Претерпевшие до конца. Том 2

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Любаша пожалела, что рядом нет Бори. Вместе с ещё тремя мужиками он накануне отправился в находившийся неподалёку совхоз в поисках работы и должен был вернуться лишь на другой день. Горе Дарьи растравило в ней её собственное, и хотелось уткнуться в мужнино плечо, услышать его всегда ободряющее слово. Одно укрепляло: с собой она дала Боре для отправки письмо сестре Аглае. Зная положение её мужа, она цеплялась за соломинку: вдруг хотя бы детей сумеет вызволить он на время, пока не удастся худо-бедно наладить жизнь здесь…

Зина так и не решилась приблизиться к свояченице, боясь её. Любаша понимала этот страх. Зина потеряла сына, но имела ещё двоих детей и мужа, Любаша также имела любимого и любящего мужа, с которым в их молодые годы могла народить ещё много детишек. У Дарьи не осталось никого: ни пятерых детей, ни мужа… Лишь одна единственная дочь, чахнущая от лишений. Рождённой страданием чёрной зависти суеверно боялись и Зина, и Любаша.

Снова улёгшись на своё место, она не могла уснуть. В бараке слышались приглушённые всхлипы – многие души растревожило новое горе. Голос старика Федосея, знатока Писания, заменявшего для их колонии священника, прошамкал из угла:

– Плачет Рахиль о детях своих и не может утешиться, ибо их нет…

Глава 11. Совесть

Письмо было не очень длинным, написанным огромным почерком без знаков препинания и абзацев. Но будь оно даже вдесятеро короче и нацарапано булавкой, этого бы хватило, чтобы всякое, ещё не покрытое непробиваемым панцирем сердце почувствовало себя угрожаемым. Такая нестерпимая волна человеческого горя шла от этих строк, такой оглушительный вопль о несправедливости звучал в каждой букве, что Александр Порфирьевич по прочтении выпил целый стакан ледяной воды и промокнул шею.

Жены не было дома. Так же, как не было вчера, и позавчера, и два дня на минувшей неделе. Эти внезапные загадочные исчезновения и хуже того столь же внезапно расцветшая красота буквально изводили Замётова самыми мучительными подозрениями.

На сей раз она сказала, что едет проведать Надю, часто болевшую в последнее время. Повод был уважительный, и ничего бы против не имел Александр Порфирьевич, если бы не глаза жены… О, женщины, несомненно превосходные актрисы! Особенно красивые женщины! Особенно, когда им нужно провести мужчину и добиться своего. Но даже самая артистичная женщина не сможет скрыть одного – влюблённости и рождённого ею счастья. Глаза выдадут её своим изменившимся блеском.

Глаза Аглаи не блестели все те годы, что они жили вместе, потухнув после той проклятой ночи. Никакая ласка, никакой подарок не мог заставить их блестеть. А тут – две звезды в обрамлении густых ресниц!

Одиноко ворочаясь ночами на диване, Замётов готов был расплакаться от досады, злости, жалости к самому себе. Ведь только-только ему показалось, что жизнь начала налаживаться, только-только ушло из жены то непреодолимое отвращение, что питала она к нему столько лет. И, вот, опять – мука, страшная, невыносимая…

Он несколько раз пытался следить за ней, но безуспешно, счастливого соперника обнаружить не удалось. Унижаться наёмом соглядатая Александр Порфирьевич не желал. К тому же он и так не имел сомнений в том, что жена ему изменяет. Одна эта мысль бросала в ледяной пот. После всего что было… После стольких его покаяний… После собственного прощения… Кто же тот, другой? Откуда взялся?..

Не раз силился Замётов представить себе его. И всякий раз видел перед глазами одно и то же: их обоих в самых откровенных положениях. Словно нарочно изводя себя, он представлял жену в объятиях другого и, хотя ни разу не видел того, сравнивал себя с ним. Сравнение становилось ещё одной мукой, так как зеркало никогда не бывало столь милосердно, чтобы польстить Александру Порфирьевичу…

Однажды он смотрел, как она спала. Безмятежно, чему-то улыбаясь… Ему вдруг почудилось, что ей непременно должны видеться во сне ласки любовника. Впервые за эти два года, захлебнувшись яростью, он хотел забыть свой обет и взять жену силой, разрушив её проклятые грёзы. Но… Рядом мирно спала Нюточка, и, прокусив до крови губу, Замётов ушёл к себе.

Вдруг отчаянно пожалелось, что нет больше в Москве отца Сергия. Сколько раз откладывал Александр Порфирьевич сходить к нему, боясь доноса и санкций начальства, а теперь бы бегом побежал, ища поддержки и совета. Но отца Сергия не было, и тем безраздельней оказывалось чёрное одиночество.

А тут ещё это письмо… Казалось бы, какое дело Александру Порфирьевичу до родни жены, изменяющей ему и, в конце концов, не имеющей даже времени прочесть адресованное ей письмо сестры? А поди ж ты!.. Хотя разве важно, сестра или нет… Помнил Замётов Любашу – маленькую хорошенькую девчушку, которую тетешкал на острой коленке Игнат. Она-то – чем виновата в грехах сестры или кого другого? А чем виноват её муж? А Дарья, потерявшая на этапе троих малышей? А старики, всю жизнь работавшие в поте лица и в итоге изгнанные из дома и заморенные на том же этапе? А тысячи таких же, как они?.. И что же это, наконец, за идиотический план – истребить работящих, дельных людей и сделать ставку на ни к чему не годную шантрапу?

Снова, как уже несметное количество раз, жгло душу одно слово: несправедливо! Хоть, к примеру, никогда не ладились у Александра Порфирьевича отношения с тем же Игнатом, но трудолюбие старика было им всегда уважаемо. И трудолюбие тысяч таких же игнатов по всей России – также. Всю жизнь Замётов питал сугубое уважение к людям дела. И на царское правительство лютовал среди прочего за то, что расплодило оно лодырей-аристократов, лодырей-чиновников, которые жировали в то время, когда люди труда еле сводили концы с концами. Рабочий конь на соломе, а пустопляс на овсе… Больше всего хотелось Александру Порфирьевичу, чтобы пустоплясы, наконец, почувствовали тяжесть ярма, а рабочие кони получили овса досыта. А что же вышло? Самых-то трудяг в обмолот и пустили: крепких крестьян, инженеров, объявляемых повсеместно «вредителями», и скольких, скольких ещё! А пустоплясам – раздолье! От папашеньки Дира, черти бы его взяли, до деревенских пьянчуг… Не говоря уже о партийных и комсомольских активистах, которые знай себе только глотки драть умеют. И кто же строить будет «светлое будущие»? Митинговые пустоплясы на трудовых костях? Ничего не скажешь, установили «справедливость» на одной шестой земного шара…

Потерянно бродил Замётов по комнате, вертя в руках письмо. Нет, не мог он просто так отбросить его. Ведь это он, член партии с пятого года, строил эту «народную» власть. Неужели для того, чтобы власть народ уничтожила? Ошпаренная чужим горем душа требовала действия, но что мог сделать простой инженер, пусть и не на последней должности в ведомстве путей и сообщений? Тут нужна была фигура куда покрепче. Лихорадочно перебирал Замётов в памяти влиятельных знакомых. Одни давно числятся в троцкистах, другие наоборот, верные псы при хозяине, третьи не того статуса…

Но всё же всплыла фамилия – Толмачёв! С ним, конечно, никогда приятелями не были, но в Шестом году в Яренском уезде Вологодчины сосланные под надзор полиции за революционную деятельность были в отношениях добрых и даже дружеских. С той поры пути разошлись далеко.

Володька Толмачёв по отбытии срока жил на Черноморском побережье Кавказа. В 1911 году был призван в армию, после демобилизации женился, одна за другой народились на свет две дочурки. Пожить семейной жизнью Толмачёву, впрочем, было не суждено: с Четырнадцатого года он был вынужден вновь тянуть лямку – на сей раз в Новороссийске. Тут-то и застала его долгожданная, и начала расти Володькина карьера, как на дрожжах.

В марте Семнадцатого именно он организовал и возглавил Совет солдатских депутатов Новороссийского гарнизона. В ноябре был назначен заведующим военным отделом, а затем – военным комиссаром Новороссийска. В июне следующего года участвовал в затоплении кораблей Черноморского флота, отказавшихся сдаться немцам по условиям Брестского мира. С Девятнадцатого – заместитель начальника Политического отдела 14-й армии. Далее – член реввоенсовета Крыма, ответственный секретарь Кубано-Черноморского областного комитета партии, председатель Исполнительного комитета Кубано-Черноморского областного Совета, заместитель председателя Исполнительного комитета Северо-Кавказского краевого Совета и, наконец, нежданно-негаданно – нарком внутренних дел РСФСР!

Отчего вспомнилось теперь именно о нём? Оттого ли, что ещё на Вологодчине почувствовался в этом крепком парне, сыне костромского учителя не только идейный борец, но – человек? Причём, такой, который не предаст и не продаст, надёжный человек – редкое качество в пронизанные ложью времена.

Хотя и поздний был час, а не смутился Замётов – поехал прямо к наркому, зная, что тот работает допоздна, а к тому буквально на днях вернулся из инспекционной поездки по поселениям раскулаченных.

Владимир Николаевич ждать товарища далёкой молодости не заставил и по первому докладу пригласил в кабинет. Мало изменился нарком – разве что заматерел, да чуть пробивается седина в коротко стриженых волосах. Вот, только лицо какое-то помятое, почерневшее: под глазами мешки, морщины углубились. Знать, гнетёт что-то товарища народного комиссара…

– С чем пришёл, Саша? – спросил Толмачёв, словно было им всё ещё по двадцать лет, и только вчера скучали они в вологодской ссылке.

– Да, вот, принёс тебе почитать… – Замётов протянул наркому письмо.

Тот лишь скользнул по нему взглядом, спросил:

– А что, Саша, не боишься мне такие письмеца показывать?

– Да ведь ты, Володя, вроде не Ягода и не Менжинский. Вместе с тобой щи с пирогами лопали да водочку пили со скуки…

– Мда, хороши пироги были у тётки Степаниды… Добрая душа! Каждый день её мальцы нам корзинку со снедью притаскивали, а заодно все поручения выполняли.

– Угу. А Дашуха ещё и стирала, и прибирала у нас… И не только…

– Хорошая девчушка была, – вздохнул Толмачёв и, достав из шкафчика графин с водкой, наполнил две рюмки. – Выпьем, что ли, за скучные годы?

 

– Выпьем, – согласился Замётов и, осушив рюмку, заметил: – Вот, подумал я тут, Володя… Мы с тобой за народную власть сражались. Правительство нас в ссылку определило… Страшнейшую! Жили мы с тобой в милейшем городишке, окружённые ореолом мучеников и страдальцев за правду. Сердобольные души тащили нам снедь да пиво… Чёрт побери, мы питались там лучше, чем дома! Заняты были лишь тем, что праздно убивали время… Чтоб не утерять квалификации, с пьяных глаз мальцам этим, а то и непотребным девкам марксово учение изъясняли. А теперь, вот, наша власть пришла… И тысячи ни в чём неповинных людей отправляют в ссылки… Да только не такие, как у нас! Им там снеди и пива не даст никто! А тому, кто даст, пожалуй, тоже не поздоровится. Неужели мы за это боролись, Володя?

– Ты сейчас соображаешь, что несёшь? – хмуро спросил Толмачёв.

– Что ж такого?

– Я не Ягода, это ты верно подметил. Но ведь и я на службе!

– Мы все – на службе… Вот, только чему мы служим, Володя? Какое счастье всего человечества, какую справедливость можно построить на костях младенцев?

Владимир Михайлович посмурнел ещё больше, снова наполнил рюмки. Выпили, не чокаясь, как по покойнику.

– Этой писульки ты мог бы мне не приносить, – сказал Толмачёв. – Я это всё, – он сделал ударение на последнем слове, – своими глазами на днях видел! В красках!

– И как впечатления?

Владимир Михайлович сник:

– Впечатления… Глазам своим едва поверил, Саша, когда увидел. Люди размещены в бараках, наскоро состряпанных из жердей. Теснота невероятная! Полов нет! С наступлением тепла земля в бараках оттает, сверху потечет, и население их слипнется в грязный, заживо гниющий комок! По Архангельскому округу из восьми тысяч детей заболело шесть тысяч, умерло около шестиста. Мрут, в основном, младшие возраста… Дров и досок нет – все идет на экспорт… С продовольствием из рук вон плохо, если не забросить его немедленно – будет голод, причем как среди ссыльных, так и среди колхозников…

– Будет не просто голод, Володя, будет мор. Такой же, как в двадцатых, если не хуже. И будет он рукотворным! И мы знаем, чьими руками он устраивается! И своими ручонками помогаем ему…

– Я таких мер не поддерживаю.

– Что же, ты отрапортовал наверх о том, что увидел?

– Саша, ты в своём уме? Если я пикну хоть слово, меня сразу обвинят в либерализме или правом уклоне, и тогда уж мне самому кору жрать придётся! Тебя, правдолюбца, это тоже касается!

– Касается, Володя… Может, поэтому у меня все эти живые мертвецы мальчиками кровавыми в глазах стоят. Стоят и спрашивают: «Кто вас просил строить ваш чёртов земной рай?» Ты сейчас про детей сказал. Умерших и больных… Ты, когда глядел на них, Саша, о Ниночке с Зоей не подумал? Их на месте тех детей не представил?

– Замолчи, Саша! – Толмачёв побагровел. – И Ниночки с Зоей не трожь! Я, если хочешь, только из-за них, только для них молчу…

– Думаешь, поможет? – спросил Замётов. – Я, вот, тоже молчу… И другие… А почему, собственно, мы все думаем, что если будем подличать, то молох пощадит нас? Ведь он ненасытен.

– А что ты предлагаешь, Саша? Давай, покажи пример. Выйди из партии, напиши письмо сам знаешь, куда.

– Самодонос никому не принесёт пользы.

– А как же советь? – саркастически усмехнулся Толмачёв. – Очистишь её.

Замётов промолчал.

– Пока я нарком, я, не выступая открыто, что бесполезно, как ты сам заметил, постараюсь, чем возможно, облегчить участь спецпереселенцев. Ты, как я понимаю, пришёл хлопотать о своих родственниках. Тут я помочь не могу. Пошли им денег, еды, тёплые вещи… В конце концов, можешь взять к себе их детей, если не боишься.

Эти слова Александра Порфирьевича задели. В самом деле, его справедливого негодования и сострадания не достало бы даже на то, чтобы приютить «кулацких детей». Такое милосердие карается по всей строгости. И в чём тогда укорять других?..

– Их детей уже нет, Володя. Мы их убили…

– Не мы! – вскипел Толмачёв.

– Нет, мы. Своей трусостью и молчанием убили. А того прежде – тем, что учинили великую стройку нового мира. Может, мы и построим его, этот мир. Но… каким же страшным он будет! И кто будет жить в нём?

Толмачёв тяжело вздохнул:

– Я всё понимаю, Саша. Но сделать ничего не могу. Скажу тебе больше, я навряд ли долго засижусь в наркомах. Не ко двору я им. Копают под меня. Ходят слухи, что должность наркома внутренних дел упразднят вовсе.

– А кому же тогда уголовники достанутся? – недоумённо спросил Замётов.

– Почём мне знать? – развёл руками Владимир Михайлович. – Может, ОГПУ расширят… Будут они и уголовщиной, и коммунальным хозяйством и всем вообще в нашем государстве заниматься.

– Да и так уж…

– И так… Рудольфыч4 болезный с постели не встаёт, так за него Ягода полноправным шефом распоряжается. А этот сейчас на взлёте. Он-то знал, на какую лошадку ставить, не промахнулся. Он-то для хозяина всё сделает. Хоть сапоги вылижет, хоть что…

Слегка опьянев, Толмачёв стал говорить злее и резче, благо дверь кабинета была плотно закрыта, и никто не мог слышать его откровений.

– А ты всё-таки, Саша, лучше помалкивай, – продолжал Владимир Михайлович. – Ты и так в числе надёжных не числишься. А сейчас сам знаешь как. Помнишь Шахтинское дело? То-то ж! А теперь ещё одних заговорщиков сыскали… Гляди, Саша! Лёгкий уклон, и так увязнешь, что никто тебя не вытянет.

Замётов поднялся, поскрёб лысеющий череп:

– Ладно, Володя, не взыщи, что потревожил. Сам не знаю, какой чёрт дёрнул прийти к тебе. Что-то, понимаешь, грызёт внутри, точит. Должно быть, совесть…

– Знакомый зверь, – усмехнулся Толмачёв. – Только не слишком лелей его. Не то задушит, как удав.

Домой Александр Порфирьевич возвращался с трепетом. Никогда ещё с такой робостью не переступал он своего порога, до того, что холодный пот проступил на лбу. Ему до отчаяния, до безумия хотелось, чтобы жена оказалась дома. И тогда он убедил бы себя, что она, действительно, была у Нади, и справился бы о здоровье последней, и, выслушав, отдал бы письмо, и после непременных над ним рыданий пообещал бы ей, что найдёт способ хоть как-то облегчить участь её родных, обнял бы её, утешая, и простил бы все новые свои муки. И она бы поблагодарила его за поддержку и заботу взглядом, лаской… Так и привиделась эта картина, и задрожало, затомилось сердце в надежде. И упало, когда глазам предстала тёмная комната и пустая, аккуратно застеленная кровать…

Глава 12. Сон наяву

Она не солгала, когда сказала, что едет к Наде, и в том, что та нездорова – не погрешила против истины. Она умолчала только лишь о том, что навестить больную подругу отправилась не одна.

С того момента, как Аглая увидела Родиона в трамвае, жизнь её перевернулась. Всё отошло в ней на второй план или растворилось вовсе. В тот день она не могла думать ни о чём больше и лишь твердила оставленный адрес. Насилу сдерживая смятение в присутствии Нюточки, она наказала ей передать отчиму ложь про срочный отъезд к отцу и бросилась навстречу судьбе, страшась лишь одного: не застать его по названному адресу, потерять вновь…

Прошедшие годы изменили Родиона. Исчез в их равнодушной пучине юноша-офицер, а остался суровый, закалённый беспощадной жизнью человек. Черты лица его обострились, лоб рассекла, точно шрамом, глубокая морщина. Прежде гладко выбритое, с аккуратной полоской едва отпущенных усов, теперь оно было обрамлено седеющей бородой, и по-мужичьи свободно спадали русые волосы. Княжич древнерусский из ханского плена в выжженную вотчину вернувшийся – вот, кто предстал перед Алей. Княжич, бездонную чашу страданий испивший, но не сломленный, не поклонившийся хану и гордо держащий голову. А в глазах – затаённая мука и вопрос, и недоверие, и… гордость… Под ноги его ковром выстелиться, руки его целовать – одно стремление жило в Аглаиной душе. И страх, что не простит, что прогонит прочь. Но он – простил…

В ту ночь ей ненадолго почудилось, что жизнь началась сызнова, что всё бывшее, страшное, кануло, и она, словно наново родившаяся вступает в только что пробудившуюся зарю. А утром, очнувшись, вспомнила изверга и… прокляла его, прокляла, с болью и отчаянием подумав, что все эти годы могли быть у неё такими, как прошедшая ночь, что не было бы в них ни грязи, ни стыда, что могла она просто любить и быть любимой. От этой мысли хотелось заплакать, по-детски жалобно и безутешно.

Когда же напоминание о муже сорвалось с уст Родиона, Аглая почувствовала, что ненавидит Замётова, ненавидит ничуть не меньше, чем много лет назад, когда причинённое им было ещё свежо. Окажись сейчас этот человек на пути её обретаемого счастья, и она бы, пожалуй, убила его…

В то утро она рассказала Родиону о дочери, оглушила, потрясла его. Некоторое время он рассматривал фотографию Нюточки:

– Я оставлю её у себя, можно?

– Конечно. Если б ты знал, сколько раз я себе представляла, как ты вернёшься, как я скажу тебе о ней… В самые чёрные часы представляла, и это давало силы жить дальше.

– Она знает обо мне?

– Она считает, что её отец погиб…

– А тебя она считает матерью?

– Прости меня, Родя. Но я так мечтала, чтобы она была нашей с тобой дочерью.

– Тебе не за что просить прощенья, ты ведь спасла ей жизнь, выкормила, вырастила её… Но как же мы будем жить теперь?

– Я… не знаю, Родя… – тихо ответила Аглая.

– Мы должны быть вместе, втроём. Ты, я и Аня. Мы уже искалечили половину нашей жизни, и я не хочу, чтобы также искалечена была оставшаяся.

– Ты знаешь, я сделаю всё, что ты скажешь. А быть нам втроём – это такое великое счастье, что мне трудно поверить в его возможность.

– Мы уедем, – решительно сказал Родион.

– Куда?

– Сперва в Финляндию, Бессарабию или Польшу, а затем…. А затем, Аля, перед нами будет весь мир! В Европе мы, конечно, не останемся. Но есть ещё Канада, Штаты, Мексика… Австралия, наконец! Мой отец в юные годы пытался привить мне вкус к хозяйству, к работе на земле. Думаю, я не совсем безнадёжен, и при желании смог бы стать приличным фермером. У нас был бы свой дом, земля… Конечно, пришлось бы работать в поте лица, но нам ли бояться труда? Зато никто бы больше не разлучил нас, и не надо было бы бояться стука в дверь, чужого взгляда… стен. Аля, соглашайся! Если ты согласна, я найду способ выбраться нам всем! Клянусь тебе!

Он говорил так страстно и убеждённо, что Аглая, упоённая нарисованной им мечтой, порывисто прильнула к нему, зарываясь пальцами в его мягкие локоны, одним дыханием ответила:

– Да! Да! Я поеду за тобой, куда ты захочешь! Только береги себя, только будь осторожен!

– Не волнуйся за меня, я ведь заговорённый, – улыбнулся Родион, и от этой улыбки лицо его словно помолодело, разгладилось.

Поле двух дней бесконечного счастья Аля принуждена была вернуться домой. Муж встретил её в прихожей, помог раздеться, осведомился о делах отца. Аглая готова была до крови искусать губы. Вид этого человека, его голос причиняли ей нестерпимую боль. Боль эта рождена была одновременно ненавистью, жалостью и стыдом. Она ненавидела Замётова и в то же время жалела его, только-только поверившему в возможность обычной семейной жизни, и стыдилась перед ним за свою ложь. Вспомнилось, скольким обязана была Замётову её семья. Вспомнились наставления отца Сергия – нести свой крест до конца, быть с этим человеком и тянуть его за собой. Вспомнилось и то, как Замётов, вняв словам батюшки, щадил её, укрощая собственную страсть. И то, как сама же совсем недавно простила его… За это прощение также было стыдно. Как могла простить? Как могла по собственной воле, без принуждения дарить ему ласки? Вот уж подлость так подлость… Перед собой, перед Родионом. Но тут же память всколыхнуло венчание. Ведь сама настояла под венец идти… И, вот, теперь венчанная жена венчанному мужу изменяет. Молнией пронеслось в уме, лишая сил: «Грех!» И при слове этом, как наяву, стал перед глазами отец Сергий с пламенным, обличающим взглядом.

Однако, никакой стыд, никакой голос совести уже ничего не мог изменить. С тех дней Аля всецело принадлежала Родиону, и всё прочее не имело значения. В своих мечтах и снах она уже видела себя вместе с ним и Нюточкой за вечерним чаем в маленьком уютном доме, в далёкой стране, грезила, как устроит всё в новом жилище, как будет заботиться о Родионе, возмещая ему все те муки, что пришлось ему вынести.

Нужно было подготовить Нюточку, но Аглая не решалась, выжидая подходящего момента. Между тем, Родион готовил всё для предстоящего побега. Откуда-то были добыты паспорта, намечен путь. Чтобы не нуждаться в средствах, Аля тайком от Замётова продала кое-что из подаренных им драгоценностей. Её всё более тяготило пребывание дома, невысказанное подозрение в глазах мужа, необходимость изворачиваться и лгать.

 

Поездка к Наде была в таких условиях, как глоток свежего воздуха. Оказалось, что Родион хорошо знал её отца, долгое время жил у него в эмиграции и с ним, последним, простился, возвращаясь в Россию. Таким образом, встреча эта стала поводом для многих воспоминаний и расспросов.

– Тесен мир, – качал головой Родион. – Мог ли я предположить, что дочь моего друга, столько раз при мне читавшего её письма, живёт бок о бок с женщиной, которую я уже не чаял обрести вновь!

Надя печально улыбнулась:

– Вы правы, мир очень тесен. И я рада этому, потому что могу узнать об отце не из скупых писем, перлюстрируемых ГПУ, а от близкого ему человека.

– Он очень скучает по вам, Надежда Петровна, и очень за вас переживает.

– Я тоже скучаю по нему. Но что же сделать… – Надя кашлянула и зябко укуталась в тёплую шаль.

– Почему вы не едете к нему? Ведь даже сейчас ещё не поздно! Пётр Сергеевич нашёл бы деньги, чтобы заплатить этим негодяям большевикам выкуп за вас. Что вас удерживает здесь?

– Наверное, то же, что заставило вас сюда вернуться, – негромко отозвалась Надя, помешивая ложечкой варенье в чае. – Память… И тени тех, кого мы любили… Мёртвые иногда встают из гробов – вы нам явили такое чудо.

– Вы всё ещё верите, что ваш муж жив?

– Нет… Уже нет… Но это ничего не меняет.

– Почему же? – недоумевал Родион. – Какое будущее вас ждёт здесь? Ведь вам не дадут жить, вас затопчут.

– Я знаю. Но есть Петруша. И он не хочет уезжать из России. И у него на то есть причины, – Надя бегло взглянула на Аглаю и перевела разговор: – Что Нюточка? Не собирается ли к нам в гости? Петя очень скучает по ней.

– Я, с вашего позволения, отлучусь покурить, – тактично сказал Родион, почувствовав, что женщинам нужно поговорить наедине.

Когда он ушёл, Надя снова закашлялась. Она заметно похудела, и впалые щёки её то и дело окрашивал лихорадочный румянец.

– Что с тобой? Ты выглядишь совершенно больной, – спросила Аля.

– Ты ведь и так уже всё поняла, – Надя зябко подёрнула плечами.

– Ты работаешь?

– Да.

– Где?

– Прачкой на соседней улице.

Только сейчас Аглая обратила внимание на красные, потрескавшиеся руки подруги.

– Ты сошла с ума! С твоими лёгкими!

Надя бледно улыбнулась:

– Больше никуда не взяли, что же делать?

– Это самоубийство! Тебе необходимо срочно уйти оттуда и лечиться! Тебе нужно поехать на юг… Или написать отцу, чтобы он помог вам выехать к нему. Ведь ты погибнешь!

– Полно, Аля, – Надя махнула худой рукой. – Чему быть, того не миновать. Мне бы только ещё несколько лет продержаться, пока Петя повзрослеет… Ведь без меня он останется совсем один. У нас никого нет. Миша в ссылке, а ты… Ты твёрдо решила бежать?

– Да, решила, – ответила Аглая. – Осуждаешь меня?

– За что?

– Сама знаешь, за что… Я ведь от венчанного мужа бежать собралась.

– Никогда нельзя судить чужое сердце, – ответила Надя. – А, если по правде, то я завидую тебе. Сотни раз я представляла себе, как вернётся мой Алёша. Как постучит в дверь или в окно… Бывает, ветер разгуляется, стучит ветвями в стекло, а мне чудится – он стучит, зовёт меня. Брошусь на улицу, а там только мрак ночной. Так больно… Всё думала, вернётся он, никуда больше не отпущу, только лелеять стану.

– Так может… – робко начала Аля.

– Не может. Тут невдалеке бабка одна живёт. Юродиха. Прозорливая, говорят. Так, вот, я с благословения батюшки, ходила к ней.

– И она тебе сказала?..

Надя не ответила, только голову опустила. После паузы сказала:

– Дело одно важное осталось, на душе камнем лежит. Слово человеку дала – сдержать надо.

– Какое же слово? Кому?

– Мишеньке. Обещала я ему, что если батюшка благословит, обвенчаться с ним, чтобы он мог принять священнический сан. Я, может статься, и впрямь умру скоро, так пусть его судьба хотя бы разрешится. Сколько уж он промаялся с нами – никогда не рассчитаться мне за его доброту…

– Но ведь это же так далеко! – сплеснула руками Аля.

– Далеко, верно. Но ты отговаривать меня не старайся, я уж решила всё. Об одном прошу, для того и приехать просила: если что со мной, Петрушу моего не оставь. К хорошим людям устрой или с собой возьми… Мальчик он крепкий, смышлёный – обузой не станет никому. Только чтобы в приют не попал он! – Надя заметно разволновалась. – Я больше всего этого боюсь! Этого не допусти!

– Не допущу, обещаю тебе! – торопливо заверила Аглая. – Ты не волнуйся только и побереги себя. Я лекарств тебе из Москвы привезу, с доктором поговорю. Тебе ещё жить нужно! Ради Петруши.

– Бог милостив, – вздохнула Надя. – Может, и поживу… А вам с Родионом Николаевичем я счастья желаю. Такого, как желала себе с Алёшей… Он мне чем-то отца напомнил. Та же офицерская косточка, белая… Алёша совсем другой был.

Неожиданный отъезд подруги дал Аглае законный повод, чтобы на продолжительное время перебраться в Серпухов. Рискованная Надина затея сильно тревожила её, и одно лишь успокаивало: не одна отправилась она, а с батюшкой, решившимся помочь ей.

Наконец, пришла радостная телеграмма: возвращалась Надя домой. А накануне её возвращения Родя, всё это время отлучавшийся по делам, счастливо объявил, что для побега всё готово.

И радостна эта долгожданная весть была, и оробела Аля. Пробираться через границу – большая опасность… К тому же с девочкой… Но и отмахнулась тотчас от сомнений: волков бояться – в лес не ходить. Всего-то и надо кордоны по тропам контрабандистским обогнуть – и новая жизнь откроется! И в ней уже никто не разлучит, за все скорби былые новая жизнь утешит.

До глубокой ночи мечтали они о том, какова будет новая жизнь. Говорили полушёпотом, чтобы не разбудить спящего за ширмой Петрушу, которому Родиона Николаевича представили лишь как друга и соратника дедушки, который пришёл к тёте Аглае в поисках Нади и был ею доставлен к ней. Смышлёный мальчик, правда, явно что-то подозревал, но помалкивал. Днём он пропадал сперва в школе, затем гулял где-то в отдалённых местах, сопровождаемый верным псом, которого он подобрал пару лет назад щенком. В это время Аля и Родион могли чувствовать себя относительно свободно, а по возвращении мальчика нужно было следовать легенде.

– Когда ты скажешь дочери обо мне? – спросил Родя.

– Завтра, – откликнулась Аглая, ласково касаясь губами его уха. – Завтра приедет Надя, мы вернёмся в Москву, и я поговорю с Аней. В крайнем случае, если будет очень поздно, поговорю утром послезавтра. Как раз его не будет дома…

– А потом? – с волнением спросил Родион.

– Потом мы соберём вещи и приедем к тебе.

– А на следующий день мы убежим! – Родион крепко обнял Алю. – Мне даже не верится, что всё это будет так скоро, что осталось ждать всего ничего. Клянусь тебе, мы перейдём эту границу! Я бежал с Соловков, я сумел пробраться в Триэссерию… И снова вырваться из неё я смогу! Потому что теперь я сильнее втрое! Прежде у меня не было никого, а теперь есть вы, ты и Аня, и я чувствую себя способным свернуть горы!

– Да-да, всё так и будет! – прошептала Аглая. Голова её кружилась от нахлынувших чувств. Всей душой своей она была уже не здесь, а на далёкой границе, и далее – в маленьком, тихом доме, в котором её домовитыми руками будет создан неповторимый уют.

– Я буду работать в поле, вспомню, чему учил меня отец, – говорил Родион. – Мы заведём лошадь, корову… Станем простыми сельскими жителями и будем учиться простоте. Нет ничего лучше простоты… Простой пищи, простой одежды, простых отношений. В последнее время я чувствую живую тягу к земле, к природе. В природе всё естественно, всё просто и всё прекрасно. Вот так и будем мы жить. Работать, питаться плодами своих рук, по вечерам… – он чуть усмехнулся, – читать длинные старые романы. Ты знаешь, в детстве я читал много замечательных романов и, пусть это смешно, но я с удовольствием перечёл бы их теперь снова. Я стану читать тебе вслух, а ты будешь отдыхать или заниматься шитьём. Мирная, патриархальная жизнь. Почему люди беснуются и отказываются от неё? Разве придумало человечество нечто лучшее? В молодости я, впрочем, ответил бы на это вопрос утвердительно. Путешествия! Приключения! Но сейчас, когда на мою долю приключений достало, я понял цену осмеянного и охаянного несчастными дураками простого человеческого счастья. И оно будет у нас, потому что мы его заслужили.