Побѣдители

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава VI Газеты, письма, телефон…

Наконец-то руки мои дошли до газет, столь любезно подаренных мне Авигдором Эскиным. Напрасно я честолюбиво тревожилась: обо мне продолжали писать.

Меньше, конечно, чем об этом космосе. Случайно начав свой просмотр с либерального «Обличителя» (взятого уж просто до кучи, ибо ясно, что эти обойдут мою особу молчанием) я наткнулась на «космическую» статью модной Джульетты Латыповой. Пишет она противно, но цепко, невольно зацепила парой абзацев и мое внимание.

«Остается непонятным, сколь долго выплачиваемые нами налоги будут уходить на эти бессмысленные исследования, – с обычным своим апломбом разорялась она. – Гимназисту, знакомому с законами физики хотя бы на „удочку“, ясно: единственное, на что способны сопла, это вывести железяку с собачками в стратосферу. Далее эти замечательные реактивные двигатели попросту сгорают от собственной мощности. Выход на орбиту – абсолютная утопия при нынешнем состоянии науки. Только развитие турбовинтовых двигателей, в котором, кстати, нас далеко опережают США, сделает возможным настоящие космические полеты – не в наши дни, конечно, но лет через тридцать-сорок2… Мы же повторим: наши сопла плавят сами себя. Даже те, кто по долгу службы вынужден проявлять публичный энтузиазм, в частных разговорах признают это. Можно себе представить, с каким унынием они в действительности глядят на индикаторы своих лексикографов! Впрочем, если правительство согласиться признать эти исследования бесперспективными, некто, чьего имени мы из соображений нашей безопасности не станем здесь называть, воспользуется своим правом такое правительство отозвать. Создается впечатление, что за стоимость игрушек одного мальчика мы продолжим платить еще…»

Я, вне сомнения, ничего не понимаю в космических делах, но такое впечатление, что начертавшая неизъяснимые строки понимает еще меньше… «Индикатор лексикографа», это же надо! Одно непонятно: какое-то время назад с этой дурниной появлялся на людях граф Роман, о чем мне, разумеется, доложило немалое количество доброжелателей. Впрочем, кажется, уж и перестал.

Я выбросила из головы и космос и Латыпову, сосредоточившись на новых рецензиях. Да, обо мне пишут. Не так, чтобы очень много, но и не мало. И «сильным дебютом» назвал сам литературовед Палеевский, и неизвестный мне вредный критик Тулупов подметил мелкие нестыковки в мистической интриге. А я так надеялась, что никто не заметит, как автор немножко запутался, ну, самую малость. Но противнее всех оказалась некая критикесса Ермилкина, которую я тут же от злости мысленно наделила тремя подбородками и глазами навыкате. Ермилкина, пишущая отнюдь не в либеральном «Обличителе», но в самой что ни на есть патриотической газете «Неглинка», пылко обвиняла меня в «упадочничестве».

«Создается впечатление, будто госпожа Чудинова пишет роман посреди победившего совдепа и подвергает себя опасности угодить за него в чекистские застенки».

Гадкая, ох, какая же гадкая… Да, мне временами было очень больно писать «Хранителя анка», быть может, слишком больно. Но почему «упадочничество»?

«Отчего, к примеру, мы не находим в этом произведении счастливых страниц, посвященных вступлению армии в Петроград?»

А что обнаружила вступившая армия в Петрограде, она задумывалась, эта Ермилкина? А вот я читала протоколы обследования дома №2 по Гороховой… Дорого же далось то счастье, чтоб быть «счастливыми».

Расстроенная и разозленная, я слонялась по комнатам. Все литераторы самолюбивы, я, понятное дело, не исключение. Так бы и прибила критикессу Ермилкину.

Бросить бы эти рецензии, да уехать в имение, в Бусинки. Редкий шанс увидеть в сборе всю семью. Там и сестра с Ксюшей и Меланией, и родители. Отец, как ему на юбилей вышел чин тайного советника, два года назад, все-таки стал иногда и отдыхать летом.

Бусинки, строго-то говоря, не совсем имение. Куплена земля под Тарусой была, когда мне исполнилось пять лет. Тогда и выстроили дом, в местном стиле, деревянный, со всевозможными разноцветными фантастическими наличниками, балясинами и навесами.

А настоящее наше имение вовсе не наше, под Пермью. Отец ведь – третий из четверых сыновей деда. Земля принадлежит дяде Сергею Константиновичу, после ее унаследует кузен Петя, Петр Сергеевич. Но наше нынешнее земельное законодательство – самое правильное. Из-за постоянных дроблений родовые усадьбы выскальзывают из семей. Поэтому недвижимость передается целостной – старшему наследнику. Зато младшие в семье имеют преимущества в служебном продвижении.

Но мне и Бусинки нравятся, я в них выросла. В них много кустов смородины и берез, а дом выходит верандами на черно-хрустальное широкое течение Оки, далеко внизу, на заводи, поросшие желтыми кувшинками.

Странное место для детских игр, но как же мне нравилось тарусское старое кладбище, тоже парящее высоко над Окой! Могила Борисова-Мусатова: упавший на красный гранит гранитный мальчик. Вокруг цветут дичком розы и шиповник. И на склоне, зажатая двумя уже безымянными могильными холмами, старая скамейка. Сидя на ней можно часами наблюдать великолепную речную панораму: причудливо переплетенные тропинки склона, берег, белый пляжный песок… Над всем этим маленькое солнечное кладбище словно парит. Не представляю погоста более светлого и тихого.

«Пойдем на могилу памятника!» – обыкновенно говорила я, лет трех от роду, подразумевая Борисова-Мусатова. Это надолго сделалось присловьем в семье.

А чуть дальше – но это я сумела оценить позже, в отрочестве – могила Марины Цветаевой, проведшей в Тарусе последние годы жизни. Прекрасный горельеф – легкий профиль, так и кажется, что немножко «в ореоле папиросы»…

Таруса, яблоневая, в плетеных заборах, Таруса – яблочная корзина в августе – под ногами лошадей хрустит ковер благоуханной падалицы… А эти овражки, сущее благословение детских игр – то в индейцев, то в англо-бурскую войну…

Уехать в Бусинки, раз уж я – московская пленница?

Чем тут сидеть и Ермилкиных читать…

Нет, нельзя. Далеко. Так что – сидеть мне в московской родительской квартире.

На каминной доске в гостиной – завал неразобранных писем. Польская марка на конверте? Маме, от пани Стасиньской, ее коллеги и хорошей подруги? Нет, мне… От кого бы? Однако!

По счастью нож для писем лежал рядом – а то бы я надорвала конверт руками.

Письмо было от кита журнального дела – Бориса Софроновича Коверды. Писала, правда, его дочь – Наталия Борисовна. Что не удивительно, все-таки сам газетный магнат уж очень немолод. Хотя до сих пор деятелен, в яснейшем разуме. И ведь это невзирая на годы каторги…

Опомнись, Нелли! Какая еще «каторга»?! На какую каторгу мог попасть – да еще на годы – почтенный литературный деятель? Опять «сквозняк»? Ох, а ведь почти на два дня удалось обо всем этом забыть… Не хочу, не хочу об этом сейчас думать, да и неважно, важно, о чем мне пишут! Ну, как и Коверда «упадочничество» обнаружил? Тогда беда.

«…Как Вам, быть может, известно, Елена Петровна, отец еще ребенком оказался свидетелем красного террора, – писала Наталия Борисовна. – Впоследствии его показания вошли в свидетельства для антибольшевицких процессов. Поэтому особенно дорого показалось ему, что в представительнице юного поколения давние трагические события находят столь живой отклик. Забытая история – повторяющаяся история. Борис Софронович намерен осветить в целом ряде своих журналов Ваш роман, и уже говорил о том с рядом лиц, встретив самый благожелательный интерес. Но предваряя публикации, просит передать Вам наилучшие пожелания, в особенности…»

Вот так-то! Я упала в любимое кресло-качалку, сжимая письмо в руке.

Одобрение Коверды – это вам не фунт изюма! И это почти наверное перевод на польский язык, а там пойдет…

Коверда всю жизнь прожил в Польше. Сперва его семья бежала от красного террора в Вильно, а уж после, когда, сообразно обещанию убиенного Государя, был официально подтвержден выход Польши из состава Российской Империи, они переехали в Варшаву, там Коверда и закончил гимназию, там и начал журналистскую деятельность…

Все-таки, быть может, я написала не самую плохую книгу?

Трель телефонного звонка вырвала меня из самого сладкого и глубокого самолюбования. И зачем? Кому я нужна?!

Нужна я оказалась Лере. И с первых ее слов мои честолюбивые восторги со свистом вылетели из головы.

– Нелли, это было нечестно! Я уверена, ты знала, кто такой Джон! Еще в столице знала, в костёле!

– Так-таки Джон? Может статься, все же мистер Кеннеди?

– Гмм… Ну да, мистер Кеннеди, конечно. – Судя по тому, как прозвучало это «мистер Кеннеди», у меня не осталось тени сомнения, что дошло до «Джона».

– Где ты с ним повстречалась на сей раз?

– В Кремле, в Тайницком саду. Опять случайно. Я сегодня приехала с Ником на Конференцию, то есть не на Конференцию, а на прием для участников. Мне-то эта Конференция к чему?

– И что Кеннеди?

– Да ничего. Я как раз хотела с кем-нибудь поговорить по-английски, ты ведь знаешь, как я его легко забываю… Завтра поедем кататься верхом, я ему покажу Коломенское… Или лучше Царицыно? Он, оказывается, не занят на этих заседаниях. Все заняты, а он нет. Завтрашнее утро у него совершенно свободное!

Я слушала и тихо кипела от злости. Лера – дитя, но американец-то хорош… Что за безответственность? Уж он-то должен понимать, что и к чему. Или – недоразумение?

– Он знает, кто ты такая? Как ты назвалась? И кто, строго говоря, его тебе представил?

– А он сам и представился, он один гулял. То есть, он решил, что дважды видел тебя, со мной и у Ника – стало быть, все-таки, мы не вовсе незнакомы. Ты – общая знакомая, разве нет?

 

– А как зовут общую знакомую, он имеет представление, этот наглец?

– Представь, да.

Ловок, шельмец. Уточнить, впрочем, не чрезмерно трудно. Даже газеты сейчас мои фотографии печатают. Хотелось бы мне знать другое – о том, кто такая Лера, он узнал до того, как с нею познакомился? Если он искал знакомства именно с Великой Княжной – дело совсем неприглядно. Если же просто запомнил красивую девушку – ну, это еще ладно.

С логикой у Леры как всегда – изумительно в смысле полного изумления собеседника. Сперва корит меня, что я якобы знакома с Кеннеди, после сама же упоминает, что он меня видал всего два раза.

– Валерия, мне это не нравится. К чему могут привести такие прогулки? Ты ведь знаешь, что ты – не про него. Ты это превосходно знаешь.

– Но с какой стати ты делаешь такие далекие выводы, Нелли? Я что, венчаться с ним завтра собралась? Разве нельзя просто, любезно, по хозяйски, показать гостю город? Что в этом-то предосудительного? Ты уж сразу решила, что я в него влюбилась.

Решила, Лерочка, решила. И чем жарче ты это отрицаешь, тем основательнее моя уверенность.

– А Ник знает о твоей хозяйской любезности?

Трубка отозвалась молчанием.

– Алло, Лера? Стало плохо слышно. Так я правильно тебя поняла, что Нику все известно?

– Если ты ему скажешь… Ты знаешь, как это будет называться?

– Знаю. Это будет называться выполнением долга верноподданной.

– Я жалею, что тебе сказала! С чего ты решила, что между нами что-то есть? Это только лишь твои домыслы!

– Надеюсь, что домыслами они и останутся. Я пока промолчу, Лера.

– И увидишь, что была неправа.

– Дай Бог. И уж, кстати, если тобою движет единственно радушие хозяйки, так позови с вами, к примеру, Мишу. Во избежание кривотолков. Заодно и он по-английски поболтает. И Миша наверное не занят на конференции.

– Ну и предложение! Тебе прекрасно известно, что Миша последние полгода сделался совершенно несносен. По-моему правильный образ жизни стал у него идеей фикс. Он только о том и думает, чтобы большее число раз подтянуться на турнике или большее расстояние пробежать.

По чести сказать, тут она права. Великий Князь Михаил, кузен и ровесник Леры, как-то нежданно превратился из играющего в «новых готиков» поэтического юноши в какого-то заурядного любителя физических упражнений и свежего воздуха. Бросил курить (а какая у него была роскошная машинка для набивания папиросок, с какой великолепной рисовкой он с нею управлялся!), не пьет теперь даже свой любимый прежде сидр… И заделался совершенным молчуном. С ним стало попросту скучновато. Впрочем, в двадцать лет многих довольно резко бросает из стороны в сторону. Поглядим, что будет еще через месяц-другой.

– Верховая езда, в таком случае, самое подходящее занятие для Миши. И он охотно составит вам компанию. А болтать тебе все едино хочется вовсе не с Мишей. Так что его нынешняя молчаливость – не помеха.

– Нет, не хочу. Он все испортит.

– Не стану толочь воду в ступе. Свое мнение я сказала, Лера. Не любо слушать, не спрашивай.

Она распрощалась, обиженная.

А я все сидела на ампирной танкетке у телефонного аппарата, сжимая ненужную трубку.

Я не хочу, чтобы она повторила мою историю, пусть в иной вариации, но вариации здесь не важны. Важно другое: она ведь не выдержит. Она – не я.

Три с половиной года различия со всеми в нашей компании – сперва детской, потом – отроческой, студенческой. Но как же мы ее баловали! Бегали медленней, чтобы она могла угнаться за нами на коротеньких ножках, таскали на закорках, целовали в синяки. По десять раз объясняли урок, а то и давали списать. Подстраивали под нее планы.

Круглая сирота с четырехмесячного возраста. Это разрывало сердце. Могли ли мы вести себя иначе? Вероятно, должны были. Она живет не по Корнелю, по Расину. Она не знает слова «нет». Что сотворит с ней первое столкновение с этим словом? Лучше б оно произошло в какой угодно иной сфере.

Как уберечь ее сейчас? Остается надеяться на одно: американец прибыл ненадолго. Кстати, надо бы это выяснить осторожно. Магия расстояний действенна – и никакая телефонная связь не укорачивает версты, слагающиеся в мили. Даже если мерить километрами. Только б его нелегкая унесла поскорей, этого Кеннеди!

Мне было тревожно. И, как и следовало ожидать, давно зажившая рана заныла уж слишком сильно.

Глава VII Четыре года назад

Это было лето 1980-го года, мои вторые студенческие каникулы. Все шло так хорошо, как просто не бывает на свете.

Студенчество – особые пять или шесть лет жизни, ни до, ни после ничего похожего ты не переживаешь – с пропетого в первый раз в аудитории «Gaudeamus» до дня торжественного вручения диплома. Освященная традиция позволяет «буршам» жить вне этикета. Помимо того, все – в первый год особенно – немножко шалеют от совместного обучения. В самом деле, это так странно – сидеть за одними партами с молодыми людьми! Но молодые люди не целуют твоей руки, не вскакивают при твоем приближении, перебивают тебя в спорах. Все это можно, все это не нами заведено. Мы не юноши и не девушки, мы «бурши». Можно заявляться в гости без предупреждения, можно подавать еду в ненагретых тарелках. А то и вовсе в бумажных фунтиках.

Увы, после защиты магистерской диссертации ты теряешь какое-то неписаное право на этот стиль жизни. Впрочем, не всю же жизнь жевать на улицах бутерброды. Но тогда я наслаждалась вовсю.

К тому лету мои стипендиальные обстоятельства позволили мне воплотить мечту всякого нормального студиозуса – выпорхнуть из родительского гнезда. Я сняла студию в Брюсовом переулке, ну да, разумеется, в Брюсовом, хотя бы ради того, чтобы услышать, как улыбнется в трубке на эту новость Наташин голос. Быть может, я отчасти хотела ее этим обмануть, показать, что я не разгадала столь роскошно ею инсценированной истории с Проклятым Племянником. Наташа ведь не любит своих просчетов, допущенных по нездоровью.

Как же нравились мне мои новые владения! Комнатка в два окна, на втором этаже, а окна даже солнечным днем затенены ветками кленов. Крашеный дощатый пол, довольно занозистый, что мы вскоре сумели в полной мере ощутить, ибо очень любили сидеть на полу. Английские ситцевые обои, довольно-таки вытертые. Крошечная ванная, игрушечная плита. Я купила современную кровать с одной спинкой и старинное бюро, которое заняло четверть комнаты. Раскладной стол, три табурета, и выпрошенный у мамы дедов сундук для путешествий, который дома почему-то назывался «Гросс-Германия». Весь в полустертых наклейках давних отелей. В него поместилась одежда, а сверху опять же можно было сидеть тем, кто берег платье от неровных досок.

Ни новостной панели, ни даже радиоприемника в моем новом обиталище не было – к чему? Только самый простой телефонный аппарат. Жизнь в этих стенах кипела изнутри – во внешних событиях мы нуждались мало.

Сколько же нас набивалось в эту комнату тем летом! Засиживались до утра, ведь каникулы. Хлестали чай по-московски – чашку за чашкой. (Жителей иных градов московское чаепитие, я замечала не раз, весьма пугает). С эйнемскими помадками, с абрикосовским мармеладом, да и просто с хлебом от Филиппова.

Вино мы в те времена пили только в дни экзаменов, уж это святое. Но покупка вина на каждые посиделки была большинству не по карману.

Ник-то, впрочем, был из нас самым богатеньким. Помимо стипендии ему еще выплачивали целых сто рублей в месяц по распоряжению Опекунского совета. Но он уж равнялся по остальным.

Впрочем, мы пьянели и без вина, от одних разговоров, от того, что было так хорошо теплыми теми вечерами и светлыми ночами.

Я наслаждалась тем летом самостоятельностью, полной, совершенной. Родители разъехались по экспедициям, отец в Гоби, мама – на Саарема, сестра с мужем отправились на пленэр на Вологодчину, старенькая няня Тася уже полностью переселилась в Бусинки, а Наташа увезла Гуньку в Коктебель. (Впрочем, мое желание самостоятельности и тогда делало исключение для Наташи). Я была полностью предоставлена самой себе. Вернее сказать – полностью предоставлена друзьям.

У меня бывали все. Реже всех, пожалуй, Роман, который не любит долгих разговоров. Хуже – он не умеет от разговоров пьянеть.

Зато все остальные бывали, все остальные пьянели. Появлялась княжна Нинка Трубецкая, самая из нас безразличная к политике и терпимая к республиканскому устройству, вечно фрондирующая Нинка, в своей любимой зюйд-вестке и бриджах из «чертовой кожи», в любой момент готовая схватить рюкзак и умчаться одна в леса – куда глаза глядят.

Так много трепета и гнева,

И тут же смех.

И голосом владела дева,

Что звонче всех.

Простоволосым златопадом,

Смеясь, грустя,

Играла, как ручьем наяда,

Как львом дитя.

И этот слух, что дивно тонок

На звоны лир.

Ты вся была как тот ребенок —

Познавший мир3.

Стихотворение, посвященное в те дни мне, было неровным, как все почти Нинкины стихи, но всем нравилось. Кроме, может быть, Ника, потому, что он единственный не похвалил, а как-то странно промолчал.

Бывала Вера, тогда еще Маслова, с ее будущим мужем Жаном Сен Галлом, самозабвенно изучавшим русский язык. Мы звали Жана Ванюшей, Ванечкой, и ему это страх до чего льстило.

Бывала Нинкина кузина княжна Лёка. И Нинкина тётка – Машка Несмеянова, тётка, что на полгода моложе племянницы, застенчивая и одновременно насмешливая, стригшая свои темные волосы коротко, за что мы дразнили ее «суфражисткой». Ну, это все биологический факультет.

Был Мишка Осипов, с первого же курса определившийся по линии кристаллографии. Его девушки временами менялись, но варьировались всегда внутри одного типа. Я их не запоминала.

Что еще? Дима Федотов, ухаживавший тогда за Ирой, своей будущей женой. Оба будущие физики. Всех не перечесть, да и не вспомнить.

Мы пели вечные студенческие песни.

Пошел купаться Уверлей,

Оставив дома Доротею.

Берет он пару-пару-пару пузырей,

С собою, плавать не умея.

И он нырнул как только мог,

Нырнул он прямо с головою.

Но голова-ва-ва, тяжеле ног-ног-ног,

Она осталась под водою.

Жена, узнав про ту беду,

Удостовериться хотела,

Но ноги милого в пруду, в пруду

Она, узрев, окаменела.

Прошли века и пруд заглох,

И заросли к нему аллеи.

Но все торчит-чит-чит там пара ног-ног-ног

И остов бедной Доротеи!

Чем печальней рисовалась судьба любящих супругов, тем веселей мы орали.

По рюмочке, по маленькой, налей, налей, налей,

По рюмочке, по маленькой, чем поят лошадей!

А я не пью! Врешь, пьешь!

Ей-богу! Божиться грех!

Так наливай студент студентке,

Студентки тоже пьют вино,

Непьющие студентки редки,

Они повымерли давно.

Колумб Америку открыл,

Страну для нас совсем чужую.

Чудак!! Он лучше бы открыл

На нашей улице пивную!

По рюмочке, по маленькой…

Коперник целый век трудился,

Чтоб доказать Земли вращенье.

Чудак!! Он лучше бы напился,

Тогда бы не было сомненья.

По рюмочке, по маленькой…

А Ньютон целый век трудился,

Чтоб прояснить тел притяженье.

Чудак!! Он лучше бы влюбился,

Тогда бы не было сомненья.

По рюмочке, по маленькой…

А Менделеев век трудился,

Чтоб элементы вставить в клетки.

Чудак!! Он лучше б научился

Гнать самогон из табуретки.

По рюмочке, по маленькой…

Пили мы при этом, как я уже говорила, через два раза на третий – да и то в лучшем случае.

Ник присоединился к нам только в июле. Всю вторую половину июня, едва кончились экзамены, он затеял проехать на «попутках» до низовий Волги. С двумя сокурсниками с юридического факультета и тремя свитскими. Инкогнито, разумеется. План, сам по себе, был недурен, ведь студентами, шатающимися по городам и весям, летом никого не удивишь. Кто просто путешествует, кто и нанимается на сезонные работы. Последнее, правда, ближе к осени. Но и «на картошке», как называется в студенческой среде страда на хуторах, никого не удивишь ни французским языком, ни латынью, ни обсуждением доказательств теоремы Ферма. Затеряться средь буршей легко даже Императору, особенно если, как сделал Ник, нарочно растрепать пробор, отпустить усики и купить темные очки.

План был недурен, однако, как я теперь подозреваю, стоил многих седых волос Великому Князю Андрей Андреевичу, главе Опекунского совета. Уж не знаю, как он из этого положения выходил. Думаю, предпринял какие-то меры предосторожности. Но не мог же Андрей Андреевич запретить девятнадцатилетнему царю, на его, царя, честные деньги, путешествовать по своей стране? Бедный Андрей Андреевич!

 

Ник ворвался в наши посиделки загорелым, полным множеством впечатлений и идей.

Какие же сумасшедшие, какие великолепные разговоры велись в те летние вечера!

Мы говорили о продвижении православной миссии в скандинавских странах, о заселении Дальнего Востока, о строящихся там новых городах. Мы говорили об инклингах и Бердслее, о прерафаэлитах и «плетении словес».

Мы, разумеется, спорили о геополитике.

В студенческие годы всем свойственно в разговорах и мыслях вершить судьбы мира. Но одному из нас надлежало в скором грядущем заняться этим на самом деле.

Иногда, как странно выражаются англичане, в моей студии негде было повесить кошку. Иногда народу случалось меньше, иногда заходил и кто-то один.

И все чаще и чаще случалось, что этим одним оказывался Ник.

Мы не понимали, мы очень долго ничего не понимали. Мы просто сидели за чаем и говорили – говорили, пока за окнами ни начинали щебетать птицы, пока лучи электрической лампы ни выцветали в лучах рассвета, и делалось заметным, какие мы уже бледные, и над собственным призрачным видом мы только хохотали.

Да, мы вели очень важные речи о судьбах мира, только мир этот был населен всего лишь двумя людьми.

Я отчетливо – до слова и до жеста – помню все, что произошло и было сказано потом. Но из моей памяти почему-то напрочь стерлось то, как в один прекрасный момент слова сделались ненужны.

Как я, оказывается, давно хотела этого – коснуться губами тонкой метки на его правой брови, этой памяти о моей детской выходке. А от нее спуститься к ресницам, к его слишком длинным «девчоночьим» ресницам, о которых я дразнилась во все те же гимназические годы. Правый глаз, а уж следом и левый… Он закрыл оба глаза, подставляя их моим губам.

Поцеловаться в уста мы решились не сразу. Мы были неловки, мы были неуклюжи. Уж за себя поручусь наверное, но, сдается мне, и Ник целовался впервые в жизни.

– Мы же всегда… мы всегда это знали! Еще когда дрались маленькими… – шептал Ник, зарывшись лицом в мои волосы. – Златопад

Затем наши губы кое-как все-таки нашли друг друга.

Пространство вокруг нас скрутилось в теплый золотой кокон, и этот кокон вертелся, вертелся все быстрее и быстрее, чтобы унести нас высоко и далеко.

Опомнилась я. Я разорвала золотой кокон, я оттолкнула Ника, я вырвалась из его рук с жалобным вскриком, словно кто-то ударил меня ножом. Лучше бы ножом.

– Нелли, милая! Неужели я тебя напугал? Прости… Мужчины ведь очень грубы, я знаю…

Он не понял. Он ничего не понял. Мое поведение он, я отчетливо это угадывала, отнес совсем к иному: решил, что оно вызвано той переменой в нем, которой я не могла не ощутить – даже через одежду. Да, принято считать, что девушки этого боятся. Но я не боялась. Все, что между нами происходило еще несколько мгновений назад, было так естественно и так желанно, все, решительно все было прекрасным.

Он не понял. Неужели мне самой придется ему сказать?

– Мы не должны быть вместе.

– Отчего не должны? Мы же любим друг друга! – Какие-то тени отуманили его взгляд: он еще отгонял правду, но теперь предчувствовал ее приближение.

– Ты брал обязательства. Православие – государственная религия твоей страны. Твоя невеста должна либо быть православной, либо перейти в православие.

– Нелли… Но разве ты…

– Нет. Нет, милый, нет. – Происходило что-то очень странное. Дальше моими устами словно заговорил кто-то много мудрее и сильнее меня, кто-то, подобный, быть может, античному демонию. Мысли выстраивались четким строем, легко облекаясь в спокойные слова. Разве что сердце трепетало, словно воробушек, которого давил чей-то безжалостный кулак. – Не потому, что я так уверена в себе, в своем знании, где истина. Но я давала присягу, я клала на книгу ладонь! Быть может и случается так, чтобы женщина переменила взгляды под влиянием мужчины. Быть может, из этого может выйти благо, быть может, и нет. Но это не наша оказия, Ник. У нас все слишком просто. Передо мной на одной чаше весов – мужчина, на другой – присяга. Если я уступлю, мне даже обмануть себя будет нечем. Мы – племя высоколобых, мы – примат идей. Милый, милый, я потом тебя попрекну! Попрекну, когда совесть меня изгрызет, словно червячок древоточец. И не будет гармонии, не будет лада. Я тебя люблю, но если я это сделаю, счастливы мы не будем, нет!

– Тогда я попрошу Сенат разрешить мне брак с католичкой.

Он еще не хотел сдаваться. Но в эти минуты я была сильнее и мудрее него.

– Ты не станешь просить. Мы живем в мире, который шесть десятков лет назад чуть не рухнул в бездну. Бездна еще дышит. Ты не имеешь права. Агенты Энтропии станут играть на антикатолических настроениях в православной среде, ослаблять твои позиции. Ни одной из этих позиций ты не имеешь права сдать добровольно. Ты не должен вкладывать в руки врагов оружия против тебя. Тебе не нужна жена-католичка.

Мы стояли на расстоянии вытянутой руки – и руки наши действительно тянулись друг к другу.

– Все не может быть так безнадежно.

– Все безнадежно. Мы пленники двух присяг.

– Я не верю, что не могу ничего сделать.

– Императоры не боги, милый. В нашей стране любой человек может жениться на ком хочет. Любой, кроме тебя. Ты можешь сделать сейчас только одно, Ник. Уйди. Пожалуйста, уходи, уходи немедля!

Мой демоний слабел. Я вот-вот могла уже утратить решимость.

– Я не могу уйти от тебя, Нелли. – Его губы совсем побелели. – Даже если должен, даже если ты права. Но я просто не могу, нет.

Это был самый отчаянный миг.

– Уходи! – воскликнула я, кажется, ломая руки, впрочем, не помню. – Ник, уходи – или я сейчас брошу тебе под ноги свою честь! И ты на нее наступишь! Ты ведь сейчас на нее наступишь, Ник!

– Нет. – Голос его прозвучал хрипло, будто он опять сорвал его на плацу. – Я твоей жизни не сломаю.

Он метнулся к дверям, как слепой. Он стукнулся о косяк. Шаги прогрохотали по лестнице.

Кинувшись к окну, я смотрела, как он уходит по ночной улице. Ночь поглотила его. Ночь поглотила все.

Я упала на кровать и зарыдала. Я вскрикивала, я приподнималась и вновь падала лицом в подушку, я колотила вокруг руками. Через несколько часов нос так распух, что дышать пришлось ртом. Я никогда не думала, что в глазах может быть так много слез. Я плакала, плакала, плакала, а слезы не иссякали. Не иссякали, но не приносили облегчения.

Я не переодевалась, не умывалась, не ела. Иногда я слышала звонок телефона, иногда кто-то снизу, с улицы, нажимал на кнопку электрического «колокольчика». В конце концов, трели и звонки стихали, впрочем, я не вполне уверена, что они и были. Кажется, иногда я испытывала жажду и пила воду. Слезы не иссякали. Иногда я впадала в краткое забытье, то ли в обморок, то ли в сон, но скоро пробуждалась от звуков собственных рыданий.

Такой меня и обнаружил на третьи сутки Роман.

2Турбовинтовые двигатели в принципе не могут быть пригодны для космоса, поскольку в космосе нет воздуха.
3(с) НТ