Демонтаж коммунизма. Тридцать лет спустя

Text
2
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Это в значительной мере определяло не только логику транзита и возникающие в его процессе конфликты, но также и логику постсоветского национально-государственного строительства. Представлявшие преимущественно титульную нацию политические элиты были сфокусированы на консолидации национальной государственности, трансформации титульного национализма в государственный и, соответственно, – на ограничении политического влияния меньшинств, их маргинализации или выдавливании. Эта стратегия обеспечивала элитам поддержку представителей «титульной нации» и облегчала концентрацию властных рычагов в своих руках.

Конфликты, напряжения и стратегии урегулирования именно на этой оси (взаимоотношений титульных наций с меньшинствами), а вовсе не на оси «имперский центр – колонии», как предполагалось, оказались едва ли не главным сюжетом транзита, во многом определявшим внутриполитические балансы, коалиции и стратегии. При этом представлявшие титульные нации элиты, решавшие проблему этнической неоднородности, фактически заимствовали многие «имперские» стратегии для ограничения меньшинств и фактически нигде (за исключением Российской Федерации) не предоставляли им тех инструментов административной и культурной автономии, которыми пользуются меньшинства во многих развитых странах и которыми они располагали в рамках СССР. И в этом смысле можно предположить, что даже тем постсоветским странам, которые не пережили внутреннего конфликта, вызванного бунтом меньшинств, в той или иной форме еще предстоит пройти новую фазу выяснения отношений с ними.

Все три раздела, таким образом, обращают нас к тем эффектам транзита, которые были заложены в системе советских институтов, вполне сносно функционировавших, пока система могла позволить себе значительное насилие, но обернувшихся непредсказуемыми последствиями, когда возникла потребность, снизив значимость насилия, найти новые стимулы развития и механизмы регулирования вроде хозяйственной самостоятельности предприятий, плюрализма мнений и электоральной конкуренции.

Подводя итоги этого среза современных осмыслений трех десятилетий посткоммунизма, можно сказать, во-первых, что в отличие от предыдущего цикла, когда исследователи и интеллектуалы были заняты в основном выяснением вопроса «почему у одних стран получилось, а у других не получилось?», сегодня гораздо более проблематизированным выглядит само понятие «получилось». Вопрос «что же получилось и не получилось у Литвы, у Болгарии, Украины или Казахстана?» выглядит сегодня гораздо более насущным и адекватным. Так, например, у Литвы получилось полноценно вернуться в Европу в институциональном смысле, но не вполне получилось найти свое место в ней или сохранить и приумножить собственный человеческий капитал. У Казахстана же получилось, пожертвовав частью своего человеческого капитала и возможностями политической модернизации, превратить административную территорию, где казахи составляли лишь 40% населения, в национальное казахское государство, где они составляют порядка двух третей населения и могут позволить себе не предоставлять никаких прав автономии неказахским меньшинствам. У целого ряда стран (например, Украины) получилось утвердить институт электоральной конкуренции, но не получилось воспроизвести структурирующую эту конкуренцию партийную систему и поставить с ее помощью под контроль избираемую власть. Большинству постсоветских стран удалось создать рыночную экономику, основанную на свободном ценообразовании, относительной свободе предпринимательства и свободе распоряжения прибылью, но не удалось воспроизвести или утвердить институт собственности в том виде, какой он приобрел на Западе.

Такой дифференцирующий взгляд на итоги и результаты транзита позволяет уйти от нормативного подхода, характерного для предыдущего цикла его осмысления, разделившего все страны на те, у кого «получилось», и те, у кого «не получилось». И в результате, что кажется особенно важным, увидеть те блокирующие механизмы, которые срабатывают в различных сценариях транзита, и те напряжения и дисбалансы, которые, по всей видимости, будут определять политическую динамику посткоммунистических стран в следующем десятилетии.

Часть 1
Драма ожиданий: деконструкция пессимизма

Иван Крастев (Центр либеральных исследований, София)


ТЕРНИИ «НОРМАЛЬНОСТИ»
КОНЕЦ ЭПОХИ ИМИТАЦИИ

В 1989 году чиновник Госдепартамента США точно уловил дух времени, объявив еще за несколько месяцев до того, как немцы будут радостно танцевать на разбитых кувалдами обломках Берлинской стены, что холодная война закончена18. Впечатляющая победа либерализма над коммунизмом была утверждена десятилетием экономических и политических реформ, начатых в Китае Дэн Сяопином и в Советском Союзе Михаилом Горбачевым. Ликвидация «марксистско-ленинской альтернативы либеральной демократии», утверждал в этой своей статье Фрэнсис Фукуяма, свидетельствует о «полном исчерпании жизнеспособных систематических альтернатив западному либерализму». Прославлявшийся марксистами как высшая точка «истории» в гегелевском смысле, коммунизм внезапно превратился в «историю» в совершенно другом значении, в то время как «западная либеральная демократия» в этих обстоятельствах, наоборот, может быть названа «конечной точкой идеологической эволюции человечества». После падения «фашистской и коммунистической диктатуры единственной формой правления, которая сохранилась до конца двадцатого века, оказалась либеральная демократия». И так как «основные принципы либерально-демократического государства» выглядят «абсолютными и не могут быть улучшены», единственной задачей, которую остается выполнить либеральным реформаторам, является «пространственное расширение их использования, чтобы различные регионы человеческой цивилизации могли подтянуться до уровня передовых аванпостов». Фукуяма утверждал, что либерализм «в конечном итоге будет торжествовать во всем мире». Но главная его идея состояла в том, что появление «идеологии, претендующей на то, чтобы быть более продвинутой, чем либерализм», невозможно19.

Фукуяма был несколько уклончив в объяснении того, чтó на практике означает признание капиталистической демократии конечной стадией политического развития человечества. Но его аргумент, несомненно, подразумевал, что западная либеральная демократия является единственным жизнеспособным идеалом, к которому должны стремиться реформаторы во всем мире. Когда он писал, что последний «маяк для нелиберальных сил» был потушен китайскими и советскими реформаторами, он имел в виду, что только либеральный маяк Америки освещает теперь путь человечеству в будущее20.

Это отрицание существования какой-либо глобально привлекательной альтернативы западной модели объясняет, почему тезис Фукуямы в то время казался самоочевидным даже для диссидентов и реформаторов, живущих за железным занавесом. Если для многих американцев понимание американского либерализма как финальной стадии истории не выглядит непривычным, то тот факт, что так же думали не только диссиденты, но и вполне простые люди, выросшие за железным занавесом, примечательно. Именно поэтому Фукуяма описывал крушение коммунистических режимов на языке гегельянско-марксистской диалектики. Усвоившие со школьной скамьи, что история имеет заданное направление и счастливый финал, многие бывшие коммунисты, прочитав написанное Фукуямой на остатках Берлинской стены, оказались концептуально подготовленными к тому, чтобы принять его версию событий. Всего за год до того, в 1988‐м, группа наиболее ярых сторонников демократического плюрализма в Советском Союзе опубликовала сборник статей под названием «Иного не дано» – своего рода библию перестроечного реформизма, утверждавшую ту же самую идею об отсутствии жизнеспособных альтернатив западной рыночной демократии.

Говоря сегодня, что именно 1989 год ознаменовал начало тридцатилетней Эпохи подражания, мы имеем в виду, что после первоначального увлечения идеей копирования западной модели в разных частях мира, лишенного политических и идеологических альтернатив, поднимается все более явное отвращение к политике подражания. Именно это отсутствие альтернатив, а не гравитационное притяжение авторитарного прошлого или исторически укоренившаяся враждебность к либерализму лучше всего объясняет антизападные настроения, преимущественно доминирующие сегодня в посткоммунистических обществах21. Сама претензия на то, что «иного не дано», становится важным побудителем волны популистской ксенофобии и реакционного нативизма, которая началась в Центральной и Восточной Европе и в настоящее время захлестнула бóльшую часть мира. Отсутствие убедительной альтернативы либеральной демократии и стало стимулом для этого восстания, поскольку «люди нуждаются в выборе или хотя бы его иллюзии»22.

 

Популисты протестуют не столько против определенного (либерального) типа политики, сколько против замены коммунистической ортодоксии либеральной. Послание этих повстанческих движений как слева, так и справа состоит в том, что принцип «бери или уходи» в основе своей неверен и что вещи могут быть другими, более знакомыми и аутентичными.

Очевидно, что нет какого-то единственного фактора, который способен объяснить одновременное возникновение авторитарного антилиберализма в столь разных и многих странах во втором десятилетии XXI века. Тем не менее именно ресентимент по поводу канонического статуса либеральной демократии и политики имитации играет в этом, как представляется, решающую роль не только в Восточной Европе, но также в России и в США. Чтобы показать это, мы призовем в свидетели двух наиболее ярких критиков либерализма Центральной Европы. Польский философ и член Европейского парламента от консерваторов Рышард Легутко возмущается тем, что «у либеральной демократии нет альтернативы», что она стала «единственным приемлемым способом и методом организации коллективной жизни» и что «либералы и либеральные демократы заставили замолчать и маргинализовали практически любые альтернативы и любые нелиберальные взгляды на политический порядок»23. Влиятельный венгерский историк Мария Шмидт, главный интеллектуал Виктора Орбана, соглашается: «Мы не хотим копировать то, что делают немцы, или то, что делают французы <…> Мы хотим придерживаться своего собственного образа жизни»24. Оба заявления предполагают, что упрямое нежелание признать «полное исчерпание жизнеспособных системных альтернатив западному либерализму» помогло обратить мягкую силу Запада, призванную вдохновлять «подражание», скорее в слабость и уязвимость, нежели в силу и авторитет.

Отказ от капитуляции перед либеральным Западом стал общим знаком антилиберальной контрреволюции во всем посткоммунистическом мире и за его пределами. Такую реакцию нельзя проигнорировать, ограничившись банальным замечанием, что «обвинение Запада» – это просто легкий способ для незападных лидеров уклониться от ответственности за свои собственные управленческие неудачи. На самом деле это гораздо более запутанная и существенная история. И помимо прочего, это история про либерализм, отказавшийся от плюрализма во имя гегемонии.

В 1989 году глобальное распространение либеральной демократии представлялось чем-то вроде версии сказки «Спящая красавица», в которой принцу свободы достаточно было убить дракона тирании и поцеловать принцессу, чтобы разбудить ранее почивавшее либеральное большинство. Но поцелуй оказался горьким, а пробужденное большинство оказалось не столь определенно либеральным, как ожидалось.

Весной 1990 года Джон Феффер, 25-летний американец, за несколько месяцев пересек Восточную Европу в надежде раскрыть тайну ее посткоммунистического будущего и написать книгу об исторических преобразованиях, разворачивающихся на его глазах. Он не был экспертом, поэтому, вместо того чтобы проверять теории, расспрашивал как можно больше людей из самых разных слоев общества и в конечном итоге был очарован и озадачен противоречиями, с которыми сталкивался на каждом шагу. Восточноевропейцы были оптимистичны, но встревожены. Многие из тех, с кем он беседовал, ожидали, что лет через пять – самое большее шесть будут жить как лондонцы или венцы. Но эти непомерные надежды соседствовали с тревогой и опасениями25. Венгерский социолог Элемер Ханкисс заметил: «Люди внезапно осознали, что в ближайшие годы будет решено, кто будет богатым, а кто – бедным; кто будет иметь власть, а кто нет; кто будет маргинализован, а кто будет в центре. И кто сможет основать династии, а чьи дети пострадают»26. Феффер опубликовал свою книгу, она не стала бестселлером, и в течение следующих двух десятилетий он не возвращался в страны, которые так захватили его воображение в 1989 году. Но 25 лет спустя он решил вновь посетить регион и найти тех, с кем говорил в 1990‐м. Восточная Европа была гораздо богаче, однако полна обиды. Пришло капиталистическое будущее, но его блага и бремя распределялись страшно неравномерно. Феффер пришел к выводу: «Для нынешнего поколения в регионе либерализм – это поверженный бог»27.

Вопрос в том, почему Центральная Европа отвернулась от своей либеральной мечты 1989 года. Когда холодная война закончилась, стремление присоединиться к Западу, как он представлялся из‐за железного занавеса, стало общим для жителей Центральной и Восточной Европы. Действительно, стать неотличимым от Запада было, возможно, главной целью революций 1989 года. Восторженное копирование западных моделей, сопровождаемое эвакуацией советских войск из региона, первоначально воспринималось как освобождение. Но после двух неспокойных десятилетий издержки политики имитации стали слишком очевидными, чтобы их отрицать. По мере роста ресентимента росла и популярность приходящих к власти антилиберальных политиков в Польше и Венгрии.

В 1989 году либерализм в целом ассоциировался с привлекательными идеалами индивидуальной свободы, со справедливостью и с законностью, прозрачностью правительства. К 2010 году центрально- и восточноевропейские версии либерализма были омрачены двумя десятилетиями ассоциации с растущим социальным неравенством, повсеместной коррупцией и массовым перераспределением государственной собственности в руки немногих. Экономический кризис 2008 года, в свою очередь, породил глубокое недоверие к элите любого типа, и преобладающее настроение представляло собой взрывную смесь гнева и конспирологических фантазий. Западу больше нельзя было доверять. Уверенность в том, что западная политэкономия является образцом для будущего всего человечества, была завязана на веру в то, что западные элиты знают, чтó делают. И внезапно стало очевидно, что это не так.

ОГЛЯНУТЬСЯ ВО ГНЕВЕ

По словам Джорджа Оруэлла, «все революции – это неудачи, но не все неудачи одинаковы»28. Итак, неудачей какого типа стала революция 1989 года, учитывая, что ее целью была нормальность в «западном» смысле? В какой степени либеральная и потому «имитационная» революция 1989 года стала причиной антилиберальной контрреволюции, развернувшейся два десятилетия спустя? Идея «нормального общества» стала утопией 1989 года. Но как получилось, что жители Центральной Европы оказались обмануты своим собственным стремлением к нормальной жизни?

Как и предыдущие революции, претендовавшие на то, чтобы стать прорывом из тьмы прошлого в светлое будущее, революция «нормальности» 1989‐го представлялась скорее как движение через физическое пространство, как если бы вся посткоммунистическая Европа переместилась в Дом Запада, давно обжитой его обитателями, но жителями Восточной Европы наблюдаемый ранее лишь на фотографиях и в фильмах. Объединение Европы было эксплицитной аналогией объединения Германии. Фактически в начале 1990‐х многие жители Центральной и Восточной Европы пылали завистью к удивительно счастливым восточным немцам, которые в одночасье все вместе иммигрировали на Запад, чудесным образом проснувшись с западногерманскими паспортами и кошельками, наполненными полноценными немецкими марками. Революция 1989 года была, таким образом, иммиграцией на Запад целого региона. Известный американский ученый-правовед и бывший главный юрисконсульт Службы гражданства и иммиграции США Стивен Легомский однажды заметил, что «иммигрируют не страны, а люди». В случае посткоммунистической Центральной и Восточной Европы он оказался неправ. Однако революция в форме иммиграции оказалась гораздо более проблематичной, чем многие ожидали.

Революции, как правило, заставляют людей пересекать границы – если не территориальные, то по крайней мере моральные. Во времена Французской революции многие ее враги вынуждены были рассеяться за границей. Когда большевики захватили власть в России, миллионы «белых» россиян покинули страну и годами жили в изгнании, не распаковывая чемоданов в надежде на то, что большевистская диктатура в конечном итоге рухнет. Неявный контраст с концом коммунизма едва ли может быть более резким. И после 1789 года, и точно так же после 1917 года побежденные враги революций покинули свои страны. После 1989 года именно победители бархатных революций, а не проигравшие выбирали отъезд. Те, кому больше всего не терпелось увидеть собственные страны изменившимися, как раз больше всего и стремились погрузиться в жизнь свободных граждан и потому первыми отправились учиться, работать и жить на Запад.

 

Чтобы осознать, насколько неодолимым был соблазн эмиграции для восточноевропейцев после 1989 года, следует учитывать не только существенную разницу в уровне жизни между Западом и Востоком и чисто техническую легкость такого «переезда», но и одно из наименее обсуждаемых наследий коммунизма – память о том, как трудно было из‐за бюрократических препон поменять место жительства при коммунистическом строе. Сначала коммунистические власти принудительно переселяли людей из деревень в города, но позднее начали жестко ограничивать внутреннюю мобильность. В результате разрешение на переезд из села в город стало считаться серьезным продвижением вверх по социальной лестнице. Быть рабочим было намного престижнее, чем крестьянином. Но в то же время перебраться из одного города в другой – и особенно в столицу – в поисках лучше оплачиваемой работы при старом режиме было намного труднее, чем теперь выехать на заработки за границу. В итоге коммунистический режим, превратив переселение с культурно-политической периферии в культурно-политический центр в особую привилегию, способствовал тому, что географическая мобильность стала не просто желанной целью, но и синонимом малодоступного и высоко ценимого социального достижения.

Мечта о коллективном возвращении бывших коммунистических стран в Европу придала индивидуальному решению «свалить» за границу логичность и легитимность. Действительно, зачем молодому поляку или венгру дожидаться, пока его страна когда-нибудь станет похожей на Германию, если он уже завтра может работать и воспитывать детей в самой Германии? Не большой секрет, что поменять одну страну на другую проще, чем изменить ту, в которой живешь. После 1989 года, когда границы открылись, опция «выезда» (exit) выглядела предпочтительнее опции «голоса» (voice) – ведь проведение политических реформ требует постоянного согласования многочисленных социальных интересов, в то время как выбор в пользу эмиграции – это единоличное или семейное решение, даже если этот выбор принимает лавинообразный характер подобно «бегству вкладчиков» из банка. Тому, что эмиграция стала политическим решением для многих либерально настроенных жителей Центральной и Восточной Европы, способствовало также недоверие к идее этнонациональной «лояльности» и перспектива политического объединения Европы.

Массовый отток населения из этого региона после окончания холодной войны и особенно тот факт, что «голосовала ногами» прежде всего молодежь, обернулся глубокими экономическими, политическими и психологическими последствиями. Масштабная эмиграция охватила страны, чье население и без того сокращалось, и не стоит удивляться, что она вызвала «демографическую панику». В 1989–2017 годах Латвия потеряла 27% населения, Литва – 22,5%, Болгария – почти 21%. Два миллиона восточных немцев, или почти 14% населения ГДР на 1989 год, отправились в Западную Германию в поисках работы и лучшей жизни. Только после вступления Румынии в ЕС в 2007 году страну покинуло 3,4 млн человек, причем в подавляющем большинстве это были люди моложе сорока. В результате кризиса 2008–2009 годов из Центральной и Восточной Европы в Западную приехало больше людей, чем беженцев, хлынувших туда из‐за войны в Сирии. Болгария, в частности, «столкнулась с более масштабным процентным сокращением населения, не связанным с войной или голодом, чем любая другая страна в современную эпоху. Страна теряла по 164 человека в день, по тысяче в неделю и более 50 000 в год»29. Можно утверждать, что непрекращающийся поток эмигрантов в сочетании со старением населения и низкой рождаемостью стал главным (но не упоминаемым вслух) источником демографической паники в Центральной и Восточной Европе. Этим же объясняется враждебность к иностранцам, проявленная подавляющим большинством жителей этих стран в ходе «кризиса беженцев» в 2015 году.

Эффект депопуляции – одна из наименее изученных причин поворота Центральной и Восточной Европы в сторону антилиберализма. Когда страну покидает врач, он «уносит с собой» все средства, которые государство вложило в его обучение, лишает родину своего таланта и честолюбия. Деньги, которые этот врач со временем будет отправлять семье, никоим образом не компенсируют утрату его участия в жизни собственной страны. Кроме того, «исход» молодых, образованных людей серьезно, а то и фатально снижает шансы либеральных партий на успех в ходе выборов. Отъездом молодежи можно объяснить и то, что во многих странах региона мы видим прекрасно обустроенные на еэсовские деньги детские площадки, но не видим играющих на них детей. Не менее красноречив и тот факт, что либеральные партии в странах региона пользуются наибольшей популярностью у тех избирателей, что голосуют за рубежом. Так, в 2014 году либерал Клаус Йоханнис, немец по происхождению, стал президентом Румынии потому, что за него проголосовало подавляющее большинство из 300 000 румын, живущих за границей. В стране, где большинство молодежи жаждет уехать, сам факт, что вы остаетесь на родине, заставляет вас чувствовать себя неудачником, каких бы успехов вы ни добились.

В мире с открытыми границами угроза, с которой сталкиваются сейчас страны Центральной и Восточной Европы, аналогична той, с которой столкнулась ГДР перед строительством Берлинской стены. Речь идет об опасности, что эти страны, по сути, могут остаться без граждан трудоспособного возраста – так как те отправятся на Запад в поисках лучшей жизни, тем более если учесть, что предприятия в таких странах, как Германия, отчаянно нуждаются в рабочих руках, а Европа в целом все меньше готова принимать неевропейцев на постоянное жительство. Панику жителей этих стран перед лицом вымышленного «вторжения» иммигрантов можно объяснить: в ней слышится искаженное эхо более реального подспудного опасения, что значительная часть собственного населения, включая наиболее талантливых молодых людей, может покинуть Центральную и Восточную Европу навсегда ради жизни за границей.

Травма, связанная с массовым оттоком людей из региона, объясняет загадочные причины сильного чувства утраты, возникшего даже у жителей тех стран, которым посткоммунистические изменения в политике и экономике принесли весьма ощутимые выгоды. Аналогичным образом по всей Европе именно там, где население за последние десятилетия сократилось сильнее всего, избиратели в наибольшей степени готовы голосовать за крайне правые партии. Такая корреляция убедительно свидетельствует, что антилиберальный «поворот» в Центральной Европе тоже неразрывно связан с массовым «исходом» людей, особенно молодежи, из региона и с демографическими опасениями, которые повлекла за собой эта «эмиграция будущих поколений».

НЕВЫНОСИМАЯ ДВОЙСТВЕННОСТЬ «НОРМАЛЬНОСТИ»

Популистский мятеж против утопии «нормальности» по западному образцу оказался столь успешным в Центральной и Восточной Европе потому, что за последние три десятка лет посткоммунистические общества убедились, что «нормальность», как ее ни определяй, имеет свои минусы. Они столкнулись с непоследовательностью посткоммунистической нормальности.

В своей книге 1966 года «Норма и патология» французский философ и врач Жорж Кангилем поясняет, что понятие «нормальности» имеет двоякий смысл – описательный и нормативный30. «Нормальными» могут считаться как фактически распространенные практики, так и практики идеальные с нравственной точки зрения. Трагедия посткоммунистического транзита заключалась в том, что в Центральной и Восточной Европе два этих разных смысла нормальности вошли в противоречие друг с другом. После 1989 года расхождение между нормативным (предполагаемым) и описательным (фактическим) смыслом нормальности стало источником многочисленных разночтений и недоразумений между Западом, с одной стороны, и жителями Центральной и Восточной Европы, с другой31. Возьмем ситуацию, когда представитель МВФ пытается объяснить в Софии или Бухаресте, что давать и брать взятки «ненормально», а его собеседники теряются в догадках: чтó он вообще имеет в виду? И их можно понять: как считать ненормальным то, что практикуется на каждом шагу?

В 2016 году знаменитый румынский кинорежиссер Кристиан Мунджиу снял фильм «Выпускной», где ему удалось ярко изобразить трагическую пропасть между «нормальным» в смысле адаптации к неприглядным местным условиям и «нормальным» в смысле верности принципам, которые на Западе воспринимаются как нечто само собой разумеющееся32. Главный герой картины Ромео Альдеа – немолодой врач в провинциальной больнице. Вместе с женой и дочерью он живет в убогой квартирке запущенной многоэтажки, построенной еще при Чаушеску, в городке Клуж-Напока на северо-западе Румынии. Во вселенной этого провинциального городка он – человек вполне успешный, но мы понимаем, что жить он хотел бы не здесь. Альдеа и его жена чрезвычайно, почти отчаянно гордятся своей дочерью, которой один британский университет предложил стипендию на обучение психологии после окончания средней школы. Высшие баллы на выпускных экзаменах позволят ей получить нормальное образование и жить нормальной жизнью, как всегда мечтали ее родители.

Но за день до экзаменов Элиза становится жертвой хулиганского нападения и едва избегает изнасилования. Хотя физических травм она не получила, психологическое потрясение не позволяет ей сдать экзамены на отлично. В этой ситуации Альдеа вынужден воспользоваться своим служебным положением: оказать «по блату» услугу человеку, который может помочь Элизе. В результате местный политик получит для трансплантации почку, которая по правилам полагается другому больному. Более того, чтобы эта незаконная схема сработала, в ней должна осознанно участвовать дочь. Ключевой сценой фильма становятся попытки Альдеа убедить дочь: Румыния – не Запад, где можно обойтись без подобной нечистоплотности, и если она хочет учиться в нормальной стране, ей следует сначала адаптироваться к грязной и неэтичной нормальности на родине.

После свержения коммунистических режимов многие на Западе искренне верили, что либеральная демократия в одночасье придет им на смену – «выскочит» на поверхность, как кусок жареного хлеба из тостера. Когда же ожидаемого чуда не произошло, некоторые западные эксперты решили, что люди на Востоке просто «не разобрались, что надо делать». Взлет националистического популизма в регионе был расценен не как объяснимая ответная реакция на демократизацию в формате имитации, а как необъяснимое отступничество, никоим образом не связанное с тем, как Запад вел себя по отношению к Востоку. Более того, «отступничество» стало универсальным термином, используемым для того, чтобы как-то объяснить откат к авторитаризму и ксенофобии в таких странах, как Польша и Венгрия. Шокирующее отторжение западного либерализма Восточной и Центральной Европой рассматривается как регрессия в том смысле, который вкладывал в него Фрейд: возврат к предыдущей, детской стадии развития.

«Отступничество», как выясняется, имеет и сильные религиозные коннотации. Первоначально этим словом миссионеры обозначали возврат новообращенных христиан к прежним обычаям. Отступниками называли не тех, кто открыто отходил от христианства и возвращался к язычеству, а тех, кто продолжал притворяться христианами, но втайне практиковал языческие ритуалы и культы. «Отступничество» – это обращение в новую веру, которое оказалось обманом. Однако антилиберальный поворот в Центральной и Восточной Европе – не отступничество, а именно обратная реакция на двусмысленность нормальности, отличающей преобразования посредством имитации.

Адаптация к местным ожиданиям и паттернам поведения является необходимым условием для успешных действий и взаимодействий в любом обществе. Поэтому, чтобы остаться у руля, посткоммунистические элиты в Центральной и Восточной Европе не имели другого пути, кроме как адаптироваться, хотя бы на первом этапе, к привычным в своих странах практикам. Так, румыны, находясь в Румынии, должны приспосабливаться к рутинному образу поведения своих соотечественников; в Болгарии бизнесмен, желающий остаться принципиальным человеком и не дающий взяток, вскоре останется без своего бизнеса. Вместе с тем национальные элиты этих стран стремятся приобрести международную легитимность в глазах Запада, а для этого требуется, чтобы они поступали так, как на Западе считается нормальным, например отказывались давать и брать взятки. Иными словами, чтобы адаптировать свое поведение к возвышенным ожиданиям западных коллег, центрально- и восточноевропейские элиты вынуждены были поворачиваться спиной к ожиданиям, превалирующим в их национальных сообществах. И наоборот: для координации своего поведения с поведением ближайших соседей и родственников им приходилось игнорировать ожидания своих западных наставников и коллег. В результате, чтобы действовать эффективно, посткоммунистические элиты должны были мириться со взяточничеством у себя дома и одновременно выступать против коррупции на международной арене. Скорее всего, «сидя на двух стульях» разных идентичностей – местной и космополитической, – они не чувствовали себя комфортно ни в одной из этих ипостасей. Тщетно пытаясь совместить два диаметрально противоположных представления о нормальности, они начинали хронически ощущать себя притворщиками, а то и двурушниками, и зачастую утрачивали доверие и на родине, и за рубежом.

18Fukuyama F. The End of History? // National Interest. Summer 1989.
19Ibid. P. 12, 3, 5, 8, 13; Fukuyama F. The End of History and the Last Man. New York: Free Press, 1992. P. 45.
20Fukuyama F. The End of History? P. 12.
21Объяснять эти, превалирующие сегодня в регионе, политические тенденции сходством с политическими паттернами прошлого, как это делают многие интерпретаторы посткоммунистического антилиберализма, значит просто ошибочно принимать сходство за причинность.
22«В 2008 году специалист по поведенческой экономике из Массачусетского технологического института Дэн Арили провел эксперимент: участники, игравшие в компьютерную игру, видели на экране три двери; нажатие на каждую означало определенную сумму; разумной стратегией было, найдя самую „дорогую“ дверь, нажимать на нее до конца игры, но как только некликабельные двери начинали уменьшаться и исчезать, участники тратили нажатия, чтобы сохранить их как открытую опцию. Это глупо, но мы ничего не можем с этим поделать. Людям нужен выбор или хотя его иллюзия. Джордж Элиот однажды написал, что выбор является „самым сильным принципом роста“. Как мы можем расти, если не можем выбирать?» (Yo Zushi. Exploring Memory in the Graphic Novel // New Statesman. 6 February 2019).
23Legutko R. The Demon in Democracy: Totalitarian Temptations in Free Societies // Encounter Books. 2018. P. 63, 20, 80.
24Цит. по: Oltermann Ph. Can Europe’s New Xenophobes Reshape the Continent? // The Guardian. 3 February 2018. К этим двум истолкователям посткоммунистического антиимитационного духа мы можем добавить голос российского офицера в отставке, который имеет официальное звание начальника контрразведки Министерства государственной безопасности Донецкой Народной Республики: «Я хочу Русской идеи для русских людей; я не хочу, чтобы американцы учили нас, как жить. Я хочу иметь сильную страну, которой можно гордиться. Я хочу, чтобы жизнь снова имела какой-то смысл» (цит. по: Walker Sh. The Long Hangover: Putin’s New Russia and the Ghosts of the Past. Oxford: Oxford University Press, 2018. P. 4).
25Feffer J. Shock Waves: Eastern Europe after the Revolutions. Boston: South End Press, 1992.
26Цит. Феффером по: Thorpe N. 89: The Unfinished Revolution. London: Reportage Press, 2009. P. 191–192.
27Feffer J. Aftershock: A Journey into Eastern Europe’s Broken Dreams. London: Zed Books, 2017. P. 34.
28Orwell G. The Collected Essays, Journalism and Letters. New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1968. Vol. 3. P. 244.
29Feffer J. Aftershock. P. 34
30Canguilhem G. The Normal and the Pathological / Transl. C. R. Fawcett, R. S. Cohen. New York: Zone Books, 1991.
31Классическим примером нечуткости сторонних наблюдателей к историческим коннотациям слова «нормальность» в регионе стала известная статья Андрея Шлейфера и Дэниэла Трейсмана: Shleifer A., Treisman D. Normal Countries. The East 25 Years After Communism // Foreign Affairs. November/December 2014.
32Bradshaw P. Graduation review – a five-star study of grubby bureaucratic compromise // Guardian. 19 May 2016.