе еще пива. Мало-помалу кафе начинало наполняться посетителями, жителями квартала, которые заняли соседние столики и искоса, с выражением тревожной почтительности, посматривали на художников. Молодые люди заговорили о пустяках, о жаре последних дней, о переполнении публикою омнибусов Одеона, о каком-то виноторговце, который кормит публику настоящим мясом. Один из них начал было говорить о картинах, выставленных в Люксембургском музее, но большинство было того мнения, что картины эти не стоят своих рам. Наконец разговор превратился. Молодые люди курили молча, изредка обмениваясь каким-нибудь словом или улыбкой.

– Что же, – спросил, наконец, Клод, – неужели же мы будем ждать Ганьера?

Но никто не желал этого. Ганьер просто возмутителен! Он всегда является, когда другие сидят уже за столом.

– Ну, так пойдемте, господа, – сказал Сандоз. – Сегодня у меня баранина… нам нужно поспеть вовремя.

Расплатившись за пиво, они вышли. После их ухода в кафе произошло волнение. Какие-то молодые люди, по-видимому, художники, стали перешептываться между собой, указывая с негодованием на Клода, точно это был вождь какого-нибудь племени дикарей. Знаменитая статья Жори, очевидно, производила свое действие; публика становилась его сообщницей и создавала ту новую школу «du plein аиг», над которой подшучивали еще ши «кучкисты».

Медленно, со спокойствием победителей двинулись товарищи в обратный путь впятером, так как и Фажероль примкнул а о ним. Чем многочисленнее была кучка, тем более она оживлялась, тем более опьянялась кипучей уличной жизнью Парижа. Спустившись по улице Клиши, молодые люди прошли по улице Шоссе-д’Антен, свернули в улицу Ришелье, перешли на другой берег Сены по мосту des Arts и, наконец, добрались до Люксембургского сада, где колоссальная трехцветная афиша, реклама какого-то приезжего цирка, привела их в восторг. Наступил вечер, движение толпы на улицах стало медленнее, усталый город ждал, казалось, мрака ночи, ждал сильного человека, который овладел бы им.

Дойдя до своей квартиры, Сандоз впустил товарищей на свою половину, сам же направился в комнату матери; несколько минут спустя он вышел оттуда с той задушевной, нежной улыбкой на устах, которая обыкновенно освещала его лицо, когда он бывал у матери. При появлении хозяина в квартире поднялся невообразимый шум: молодежь хохотала, спорила, орала во все горло. Сам хозяин кричал и суетился больше всех, помогая накрывать стол своей старухе, твердившей с негодованием, что уже половина восьмого и что баранина пережарилась. Усевшись, наконец, за стол, все пятеро набросились уже на вкусный луковый суп, когда вошел новый гость.

– А, Ганьер! – заревела компания хором.

Это был молодой человек очень маленького роста с личиком куклы, обрамленным светло-русыми волосами. Он остановился на пороге, прищуривая свои зеленые глаза. Ганьер, родом из Мелуни, был сын довольно состоятельных буржуа, оставивших ему недавно два дома в наследство. Выучившись живописи без посторонней помощи в лесах Фонтенебло, этот самоучка был весьма добросовестным пейзажистом с самыми серьезными стремлениями. Но его настоящей страстью была музыка, и эта безумная страсть ставила его на один уровень с самыми отчаянными «кучкистами».

– Я, может быть, лишний? – спросил он вполголоса.

– Нет, нет!.. Да войди же! – воскликнул Сандоз.

Старуха принесла прибор для нового гостя.

– Не поставить ля еще прибор для Дюбюша? – спросил Клод. – Он обещал прийти.

Но тут со всех сторон посыпались насмешки. Дюбюш возится теперь со светскими барынями… Жори рассказал, что встретил его недавно в карете со старухой и молоденькой барышней; на коленях у него лежали зонтики этих дам.

– Откуда ты так поздно? – спросил Фажероль, обращаясь к Ганьеру.

Последний подносил ко рту первую ложку супа; при этом вопросе он опустил ее на тарелку.

– Я был в улице де-Ланкри, где занимаются камерной музыкой… Ах, что за прелесть этот Шуман! Кажется, что ты чувствуешь за собой дыхание женщины… да, да, это не поцелуй, а именно дыхание… чувствуешь, будто умираешь…

На глазах юноши навернулись слезы, лицо его побледнело от сильного волнения.

– Ну, ешь суп, – сказал Магудо, – потом расскажешь нам об этом.

Когда подали рыбу, гости потребовали бутылку уксуса, чтобы полить черное масло, которое показалось ям невкусным. Ели все с большим аппетитом, куски хлеба исчезали один за другим. А между тем на столе не было ничего изысканного, вино было самое простое и гости разбавляли его большим количеством воды ради экономии. Появление баранины было встречено громким «ура!» и хозяин усердно принялся резать его, когда дверь опять отворилась. Но на этот раз гости выразили шумный протест.

– Нет, нет, больше никого не впустим! Вон отсюда, изменник!

Дюбюш, запыхавшийся от быстрой ходьбы, сконфуженный криками товарищей, бормотал извинения, кивая своим широким бледным лицом.

– Уверяю вас, господа, я опоздал по вине омнибуса… Пришлось переждать пять вагонов… не было места!..

– Нет, нет, он врет! Вон его! Не давать ему баранины!.. Вон, вон!

Наконец, Дюбюш все-таки вошел. Он был очень изящно одет, весь в черном, в новом галстуке и новых сапогах и имел вид приличного буржуа, отправляющегося в гости обедать.

– Господа, – воскликнул Фажероль, – он рассчитывал на приглашение к обеду, а когда барыни отпустили его без обеда, он прибежал есть нашу баранину… ведь теперь ему некуда идти!

Дюбюш покраснел.

– Что за вздор!.. Какие вы злые! Оставьте меня в покое.

Сандоз и Клод, сидевшие рядом, улыбнулись; первый подозвал знаком Дюбюша.

– Ну, поставь себе сам прибор, возьми стакан и тарелку и садись между нами. Тут тебя никто не тронет.

Но пока ели баранину, шутки не прекращались. Сам Дюбюш, получив тарелку супа и порцию рыбы, начал добродушно подсмеиваться над собой. Он делал вид, что страшно голоден и быстро уничтожал свою порцию, рассказывая, как одна барыня отказала ему в руке дочери только потому, что не хотела выдать ее за архитектора. Конец обеда прошел очень шумно. Все говорили в одно время. Кусок бри, поданный к десерту, имел громадный успех, через несколько минут не осталось и следа его, хлеба едва хватило на всех. Вино было также выпито до последней капли, так что в конце обеда все выпили по стакану холодной воды, прищелкивая языком среди всеобщего хохота. После обеда все перешли в спальню с раскрасневшимися лицами, с округлившимися животами, с блаженным видом людей, роскошно пообедавших.

Таковы были вечера Сандоза. Даже во времена безденежья он по четвергам неизменно угощал товарищей скромным обедом. Он всегда мечтал о создании тесного кружка, все члены которого были бы связаны одной одушевляющей всех идеей. Соединяя товарищей у себя, видя их опьяненными блестящими надеждами, он испытывал какое-то особенное блаженство и чувствовал себя отечески-счастливым, хотя сам был не старше их. После обеда он предоставлял им свою спальню, и так как стульев не хватало для всех, то двое или трое из них обыкновенно усаживались на его постель. В жаркие летние вечера окно оставалось открытым и на ясном небе обрисовывались вдали колокольня С.-Жака и круглая вершина старого дерева в саду глухонемых. В те дни, когда водились деньги, появлялось после обеда пиво. Каждый приносил с собой табак, и комната быстро наполнялась дымом, так что под конец беседовавшие не видели друг друга. Тем не менее, беседа продолжалась до поздней ночи, среди безмолвия отдаленного квартала.

 

Около девяти часов старуха вошла в комнату.

– Сударь, я убрала все. Могу ли я уйти?

– Да, идите… Вы поставили воду на плиту? Я сам заварю чай.

Сандоз встал и вышел вслед за своей старухой; через четверть часа он вернулся: он каждый вечер сам оправлял постель матери.

Шум голосов все усиливался. Фажероль рассказывал что-то:

– Да, старина, в академии они исправляют натуру! На днях Мазель подходит во мне со словами: «Эти бедра неверно сделаны»… «Но, профессор, – говорю я, – ведь они таковы у натурщицы… А натурщицей была маленькая Флора Бошан, которую вы знаете. Тогда он вышел из себя и крикнул: «Но они не должны быть такими, говорю вам!»

Все расхохотались, и громче всех хохотал Клод, которому Фажероль рассказывал эту историю, желая польстить ему. С некоторого времени Фажероль поддался влиянию Клода, и хотя продолжал рисовать в своей прежней легкой манере, прибегая к приемам фокусников для достижения аффекта, но постоянно говорил о перенесении природы на полотно такой, какой ты видим ее в действительности. Это, однако, не мешало ему издеваться в обществе над «кучкой», распространять слух, что представители школы «plein аir» накладывают краски на полотно чумичками.

Один Дюбюш не смеялся, возмущенный нечестным отношением Фажероля.

– Так почему же ты остаешься в академии, – решился он «просить, – если там тебя притупляют? Проще всего уйти… Да, да, знаю, вы все возмущаетесь мною, потому что я защищаю школу. Но, видите ли, я полагаю, что нужно сначала выучиться ремеслу, которому хочешь посвятить себя.

Бешеный рев товарищей прервал его, и только благодаря авторитету Клода спокойствие было восстановлено.

– Да, Дюбюш прав, сначала нужно выучиться своему ремеслу. Но не следует учиться под руководством профессоров, которые заставляют вас во что бы то ни стало принять их точку зрения. Ну, не идиот ли этот Мазель? Сказать, что бедра Флоры Бошан не должны быть такими! Ведь вы все знаете, как хороши бедра этой сумасбродки!

Он развалился на кровати, на которой сидел, и, подняв глаза к потолку, продолжал своим страстным голосом:

– Ах, жизнь, жизнь! Уметь чувствовать и передавать ее во всей ее правде, понимать ее изменяющуюся, но, тем не менее, вечную красоту, не задаваться пошлой задачей облагораживать ее, понимать, что так называемые безобразия суть только некоторые особенности явлений… да, воспроизводить ее, воспроизводить живых людей – вот единственный путь, приближающий нас к Богу!..

Вера в себя снова возвращалась к художнику; прогулка по Парижу возбудила его и в нем опять проснулась страсть в природе, к живому телу. Все слушали его в глубоком безмолвии. Мало-помалу Клод успокоился.

– Эх, – закончил он, – конечно, каждый думает по своему, но эти академики еще нетерпимее нас. А жюри Салона смотрит их глазами… Я убежден в том, что этот идиот Мазель не примет моей картины.

Все разразились шумной бранью; этот вопрос о жюри Салона вечно приводил их в исступление. Необходимы серьезные реформы; каждый из них предлагал какой-нибудь проект реформы: одни требовали установления жюри, избираемого всеобщей подачей голосов, другие настаивали на уничтожении жюри, требуя полной свободы, открытого для всех доступа на выставку.

Во время этого спора Ганьер, стоявший с Магудо у открытого окна, говорил тихим, замирающим голосом, всматриваясь в темноту ночи:

– О, видишь ли, это только четыре такта. Но сколько в них жизни!.. Это пейзаж, уходящий в неведомую даль… уголок пустынной дороги, осененной тенью невидимого дерева… Женщина проходит мимо; профиль ее смутно обрисовывается… вот она удаляется… и мы никогда не встретимся с ней…

В эту минуту Фажероль крикнул:

– Скажи, Ганьер, что ты пошлешь в этом году?

Но Ганьер не слышал его вопроса и продолжал в экстазе:

– В Шумане есть все, все. Это – бесконечность… А Вагнера-то они в воскресенье опять освистали!

Новое обращение Фажероля заставило Ганьера очнуться.

– Что я пошлю в Салон?.. Может быть, маленький пейзаж, уголок Сены. Мне нелегко решиться, прежде всего, нужно, чтобы вещь удовлетворяла меня.

На лице Ганьера отразилась тревога. Крайне добросовестный, он просиживал иногда по целым месяцам над какой-нибудь картиной величиною в ладонь. Следуя по стопам французских пейзажистов, первых исследователей природы, он терпеливо бился над верностью тонов, над точным соблюдением отношений, и эта крайняя щепетильность нередко парализовала его кисть. Страстный революционер в искусстве, он, однако, не решался рискнуть смелой краской и держался однообразного, серенького колорита.

– Я, – сказал Магудо, – прихожу в восторг при мысли, как эти господа будут коситься на мою бабу.

Клод пожал плечами.

– О, ты-то будешь принят! Скульпторы либеральнее живописцев. Впрочем, в твоих пальцах есть нечто особенное, что нравится публике… У твоей «Сборщицы винограда» много прелестных деталей.

Комплимент Клода не вызвал улыбки на серьезном лице Магудо. Он уважал только силу, презирая изящество и грацию. А между тем из под его пальцев, грубых пальцев необразованного рабочего выходили очень грациозные вещицы, подобно цветку, вырастающему на каменистой почве, куда ветер случайно занес его семя.

Хитрый Фажероль решил ничего не посылать в этом году из боязни вызвать неудовольствие своих учителей. Он смеялся над выставкой, называя ее вонючим болотом, где хорошая живопись должна тонуть в огромной массе плохой. В душе же он мечтал о римской премии, которую, впрочем, осмеивал, как и все вообще.

Наконец Жори встал со стаканом пива в руке и, отпивая его маленькими глотками, произнес:

– В конце концов, господа, это жюри надоело мне… Хотите, я разнесу его! С ближайшего номера я напущусь на него… ведь вы дадите мне какие-нибудь данные: Да, мы разнесем его, господа!.. Вот-то будет потеха!

Предложение Жори вызвало всеобщий энтузиазм. Да, да, надо вступить в открытый бой! И молодые люди вскочили с мест, жестикулируя, толкая друг друга и точно собираясь тотчас же идти в огонь. В эту минуту ни один из них не мечтал о славе для самого себя, ничто не разделяло их пока: ни глубокое несходство характеров, в котором они еще не отдавали себе отчета, ни соперничество, которое должно было в недалеком будущем отдалить их друг от друга. Разве успехи одного не были успехом всего кружка? Молодая кровь бурно кипела, все поклонялись общим идеалам, все бредили о возможно тесном сплочении для покорения мира. Клод, который был избран вождем кучки, уже трубил победный марш, раздавая лавровые венки. Даже Фажероль верил в необходимость сплочения. Жори ловил на лету фразы, составлял тут же свои статьи. Магудо, всегда напускавший на себя грубость, судорожно сжимал кулаки, точно собираясь перевернуть весь мир. Ганьер, опьяненный общим возбуждением, бредил наяву, а Дюбюш, которого не так легко было увлечь, вставлял только отрывистые слова, точно молотом ударявшие в самую суть дела. Что касается Сандоза, то он был безгранично счастлив этим единением душ и откупоривал новую бутылку пива. Он готов был разорить весь дом для друзей.

– И так, дружно вперед, господа! Нужно только сплотиться и тогда гром небесный сразит этих идиотов!

В это время в передней раздался звонок. Все замолчали. Сандоз воскликнул: