Kostenlos

Духовное господство (Рим в XIX веке)

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

VI. Арест

Ченчио, как то случается только между римской молодёжью, опустился, больше по вине своих родителей, чем по собственной, до пошлого положения, в котором мы его застали.

Отец его, бедный ремесленник, был женат на одной из тех девушек, которых в Риме так много, и которые являются на свете плодом сожительства высшего католического духовенства с римскими простолюдинками[10]. Женщине этой была известна тайна её происхождения и в своем тщеславии она только о том и думала, как бы вытащить свое детище из ничтожного положения отца.

Она весьма уповала на покровительство знатного родителя[11], и ей казалось, что он обязан озабочиваться участью её ребенка… В простоте души своей она и не догадывалась, что светские наслаждения поглощают всецело помыслы смиренных проповедников жизни вечной – и что раз пресытившись ими, они покидают или уничтожают затем все следы…

И Ченчио, назначаемый ослепленной матерью на «великия дела», не позаботился научиться отцовскому ремеслу – шатался, шатался и кончил – залезая выше своей среды – тем, что предался главному поставщику удовольствий для некой эминенции.

Из горницы, где поместил его Джиани, он наблюдал за Манлио, и раз, вечером, когда художник заканчивал работу, – нагрянул в его студию и жалким голосом стал вопить:

– Per Tamore di Dio, синьор, спрячьте меня – за мной следит полиция… хотят засадить в тюрьму. Уверяю вас (продолжал обманщик), что нет иного за мной проступка, кроме того, что я – либерал… Увлекшись в споре, я сказал откровенно, что падение республики было предательством. За это меня хотят засадить…

На этих словах Ченчио, для большей правдоподобности, притворился, что высматривает за мраморами, которыми была заставлена студия, лазейку, где бы спрятаться так, чтобы с улицы нельзя было его видеть.

«Времена нынче трудныя», думал про себя Манлио: «не следует доверяться и ближнему… но как выгнать из своего дома политического скомпрометированного? как решиться выдать его для увеличения числа несчастных, изнывающих в папских тюрьмах?» «Потом (раздумывал Манлио, разглядывая пришедшего), этот молодец – вида приличного: пусть дождется ночи, тогда отбоярится».

И честный малый сам отвел Ченчио в потайной угол своей студии, не подозревая, что приютил у себя предателя.

Не прошло и часа, как горсть сбиров, растянувшаяся по всей улице, остановилась перед студией – и вошла, показав хозяину дозволение произвесть домовый обыск, по приказанию высшего начальства.

Не трудно найти убежище того, кто хочет быть найденным – к тому же начальник сбиров, заранее условившийся с Ченчио, издали видел, как тот вошел, и знал наверное, что ему не придется напрасно обыскивать.

Бедный Манлио! доверчивый – как вообще доверчив честный люд, он пытался уверить пройдоху, что ничего и никого нет в его студии такого, что могло бы показаться подозрительным полиции, пытался потом направить поиски в сторону противоположную той, где спрятался Ченчио. Но вор, для сокращения наскучившей ему комедии, дернул главного сыщика за-полу, когда тот шествовал мимо, – и сей, с победоносным видом, схватил своего же соучастника за-ворот:

– Гм! гм!.. Вы отдадите отчет правительству его святейшества в укрывательстве врагов государства… сказал, нахохлившись, сбир и прибавил: – последуйте немедленно в тюрьму за преступником, которого хотели скрыть.

Манлио, мало привычный в соприкосновению с деятелями этого закона, стоял как пораженный громом – но при угрозах проныры, в нем заговорила кровь и взгляд бегло пробежал по предметам, наполнявшим студию. То были резцы, долота, глыбы – и он готов уже был схватить массивную ногу какого-то геркулеса и разбить ею череп сыщика, когда появилась – сходя с лестницы вместе с матерью – Клелия.

При виде обеих любимых созданий, гнев художника спал разом. Обе они, заметив с балкона приближение необычных гостей, заслышав повелительные голоса сбира, испуганные и любопытные сошли в студию.

Пали уже вечерние сумерки – и так-как в общем плане ареста Манлио значилось, не отводить его в тюрьму днем, во избежание столкновения с трастеверянами, любившими и уважавшими нашего приятеля, – а по расчету сбира, не требовалось уже запаздывать дольше, то он, с ужимкой хитрой лисы, скомандовал:

– Идите за мной! и, как бы из сострадания, присовокупил: – успокойте ваших дам, дело кончится ничем; вам придется ответить только на некоторые пункты, и сегодня же вечером, я надеюсь, будете отпущены домой…

Напрасны были все мольбы женщин, и Манлио тотчас же был уведен незванными своими гостями.

VII. Завещание

Феноменальная алчность клерикального стремления к исключительному обладанию всеми материальными благами – дело настолько же известное, как и бескорыстное; их готовность уступить остальному человечеству – всему, что не-паписты – даровое пользование духовными благами будущей жизни, со всеми радостями рая, colla gloria del paradiso, включительно.

Остальным – невежество и нищета, ради maggior gloria di Dio; папистам – наслаждения и богатство, опять-таки ради maggior gloria того же Dio?!..

Теперь не то – но бывало, патеры, обманами и запугиваньями, накопляли себе несметные богатства; примером тому Сицилия, где половина острова принадлежала некогда патерам и фратам всяких сортов.

И было два главных источника их богатств: первый составлялся из приношений знати, полагавшей, уступкою части накраденного имущества церкви, узаконить за собой право обладания остальною и большею, не накликая за то на себя гнева божьего; второй составляли их проделки у изголовья умирающих, напутствуемых в жизнь вечную и запугиваемых страхами ада и пекла; вымогательства, подлоги, подмены «духовных» в ущерб законным наследникам, без сожаления обираемых per maggior gloria di Dio…

Шел декабрь 1849. Римская республика – провозглашенная единогласным вотом законных представителей народа – была уже погребена иностранными штыками. Патеры, захватившие снова прежнее могущество, увидали себя в необходимости снова пополнить «запасцы», пощипанные несколько еретиками-республиканцами, пополнить ради комфорта духовного и спасения душ.

Было за-девять – и непроглядная ночь царила уже над почти безлюдною площадью Ротонды… Знаете ли вы, что такое Ротонда, эта маленькая церковь, куда каждое утро несколько бабёнок сходятся подивиться на патерчёнка[12], упражняющегося per maggior gloria di Dio? Ротонда – это Пантеон древнего Рима! – постройка, насчитывающая уже две и больше тысячи лет, а с виду как будто только вчера воздвигнутая, так хорошо она сохранилась, так величественна её архитектура! Но патеры сделали из Ротонды то же, что из римского Форума древних владык мира – Campo Vaccino[13]

И так, было за-девять темной декабрьской ночи, когда через площадь Ротонды прокралось что-то черное-черное, встреча чего заставила бы вздрогнуть хоть кого, из храбрецов Калатафими.

Отвращение или страх, что именно возбуждалось появлением этой тени? – не умею сказать; но полагаю, и то и другое. Оба эти чувства, в этом случае, были вполне извинительны, так-как под черной сутаной, кравшейся в темноте, билось сатанинское сердце, взволнованное преступным замыслом такого пошиба, который в состоянии зародиться и воплотиться только в клерикальной душе.

Приблизясь к воротам дома Помпео, расположенного в глубине пиаццы, незнакомец, осторожно приподняв защелку, тихонько опустил ее и вперил пытливые глазки в густую темноту улицы, опасаясь, вероятно, чтоб не помешали ему совершить то подлое дело, которым готовился пополнить он ряд мрачных драм своего гнусного жития.

Но кому было мешать совершителю преступлений там, где хозяйничают наемщик и папист? где, из многочисленного населения, все, что еще представлялось порядочным, было заключено, сослано или доведено до нищеты?

Ворота аристократического дома отворились; привратник, узнавший «почтеннейшаго» отца Игнацио, поклонился ему земным поклоном, чмокнул его в руку и посветил, провожая до первых ступеней лестницы больше для парада, чем для нужды, ибо лестница одного из богатейших домов Рима была ярко освещена большою люстрой.

– Где Флавия? осведомился пришедший у первого слуги, вышедшего ему на встречу, и Сиччио, как звали этого слугу, чистокровный римлянин, не особенно долюбливавший отца Игнация, сухо проговорил: «подле умирающей», и тотчас же повернулся к нему спиной.

 

Игнацио, наизусть знакомый с расположением комнат, торопливыми шажками направился прямо в спальной, завершавшей амфиладу приемных покоев и роскошных зал, и, дойдя до неё, издал, пред затворенною дверью, какой-то почтительный, но неопределенный звук, в ответ на который в ту же минуту выглянуло из-за двери сморщенное лицо сестры милосердия, и обладательница его тотчас же подобострастно посторонилась и впустила патера, обменявшись с ним одним из тех взглядов, что он мог бы оледенить самое солнце.

– Сделано?… лукаво и торопливо спросил патер.

– Сделано, мигнула сестра, и они вместе подошли в постели умирающей.

Дон-Игнацио вытащил из-под полы какую-то склянку, налил из неё чего-то в стакан и, пособляемый сестрою, приподнял голову страдалицы, которая машинально раскрыла рот и выпила, доверчиво или уже бессознательно, весь прием.

Усмешка адского торжества осветила лица обоих негодяев, которые, отбросив на подушки голову бездыханной старухи, уселись рядком и повели спокойную беседу. Флавия передала патеру тотчас же какой-то лист; Игнацио торопливо взглянул на подпись, поднес ее пристально к глазам и очевидно довольный результатом своего осмотра, спрятал поспешно бумагу в карман несколько дрожавшею рукою. При этом он как-то неясно промычал: «хорошо! Вы будете вознаграждены… Sta bene!»

Этот лист был духовным завещанием синьоры Виргинии, матери Эмилио Помпео, убитого на стенах Рима свинцом наполеоновским. Жена Эмилио, сломленная горем, сгинула вслед за ним, оставив двухлетнего сына на попечении бабки. Виргиния любила своего Муцио, последнего отростка дома Помпео, любила страстно, и, конечно, не лишила бы его огромного родового наследия. Но, что делать? как многие женщины, она «почитала» патеров, и как многие женщины, не верила, что черная сутана прикрывает зачастую демонские инстинкты.

Дон-Игнацио, теми хитростями и пронырством, кои отличают его касту, через всевозможные ходы и подходы, добился-таки, чтобы в духовной старухи было вписано завещание в пользу «душ, томящихся в пекле».

Но если подобная запись и могла удовлетворить души пекла, то она далеко не удовлетворяла их ходатая, который зарился на все цельное достояние дома Помпео.

Когда занемогла старая донна Виргиния, дон-Игнацио отрекомендовал ей в сиделку Флавию и сам наблюдал за старухой, не допуская к ней никого из посторонних; а когда тело и память больной достаточно, по мнению его, ослабели – не встретил затруднения подменить старую духовную новой, которою наследие Помпео всецело отказывалось братству Сан-Франческо ди-Паоло, и где вместе с тем душеприкащиком и исполнителем последней воли умирающей назначался сам же он, дон-Игнацио.

Не встретилось ему недостатка и в благородных свидетелях и старая ханжа подписала полуживою рукой нищету и рабство злополучному младенцу, для обогащения ненасытных святош… А между тем обворованный Муцио тихо почивал в своей комнатке, еще разубранной материнскою рукой, в позолоченной своей колыбельке. Сирота-ребенок не знал, что на завтра ему придется проснуться нищим.

VIII. Нищий

Восемнадцать лет минуло с того рокового вечера, когда черный-черный, как оборотень, патер крался через пиаццу Ротонды, для совершения безбожного дела, и мы возвращаемся снова на ту же площадь, где, прислоненный к одной из колонн Пантеона, стоял, завернутый в свой дырявый, плащ, некий нищий…

Не была на этот раз темная декабрьская ночь, были ненастные февральские сумерки.

Нижняя часть лица нищего была спрятана под закинутую на плечо полой плаща, но и того, что виделось, было достаточно, чтоб угадать одну из тех физиономий, которые, виденные раз, остаются в памяти за всю жизнь: римский нос разделял два голубые глаза, способные удивить льва, а плечи, хотя и покрытые лохмотьями, доказывали, что человека, имеющего их, не легко было бы оскорбить безнаказанно, и не один скульптор не отказался бы заставить его позировать для торса.[14]

Легкий удар по плечу пробудил нищего от созерцательной неподвижности. Он обернулся, и с ласковым видом молвил пришедшему:

– Вы здесь, брат.

И точно, по сходству, казался братом Муцио тот, кого он назвал этим именем. То был Аттилио, наш приятель, который к словам первого прибавил:

– Вооружен ты?

– Вооружен?!.. как-то презрительно переспросил нищий: – а зачем? Я вооружен гневом и местью за мое отнятое достояние, за похищенное мое наследство… Ты думаешь, я это позабыл? Нет, я также все это помню, как ты не забудешь свою Клелию, как не забыть мне моей… Эх! да и зачем любовь нищему, отверженцу общества?… Кто поверит, что в груди, покрытой тряпками, может так биться сердце, способное чувствовать?

– А однако ж, вставил Аттилио: – та прелестная форестьерка, я знаю наверное, что тебя любит, на сколько может любить женщина…

Муцио смолкнул и поник головою, и Аттилио, отгадывая поднявшуюся бурю в душе своего друга, дотронулся легонько до его руки и шепнул:

– Vieni!

И Муцио последовал за ним, не вымолвив ни слова.

А между тем уже спала ночь, накрывшая своим темным покровом вечный город; на смолкнувших улицах, прохожие поредели; тени дворцов и монументов смешались с тьмой, и только мерные и тяжелые шаги иностранных патрулей раздавались еще в тишине наступившей ночи.

Патеров в эти часы встречается немного, они спокойствие предпочитают риску: тепленькая спаленка для них предпочтительнее темной улицы: в ночное время римские улицы не безопасны, а патеры, как известно, в отношении самих себя, особенно животолюбивы.

– Покончим ли мы когда с этими птицами? спросил развеселившийся Муцио.

– О, да! воскликнул Аттилио: – покончим и скоро!

Разговаривая таким образом, друзья незаметно дошли до одного мрачного здания, очевидно тюрьмы. Они остановились у боковой двери, недалеко от главного входа. Вошли, миновали узкий корридор, поднялись по лесенке и очутились в комнате, предоставленной начальнику караула; все убранство её состояло из скамьи и нескольких стульев; на скамье несколько бутылок, несколько стаканов и мерцавшая лучерна. Там, усадив гостей, сержант начал первый:

– Выпьем по стаканчику орвието[15], товарищи, что в холодную ночь пользительнее благословений самого папы… И он подвинул пузатую флягу, оплетенную тростником.

– Так, значит, сюда свели они Манлио? осведомился Аттилио, едва пропустив первый глоток.

– Сюда, как я тебе и дал тотчас же знать, ответил Дентато, драгунский сержант: – а было то прошлою ночью, эдак близ одиннадцати, и засадили его в секретную, точно важного преступника… Слышно, что его хотят поскорее спихнуть в цитадель св. Духа, так-как эта тюрьма только переходная.

– И известно, по чьему приказанию был он арестован? спросил снова Аттилио.

– Еще бы! по приказанию фаворита и кардинала-министра. Так говорят, и еще прибавляют, вставил сержант: – что его эминенция простирает могущественную руку свою не столько за отцом, сколько за дочкой – жемчужиной Трастеверии…

Приливом бешенства задохнулся Аттилио при этих словах:

– А как мы теперь его высвободим? с заметным нетерпением спросил он.

– Высвободить!? но нас слишком мало, чтоб попытка удалась, ответил Дентато.

– Через час подойдет Сильвио с десятком наших; вместе мы осилим, надеюсь, всю здешнюю стаю сбиров, добавил Аттилио, с интонацией убежденного человека.

По прошествии нескольких минут молчания, Дентато заговорил снова:

– Так-как ты решился попытать счастья сегодня же ночью, то необходимо обождать по крайней мере до полночи: тогда смотрители и тюремщики, нагрузившись возлияниями, отойдут ко сну. Мой лейтенант отпросился поблизости к какой-то своей Лукреции и до рассвета, конечно, тоже не вернется…

Речь сержанта была прервана приходом драгуна, стерегшего у входа и доложившего о прибытии Сильвио со своими.

IX. Освобождение

Одну странную вещь заметил я в Риме – устойчивость и храбрость римского солдата – не наемного мерсенера, а тех, которые зовутся и soldati di papa. Я видел их при защите Рима, и я им удивлялся и жалел, что служат они такому пошлому делу…

Патеры знают римского солдата, и знают, что отвага не легко повинуется пошлости, что в день восстания римский солдат будет вместе с народом, а отсюда необходимость наемщиков, отсюда выпрашивание иностранных вторжений всякий раз, едва лишь народ начинает терять терпение.

– Наши готовы, сказал, входя, Сильвио: – я спрятал их покуда между ног гранитных коней; по первому зову, они сбегутся сюда.

– Хорошо, молвил Аттилио, и, нетерпеливый, обратился к Дептато: – мой план таков: мы с Муцио пойдем за ключами к тюремщику, а ты помоги Сильвио и нашим захватить сбиров, караулящих тюремные входы.

– Дело! отозвался сержант: – Чинио (драгун, приведший Сильвио), ты проводишь их к тюремщику, но помни, что будешь иметь дело с самим чортом! Этот каналья Панкальдо не затруднится заковать в кандалы самого небесного Отца и не выпустить его из-под замка даже per la gloria del paradiso… Берегись за себя!

– Не беспокойся, заметил Аттилио, направляясь с Муцио вслед за Чинио.

Предприятие подобного рода не представляло в Риме тех затруднений, которые встретились бы в ином государстве, где правительство пользуется большим уважением, и чиновники его заражены меньшею подкупностью; но там, где солдат не одушевлен любовью в отчизне, национальною славой, честью своего знамени, и знает, что служит правительству, порицаемому и проклинаемому всеми, – там, говорю, все возможно; и день, когда чужестранец уберется из Рима взаправду, будет днем исчезновения правительства скуфеек перед общим презрением – римских солдат и римского народа.

Деотато подвел бригаду Сильвио к караульному пикету сбиров, охраняющих вход в тюрьмы – и это было не трудно ему, сержанту драгунского поста, наблюдающего за всем дворцом.

Сильвио, вглядясь в однообразное хождение взад и вперед наружного часового, выждал момент его поворота спиной, и – с ловкостью и прытью дикой кошки – выхватил у него ружье, своим ударом колена на мостовую и зажал рот. Подоспевшие товарищи – прежде, чем звук падения тела мог долететь до пикета, связали его – с любезностью, но без церемоний, и пока недоумевавшие сбиры протирали глаза, перевязали и остальных.

Едва овладели пикетом, Аттилио и Муцио привели тюремного ключаря, который по неволе должен был им повиноваться.

Двери тюрьмы растворились, и они вошли, наблюдая за тюремщиком в оба и готовые дать почувствовать ему свое присутствие, в случае, если бы он вознамерился крикнуть или бежать.

Вошли на дворик; на зов ключаря явился внутренний сторож, который помещался в единственной незанятой темнице – все другие были приперты засовами и замками.

Аттилио крикнул:

– Арестант Манлио, где он?

Тюремщик почувствовал на своем плече тяжесть левой руки нашего Антиноя, и угадал конвульсивное движение правой, схватившейся за что-то. Нам приходится сказать, что Аттилио, в эту минуту, инстинктивно думал об убийстве…

Но кровь не была пролита. Панкальдо, обыкновенно столь злобный и мстительный с бедными заключенными, оказался в эту ночь сговорчивости примерной. При скудном мерцании стенной лампады, он бросал испуганные взгляды то на нищего, то на Аттилио, и если первый казался ему страшным, то другой наводил чуть не ужас. Он корчил гримасы, желая изобразить на своем лице улыбку, чем отвечал на приказания юноши, и повиновался, не заставляя повторять их себе дважды.

– Манлио здесь, проговорил, наконец, тюремщик, и принялся искать ключ от коморки скульптора.

– Отворяй же! закричал на его Аттилио, и этим вместо того, чтоб ускорить отыскание ключа, аргуса охватил трепет, и дрожавшие его руки не попадали на связку. Наконец, один из ключей пришелся к замку, и глухо повернулся; дверь темницы подалась…

Предоставляю судить радость бедного Манлио, почувствовавшего себя неожиданно в объятиях молодого своего друга, когда он узнал от него, как произошло освобождение! Но Аттилио стал торопить.

– Мы, Муцио, понесем ключаря с собою, – по крайней-мере, до известного расстояния; а этого внутреннего стража запрем на место Манлио.

Так и было сделано. Потом, сойдя с квиринала, шествие разделилось: одна партия заставляла понудительно фланировать Панкальдо, отпущенного на свободу по истечении часа, когда уже было поздно сзывать полицию; другая, сокращенная до трех: Манлио, Аттилио и Сильвио, проведенная сим последним через porta Salara, бросилась в римскую Кампанию.

 
10Как может быть иначе, когда духовенство богато, а народонаселение бедно. Прим. авт.
11По подлиннику: eminente genitore – каламбур, непереводимый по-русски. Прим. перев.
12Frété – патер; pretuneolo – маленький патер.
13«Коровье поле». Так иногда римляне называют заглохший и заросший травою форум. Прим. первод.
14Ремесло натурщика весьма почтенно в Риме, классической земле искусств.
15Вино, выделывающееся в окрестностях Орвието.