Kostenlos

Осколки

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

20. Давай без отчества

– О, кто это пришёл? Это твоя новая сноха, Кланя? Ну, давай, садись рядышком, будем знакомиться! Меня Валей зовут. Не, давай без отчества, не старая я ещё! У всех налито? А салатики, салатики-то положили? Во-от! Давай, за знакомство и за любовь. Любовь, она такая штука… сегодня есть, а завтра – пшик! Видишь, молодая, это я тебе показываю – пшик и нету. Молодая… Я ведь тоже была молодая, помнишь, Клань? Крррасивая… Мужиков, как перчатки: туда-сюда, туда-сюда. Чего смотришь, не веришь? То-то же… Да мы с Кланей, знаешь, как на курортах рассекали? Эх! Кассу сдашь, денежку подсчитаешь – и в Сочи, где чёрные ночи… Ну, это ладно, потом как-нибудь… А в понедельник снова в буфет, людей бутербродами кормить. Всем хорошо – и нам, и людЯм, и бутербродам. Бутербродам, ой, не могу!.. Давай, наливай, чего жмёшься? Валька сегодня гуляет, любовь свою хоронит. Чего смотришь? Да, пью! А как ещё обиду свою, сердце своё успокоить? Я ведь ему всю душу свою отдала, всю себя… Даром, что молодой дурак… Ну, как молодой? Ну, моложе… Ой, Клань, ну не на пятнадцать, меньше. Ой, ладно тебе, сноху свою не пугай, она пока непривычная. А что? Как деньги брать, так ровесник, а как в койку, так старая я? Не, я женщина гордая, хоть и немало пожившая, и таких орлов видала-перевидала. Что же он, до тридцати пяти лет дожил, ни денег, ни профессии, ни жены… Детей зато наделал… Аж двоих…А сам… Даже ремонт себе сделать не может. Всё я! Эх! Давай выпьем! За ремонт! За чешский кафель. Ух! Как я его, этот кафель доставала!.. «Через кирильцо, через задний проход». Голубенький, с рисуночком. И бригаду хорошую наняла, дорогую… Быстро сделали, гады! Пока делали, мой-то, Геночка, сильно в койке старался, выкладывался по-своему… Ну, чего ты на меня пялишься? Что такое койка не знаешь? Ты пей, чего рюмку облизываешь? Кланин самогон, он, всем самогонам самогон! Ядрёный, сильно забирает. И это хорошо, а то муторно на душе, тошно, будто кошки нагадили. А так, вмажешь, и жизнь новыми красками заиграет. Не всё ещё, думаешь, потеряно, ещё много кобелей бесхозных найдётся… Не таких, конечно, как Геночка… О-о-ой! Обидно-то как! Я старалась, всю его квартирку задрипанную вылизала. Красиво стало, чисто, как в гинекологии, а он… Другую себе нашёл! Кланя, при снохе твоей можно материться? Непривычная? Господи, откуда ты такая? Молодая ещё, дурная, как девка, которую Геночка нашел. А что же теперь в отре… отремонтированную квартиру-то молодую не привести?! А я?!! Осталась, как дура последняя с коробкой кафеля чешского. Ни туда – ни сюда… Ладно, наливай! Ещё раз выпьем за любовь, чтоб она не кончалась. А если кончилась, то тогда… Ух, хорошо пошла!.. А что же теперь, смотреть, как они под ручку в отре…монтированную за мои деньги квартирку вышагивают? Не-ет! Взяла я ключи у ремонтников, нашла дома молоток и по каждой кафелинке на его кухоньке, и в ванночке, и в туалетике шарахнула. По каж-дой. Это не долго, если в охотку. Бью, а сама песни пою. Про разбитую любовь… О, глянь, Кланя, сноха-то твоя весь фужер залпом выпила! Молодец, наш человек!

21. Щелкунчик

Думаю, не удивлю никого, если скажу, что люблю Чайковского. Нас таких много. И я сегодня вспомнила забавную историю, произошедшую со мной в молодости. Забавные истории происходили со мной и в зрелом возрасте да и сейчас случаются, но мне хочется вспоминать только ту страну, тех людей, ту меня. Каприз у меня такой.

Подрабатывала я какое-то время в родимом институте, в лингафонном кабинете. Работа – не бей лежачего, но на месте-то надо было находиться, даже если нет её, этой работы. И людей в здании нет: начало лета, занятия уже закончились.

У моего тогдашнего начальника был сын, по-моему, девятиклассник. Хороший, умный, эрудированный мальчик. Мы часто вели с ним долгие беседы на всякие околоэстетские темы. Мне он был интересен, а я ему банально нравилась. И вот как-то после разговоров о музыкальных предпочтениях он приволок мне послушать своё сокровище – огромную пластинку с записью балета «Щелкунчик». Простите меня, меломаны, но за давностью лет я уже запямятовала, запись какого оркестра была на диске. Помню только, что мой любимый фрагмент назывался на пластинке «Апофеоз и адажио». Сейчас почему-то пишут только Адажио.

И вот я кайфую. В лингафонном кабинете техники – на любой вкус, народу – никого. Я и включила свой любимый фрагмент на полную мощность, чтобы лучше прочувствовать всю красоту музыки.

Я сидела за столом, закрыв глаза и полностью уйдя в музыку. Чайковский умело нагнетал торжественность и силу самого-самого апофеоза. Смешно – не смешно, но к самому моему любимому моменту я уронила голову на руки и уже ничего не соображала: только музыка, только Чайковский…

И вдруг, не знаю чем, я почувствовала, что в кабинете что-то происходит. Учуяла какое-то шевеление. Я подняла голову и увидела перед собою достаточно корпулентную женщину, танцующую «Танец маленьких лебедей». Я соскочила со стула и выключила проигрыватель.

Мы стояли друг напротив друга: я в ужасе, она – устало улыбаясь.

– Извините, – прошептала я.

– О, это вы меня извините, – продолжила улыбаться преподавательница. – Правда, девушка, это очень красивая музыка, но у нас со студентами тут, неподалёку подготовка к зачёту. Музыка отвлекает.

Мы элегантно и интеллигентно расшаркались. Женщина ушла к своим студиозусам, а я глупо трясла головой, пытаясь сбросить наваждение.

Вот такая новогодняя история, хоть и произошла она вовсе не в Новый год. Но ведь «Щелкунчик» же…

22. С непередаваемым акцентом

Вот снова я лечу Алма-Ата-Одесса. С посадкой в Баку. Сижу себе тихо, смотрю, как потихоньку заполняется салон. Как-то незаметно вокруг меня образуется тёмное пятно, состоящее из неулыбчивых и небритых мужчин в полосатых пиджаках и чёрных кепках. Они неумолимо рассаживаются рядом, спереди и сзади, перебрасываясь между собой короткими гортанными фразами. Из всего их разговора я понимаю только одно слово: «Табилиси». Именно так – Табилиси, Табилиси…

– Странно, – думаю я, – вроде, в Баку летим, почему они всё время говорят о Тбилиси?

– Левон, – представляется мне мой сосед, коренастый усатый мужчина, похожий на всех соседей сразу.

– Лена, – я выдавливаю из себя улыбку и спрашиваю: – А почему вы, грузины, все летите в Баку?

– Мы армяне! Мы просто живём в Табилиси, – восклицает сосед с непередаваемым армянским акцентом, приведя меня в полное недоумение: армяне из Грузии зачем-то летят в Баку. – Мы живём в Табилиси, а прямого рейса нет, только через Баку. Но у нас всё рядом. Это не Казахстан.

Мы поулыбались друг другу.

Отвернулась к окну, слушая незнакомую речь и думая о сложностях аэрофлотовских перелётов.

– Мы хорошего человека ездили хоронить, – донеслось до меня. – Мне и ему, – он кивнул на второго соседа. – он братом был. Вон тем, впереди – дядей. А тем, которые сзади сидят, – он показал назад, – вообще был раньше, давно, сосед. Мы все любили его… Вот… похоронили…

Вздохнули. Теперь понятно, отчего они такие мрачные. Помолчали немного, а потом продолжили светскую беседу. Говорили ни о чём и обо всём понемногу.

– А твоя мама, когда готовит борщ, фрукты на сковородке жарит?

Я растерялась, пытаясь вспомнить, что у мамы за фрукты могут быть в борще.

Но Левон не дал мне долго размышлять. Он поднял палец вверх и торжественно произнёс: – Это потому, что твоя мама не умеет готовить борщ!

Я закрыла рот рукой, чтобы не рассмеяться. Фильм «Мимино» прошёл совсем недавно, но фраза Фрунзика Мкртчяна про долму была уже крылатой.

Господи, он же об обжарке овощей говорит, сообразила я, но доказывать ничего не стала: не умеет моя украинская мама, так не умеет…

Баку встретил ветром. Очень, конечно, хотелось увидеть хотя бы море, но в памяти остался только злой солёный морской ветер.

Я зашла в здание аэропорта. Мимо меня с шумом и смехом прошли «тридцать три богатыря» одесского «Черноморца», красивые и нарядные, точно «все, как на подбор». Прошли и оставили после себя невысокого человека в бежевом плаще с портфелем в руках. Я аж задохнулась: Тигран Петросян! Чемпион мира по шахматам! Один! Мне почему-то казалось это невозможным. Я вот одна стою, и он один. Но кто я!? Почему вокруг Петросяна нет помощников и поклонников? Ужас!

И вот я опять в салоне самолёта. Ко мне подсаживаются два очень красивых грузина в джинсовых костюмах, что для того времени было невероятной роскошью. Два Ираклия, оба студенты какого-то одесского института. Я уже, на всякий случай, и не спрашиваю, с чего это вдруг такая сложная география.

Поздний Советский Союз… Всё уже давно переплелось и перепуталось. Да и какая мне разница, почему студенты-тбилисцы летят из Баку в Одессу?

– Ты не была в Тбилиси? – удивлённо поднял бровь один из Ираклиев.

Я притихла, вжалась в кресло. По возмущённому вопросу я поняла, что на мне грех, почти несмываемый. Стало обидно: я же не возмущаюсь, что они не были в Алма-Ате? Тоже мне, аргонавты!

С непередаваемым грузинским акцентом они взахлёб рассказывали мне о красотах Грузии и собственно Тбилиси. Я посмотрела в иллюминатор. Самолёт летел не очень высоко, и было хорошо видно изумрудные холмы, поделённые пополам какой-то рекой.

– Это что за река? – перебила я обоих Ираклиев.

Один из них, который сидел ко мне ближе, перегнулся, посмотрел вниз и сказал: – Это Риони.

– Красиво. Риони… – эхом отозвалась я, и мы замолчали на какое-то время.

Скоро должно было начаться Чёрное море, и я время от времени глазела в иллюминатор, чтобы не пропустить береговую линию.

Самолёт дал крен вправо, ландшафт немного изменился. Внизу опять блеснула какая-то река.

– А это что за река?

Ираклий опять перегнулся через меня, вздохнул: – Это Риони!

Надо же, опять Риони! А где же «обнявшись, будто две сестры, струи Арагвы и Куры»? Я, начитавшаяся и перечитавшаяся в детстве литературы, всё соотносила с книгами. У Лермонтова не было Риони! А оно вон как…

 

Я даже вроде начала дремать, но самолёт опять дал крен на север и я глянула в окно. Как было красиво! На фоне зелёных холмов блистала на солнце широкая река.

– А это? Ираклий, это что за река?

Ираклий опять перегнулся и, сверкая чёрными глазами, сердито произнёс:

– Это Риони!

Я опять вжалась в кресло. Гори всё синим пламенем, больше не спрошу!

Заколдованная какая-то река! Но тут началось Чёрное море, а вскоре и Одесса.

…Домой я летела тем же самолётом. Мои любимые одесситы с присущим им размахом провожали меня весь предыдущий вечер, поэтому чувствовала я себя невыспавшейся и больной. Желание было одно: отоспаться за время полёта.

Рядом устроились мужчина с женщиной. Я прикрыла глаза и вдруг услышала голоса. Приподняв усталые веки, увидела сначала только две пары длиннющих ног. Выше, выше, а там – два высоченных блондина со сверкающими улыбками. Мои соседи зашевелились и уступили свои места.

– Я Стасис, а это Вергилиус! Мы из Каунаса!

– Господи, – думала я тоскливо. – Причём тут Одесса! Меня правильно Додик в самолёт затолкал? Но вежливо улыбнулась, мол, очень приятно, Лена.

Великаны расселись и Стасис, улыбаясь, ткнул пальцем в обшивку самолёта:

– Видите люк? – произнёс он с непередаваемым литовским акцентом. – Он как раз в шестнадцатом ряду. Здесь промежуток между креслами побольше, иначе мы не помещаемся. Приходится людей просить.

– Да, вы большие… А почему из Одессы летите? Можно же через Москву? – спросила я безнадёжно: пути Аэрофлота казались мне неисповедимыми.

– А у нас командировка в Одессу, а потом в Алма-Ату.

Ну вот, уже легче, значит, я ещё не совсем потеряна для географического общества.

– Горы наши увидите.

– Что нам все говорят: горы, горы! Подумаешь!

Стюардесса разносила напитки.

– Стасис, мне два стаканчика!

– О. да ты погуляла вчера? На, держи. Вы, русские, много пьёте.

Я чуть не поперхнулась, но крыть было нечем: действительно погуляла.

– Всё пьёте и пьёте… Все русские много пьют. Не хотим мы с вами жить, – беззлобно ворчал Стасис.

Я пожала плечами: лично я не держу. О чём спорить? Я хочу спать.

… Проснулась я, когда появились горы. Глянула на Стасиса и увидела в его глазах такую гамму чувств! От недоверия к восхищению. Гордо фыркнула и пошла к выходу. На трапе остановилась. Выдохнула. «Вот и я, город мой, вот и я».

23. С улицы Бебеля

В самом центре Одессы, на бывшей улице Еврейской, а ныне имени товарища Августа Бебеля, я ползала на карачках по грязному коридору коммуналки и мыла полы. Ясное дело, что в мои планы данное мероприятие не входило, но общим собранием местной Вороньей слободки было постановлено, что, раз я живу тут уже больше трёх недель, то должна принимать участие в жизни местной коммуны. Да и не вежливо как-то было мне, двадцатилетней, спорить с тремя бабками.

Эта старая квартира в дореволюционном доходном доме с облупившейся лепниной и невероятными для меня пятиметровыми потолками была классикой жанра. Ни до, ни после не довелось мне пожить в таком густом замесе интриг и страстей. Мой приезд в Одессу внёс в более или менее устоявшуюся жизнь аборигенов ветерок свежих эмоций и разбередил старые, поутихшие было обиды.

Ну что ж, мне не трудно. Правда, орудовать шваброй я так и не научилась: то в углу не получалось толком промыть, то плинтус никак не отмывался. Поэтому я отложила деревянную швабру и стала мыть, как привыкла. Нужно было помыть два длинных коридора, кухню и, прости господи, туалет.

В самом конце первого коридора находилась комната Таньки. Ну, не Таньки, конечно, а Татьяны Николаевны. Она была самой старой из местных бабок, ей катило уже под восемьдесят. Но Олька с Додиком, к которым я приехала в гости, называли своих бабок Танька, Манька и Любка. Между собой, естественно. Ну, и я туда же. Так вот Танька, как мне для общего понимания ситуации объяснил Додик, была москвичкой и ярой коммунисткой. У неё был взрослый сын, который жил в Москве. Когда-то, очень давно (когда никто из ныне живущих не помнил) она оказалась в Одессе, да так тут и осталась.

Бабуля, наверное, была из первых комсомолок: всегда суровая, с поджатыми губами и пронизывающим взглядом. И не захочешь, а почувствуешь себя контрой и второй раз вступишь в комсомол. Не знаю, общалась ли она с остальными бабками, но нас она своим вниманием не удостаивала. Она проносила мимо нас своё монументальное тело, вообще не поворачивая в нашу сторону свою седую, коротко стриженую под горшок голову.

Но в основном она почти безвылазно торчала в своей комнате, и, как зло острили соседи, писала на всех доносы. Может, и писала. А, может, и напраслина всё это. Мы не знали. Да и неинтересно никому это было. Живёт себе бабка, и живёт. Вроде, никого из местных на допросы не таскали, и слава богу.

Вот и сейчас, ползая с тряпкой под её дверью, я слышала шаркающие шаги, звяканье посуды, шуршание бумаги… Там происходила и проходила жизнь старой, забытой всеми московской коммунистки, занесённой историческими ветрами в солнечную Одессу. Непонятная мне и загадочная жизнь.

Так… А вот и комната Маньки. Ну, строго говоря, ни Манькой, ни даже Марией она не была. Никого из живущих в коммуналке не интересовало её настоящее еврейское имя, а Манька и не настаивала. В случае крайней нужды обращались к ней по-простецки – тётя Маша, что для меня, церемонной и благовоспитанной алма-атинки, было как ножом по сердцу.

– Ша! – сказал мне Додик. – Оно тебе надо? Зови, как все зовут.

Маньки, как всегда, не было дома. Каждое утро, и зимой и летом, она прихорашивалась, насколько позволяли её необъятные габариты, и пропадала непонятно где до вечера. Опять же, я не заморачивалась, где прожигает свою жизнь толстая Манька. Мало ли, дети там, внуки… Но как-то раз ехали мы с Олькой в троллейбусе мимо Фонтана и вдруг она дёргает меня за рукав: – Смотри!

Ух ты! Ну, ни фига себе! Прямо перед нами, метрах в пятидесяти, на расстеленном на песке покрывале, под большим пляжным зонтом вальяжно устроилась наша Маня в окружении ещё трёх или четырёх таких же живописных еврейских старух. Она была в панамке, халат был спущен до трусов, а огромный белый сатиновый бюстгальтер, вызывающе обнимал её дородное тело. Бабульки самозабвенно резались в карты.

– Что это?

– Это преф. Маня наша так себе деньжат подзарабатывает.

– Так вот где она пропадает постоянно! А я-то думала, к внукам мотается.

– Нет, одинокая она. В войну всех похоронила… А так и доход, и развлечение.

…Так, ползу дальше. Туалет. Ну, тут всё просто. С суровыми старухами не забалуешь, поэтому туалет в коммуне был, пожалуй, самым чистым местом. Уж сколько собраний было проведено и постановлений вынесено, я не знаю, но, несмотря на присутствие двух молодых шалопаев, Додика и Сашки, туалет всегда блистал чистотой. Я быстро помыла унитаз, прошлась по полу и продолжила мыть коридор.

Так… Сашка… Сашка был старше нас с Олей года на три. Симпатичный, улыбчивый, тёмноволосый, невысокий, с золотой фиксой во рту, что вводило меня в оторопь, у себя, в родной Феодосии он серьёзно занимался гимнастикой. После армии он не захотел возвращаться в свой сонный городок, и рванул прямиком в Одессу. Устроился работать таксистом и как-то ухитрился заполучить комнату в нашей коммуналке. Ну, комнатой это назвать было сложно. Эта каморка когда-то, при дюке де Ришелье, была чуланом за кухней, два метра на три. Думаю, не больше.

Меня вообще поражала в Одессе приспособляемость народа к местам обитания. Мне бы и в голову не пришло, что можно жить, например, в каморке над старым кинотеатром. Чтобы туда попасть, надо было с акробатической ловкостью подняться по расшатанной железной пожарной лестнице примерно на уровень третьего этажа. А там жил какой-то молодой человек, Додькин знакомый. Интересно, как он водил туда девушек?

Итак, Сашка. В его комнатуле кое-как умещались топчан, журнальный столик и пара табуреток. Пальто и костюмы висели на плечиках над топчаном, постельное белье – в чемодане, а самый минимум посуды жался к ножкам столика. На одной из табуреток был торжественно водружён сверкающий немецкий магнитофон "Грюндиг", главное Сашкино сокровище. Окон нет, теснота жуткая. Так Сашка умудрился привести себе ещё и женщину!

Женщину звали Валентиной. Она была полу-цыганкой-полу-гречанкой из Измаила, такой же, как и Сашка, неприкаянной, но отчаянной искательницей лучшей доли. Жгучая, страстная брюнетка с уже пробивающимися усиками над верхней губой. Она работала не то официанткой, не то продавщицей, и таскала прельстившемуся Сашке разнообразную еду.

Как-то вечером мы с Олькой жарили на кухне котлеты. И вдруг окрестности коммуналки огласили страстные Валины завывания. Все застыли. Потом бабки как-то тут же незаметно рассосались по своим комнатам, а мы с Ольгой, не имея возможности бросить недожаренные котлеты, вынуждены были, тихо хихикая, слушать разнообразные охи и ахи ещё минут пять. Потом всё смолкло и появился сияющий Сашка, а за ним совершенно невозмутимая Валентина. Не знали они, что ли, что кухню от Сашкиного чуланчика отделяет в лучшем случае фанерка, или это была своего рода фронда? Кто знает? Но неловко было нам, а эти двое были вполне счастливы и довольны. Всё время подмывало спросить Валентину: что, и правда Сашка такой половой гигант или она разыгрывала спектакль?

Итак, я уже на кухне. М-да, кухня – это страшное дело. Ничего ужаснее мне видеть не довелось. Несмотря на немалые размеры, развернуться там было почти негде: всё пространство по периметру было заставлено кучей разнокалиберных столов по количеству жильцов, и двумя газовыми плитами. Окно выходило во внутренний двор-колодец, ничем не примечательный, кроме вечно болтающегося на верёвках белья и огромного количества кошек. Но в Одессе кошки были везде. Ясное дело – южный приморский город, кошкам раздолье. Дверь чёрного хода заколочена и заставлена одним из столов. В нише скромно притулилась раковина с ржавым краном. С водой вообще в Одессе швах. В центре о горячей воде никто и не вспоминал, а холодная вода шла с перебоями. Над раковиной штукатурка на потолке обвалилась и там всё время шуршали мыши…

Однажды что-то мы с Ольгой в очередной раз готовили и вдруг на соседней газовой плите закипел чайник. Он сердито что-то пробулькал и залил огонь. Я подскочила и выключила конфорку. Что было!!! Олька зашипела на меня, схватила спички и снова включила огонь. Я оторопела: – Ты что?!

– А то, – продолжала шипеть Ольга. – Это чей чайник? Так, это Танькин чайник. Придёт, увидит, знаешь, какой канкан нам устроит?!

– За что? Мы же так все отравимся или взорвёмся!

– Не-ет, – Олька назидательно подняла вверх указательный палец. – Мы сейчас уменьшим огонь, чтобы еле-еле горел, а она сама придёт и выключит.

– С ума сойти. А почему ты решила, что чайник Танькин? – я тоже перешла на шёпот.

– Так это её конфорка.

– Так что, мы не можем на ней готовить?

– Нет, ты что!? Скандал будет. И свет ты должна включать, когда на кухню заходишь.

– Даже когда там кто-нибудь есть и свет уже горит?

– Да, – Олька вздохнула. – И попробуй не включить – шуму будет!.. Ты же видишь, тут у каждого свой выключатель, – она мотнула головой на стену. – И в коридоре. И в туалете.

Я кивнула, мол, да видела, но не думала, что всё это так принципиально.

Ольга сделала шаг в сторону коридора, вытянула шею и пропела дурным как у автобусной тётки голосом: – Татьяна Николаевна, ваш чайник кипит!

– Я поначалу, знаешь, как натерпелась, плакала постоянно, – Олька тихо продолжила шёпотом. – А сейчас ничего, тоже с ними ругаюсь…

…Так, снова коридор. Пятясь, сворачиваю направо. Осталось немного. Вот всегда закрытая комната. Здесь никто сейчас не живёт. Её хозяин – одесский делец, лет пятидесяти, Давид Исаакович. У него где-то шикарные апартаменты и молодая жена. Делать в этой коммуналке ему абсолютно нечего, но почему-то не продаёт её, бережёт зачем-то. Но как-то раз объявился здесь и жил неделю: не то от партнёров прятался, не то с женой поругался. Так бабки все по стеночке ходили. Уважали одесские бабки денежки.

…Так, ползём дальше. Любка… Любовь Моисеевна. Додиковская якобы мачеха. Когда-то давно, Додик ещё мальчишкой был, умерла его мать, и отцу сосватали хорошенькую, фигуристую молодую вдову Любу. У Додика был ещё старший брат, уже взрослый и женатый, поэтому отдельную прекрасную квартиру в центре города пришлось разменять. Потом отец умер, Любкины дети уехали в Америку и все свои квартиры продали, дружно забыв про маманю. И остались Додик с Любкой вдвоём в старой коммуналке. Можете себе представить, как они друг друга любили.

Бедная Любка жила за фальш стеной, разделяющей огромную комнату на две поменьше, но тоже немаленькие, и вынуждена была терпеть все наши сходки и маёвки, случавшиеся достаточно часто. Потому, что друзей у Додика было много. На следующий день она ходила с поджатыми губами и ни с кем из нас не разговаривала.

 

– А шо такое? – громко возмущался Додик в воздух. – Пусть валит к своим деткам, в Штаты! Что, не зовут?

Любка зарабатывала стиркой фартуков и халатов, которые она каждый понедельник приволакивала с Привоза, с рыбных рядов. У неё было несколько кастрюль-выварок, которые она где-то прятала. А по понедельникам она начинала весь этот кошмар кипятить. Вонь стояла ужасная, но Любка каким-то таинственным образом сумела договориться со всей Вороньей слободкой и народ по понедельникам рассыпался, кто куда мог.

Ну вот и наша дверь. Всё, уборка окончена. Все довольны, все смеются, а я пойду гулять по летней Одессе.

…Давно это было. Коммуналка опять стала шикарной отдельной квартирой, улица имени товарища Августа Бебеля опять стала Еврейской. А из жильцов моей любимой коммуналки живых не осталось никого.