Kostenlos

Гладиаторы

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

До этой минуты гнев сдерживал ее, но при имени Эски она разразилась потоком слез. В глубоком унынии она опустилась на пол и зарыдала, закрыв лицо обеими руками.

У него хватило бы духу ударить ее, если бы она не была в такой жалкой позе, до такой степени ее слова раздражили его и привели в ярость. И он не мог придумать ничего обиднее для нее, как посмеяться над ее отвержением.

– Твой любовник, – сказал он, – в эту минуту в стенах города. С порога этого шатра ты бы, пожалуй, могла увидеть его на укреплениях, если бы он, как настоящий раб, не ленился делать дело. Подумай, надменная матрона, так сильно расположенная к рабу и гладиатору, что тебе нужно сделать только пятьсот шагов, чтобы быть в его руках. И уж, конечно, еврейские часовые и римские гвардейцы опустят свои копья перед тобой и пропустят тебя, если узнают, зачем ты идешь. Но будет. Вспомни, кто ты, что ты такое теперь, а главное, не забывай, где ты и как ты сюда попала. У меня было слишком много терпения, но оно истощилось до конца. Ты в шатре солдата и должна знать солдатский долг – безусловное повиновение. Подними кубок, который я бросил. Налей его и принеси мне сюда, не говоря ни слова!

К великому его удивлению, она тотчас же встала, чтобы повиноваться ему, и вышла из палатки твердой походкой и со спокойным лицом. Он мог только заметить, что, когда она вернулась с кубком, красные капли вина капали с ее белых дрожащих пальцев, хотя она смотрела ему в лицо так гордо и твердо, как никогда. Рука могла дрожать, но сердце было твердо и отважно. Кровь Муция, столь мужественного в счастье и несчастье, никогда не кипела в жилах его потомков так бурно и стремительно, как в ней. В несколько секунд, употребленных на поднятие кубка, Валерия приняла твердое решение.

Глава VII
Обвиненный в государственной измене

Иоанн Гишала никогда не добился бы того влияния, каким он пользовался в Иерусалиме, если бы в коварном искусстве интриги он не был столь же опытен, как и в более простых хитростях войны. Столкнувшись на совете лицом к лицу со своим соперником и сыграв во время этого свидания неблагодарную роль в глазах общества, он понял, что теперь еще необходимее, чем прежде, во что бы то ни стало разрушить могущество Элеазара. Внимательно выслеживая все движения зилотов, он был готов каждую минуту воспользоваться первым ложным шагом противника.

По природной живости характера Элеазар приступил к восстановлению укреплений почти тотчас же, как его посол был пропущен в римский лагерь, считая бесполезным дожидаться решения Тита в пользу или против его предложения. С головой погрузившись в оборону со всеми людьми, каких только удалось собрать, он оставил Иоанна и его партию сторожить большие ворота, и его соперник случайно находился там лично, когда Калхас был приведен в город почетным римским караулом, сопровождавшим его по распоряжению Тита. Элеазар не ожидал такой любезности и вовсе не желал ее. Он рассчитывал, что его послу позволят возвратиться прежним путем, так что его сообщения с врагом останутся тайной для осажденных.

Иоанн видел, что ему представляется желанный случай, и тотчас же воспользовался им. Калхас еще не вступил в город, как его голова была накрыта, чтобы его не узнали. Он был отведен караулом сторонников Иоанна и скрыт в надежном месте. Их начальник хитро арестовал его под вымышленным именем, из опасения, как бы этот случай, получив огласку в народе, не дошел до ушей Элеазара. Ему было известно, как быстро ориентировался его соперник, и он решил захватить его врасплох.

Затем, разодрав одежды и обнажив голову, он побежал по улицам, ведущим к храму, крича громким голосом: «Измена, измена!» – а куски своего платья разослал сенаторам, с целью тотчас же собрать их по делу о жизни и смерти в том месте, где обыкновенно происходили совещания. Меры были приняты так быстро, что внутренний двор уже был полон, и совет собрался прежде, чем Элеазар, занятый восстановлением стены, стоявшей против башни Антонии, узнал, что члены созваны. Покрытый пылью и потом, он тотчас же явился по зову левита, потребовавшего его присутствия в качестве старейшины Израиля. Какое-то предчувствие беды шевельнулось в нем, когда он заметил подозрительные и недоверчивые взгляды, брошенные на него членами собрания, к которым он присоединился. С крайне суровым видом Иоанн Гишала отказался приступить к государственному делу до прихода последнего из советников. Но он уже постарался с помощью своих поверенных пустить в сенате и даже среди зилотов молву, набрасывавшую сильную тень на верность их вождя.

Лишь только Элеазар, еще носивший на себе следы своего труда, занял обычное место, Иоанн выступил вперед и заговорил громким и ясным голосом:

– Разве теперь римляне не у наших дверей, как некогда случалось со святым городом? Когда ассирияне собрались против него, разве их войско не было столь же многочисленно, как песок на берегу моря? Но они удалились разбитые, так как город был верен самому себе. Разве возложил бы Навузардан свои цепи на шею нашего народа, если бы Гедалия отказался принять почести от завоевателя и заплатить ему дань? Когда Помпей стал лагерем у Иерихона и окружил священный город своими легионами, разве Аристовул не сыграл роль предателя и не предложил ему открыть ворота? Неужели же наша история ничему нас не научит? Неужели события нашего времени и сцены, разыгрывающиеся перед нами каждый день, ничего нам не скажут? Иерусалим должен подвергнуться осквернению только потому, что мы боимся назвать ту руку, которая хочет выдавать его врагу? На нашем народе зияют язвы проказы. Враг в нашем городе. В нашем совете есть изменник. Элеазар Бен-Манагем! Я предлагаю тебе встать, чтобы тебя всем было видно!

Государственные люди обладают каким-то инстинктом, подсказывающим им опасность, подобно тому как мореходец чует приближающуюся грозу и заблаговременно спускает парус, прежде чем разразится буря. Когда встревоженные члены сената обратили взоры на Элеазара, они увидели, что на лице последнего не было смущения от этого внезапного обвинения, а осанка его выражала если не невинность, уверенную в себе, то, по крайней мере, твердую решимость хранить вид ее и не высказывать ни тени слабости и страха.

Показав на свои запыленные одежды и замаранные во время работы руки и лицо, он смело обвел взглядом старейшин, по-видимому, скорее ожидая от сената его ответа, чем готовясь дать отчет обвинителю.

– Этих доказательств, – сказал он, – было бы, в случае надобности, достаточно для свидетельства того, что Элеазар Бен-Манагем ни на минуту не сходил со своего поста. Мне стоило бы только снять одежду, чтобы показать более важные знаки моей верности и патриотизма. Я не щадил ни своей крови, ни крови родных и дома отца моего ради защиты Иерусалима. Вот эта правая рука огрубела, отражая мечом и копьем врагов Иуды, и я скорее отсек бы ее левой рукой, чем протянул в знак дружбы к римлянам или язычникам. Иоанн Гишала, муж крови и хищения, бросай твое обвинение смело: я могу на него ответить!

Иоанн в ярости выступил вперед, но его остановил голос почтенного длиннобородого сенатора.

– Неуместно, – сказал старец, – обвинителю и обвиняемому препираться перед лицом совета. Иоанн Гишала, мы предлагаем тебе тотчас же изложить дело сенату и предупреждаем тебя, что недоказанное обвинение падет на голову обвинителя.

Лицо Иоанна исказилось улыбкой триумфа.

– Старейшины Израиля, – сказал он, – я обвиняю Элеазара Бен-Манагема в том, что он делал предложения врагу.

Элеазар содрогнулся, но самообладание тотчас же возвратилось к нему. Между ним и Иоанном начинался беспощадный бой. Но теперь ему нельзя было показать вида, что для его влияния среди народа опасно такое критическое положение. И он немедленно дал отпор.

– А я отвечаю, – с негодованием воскликнул он, – что я скорее пронзил бы себя мечом, чем вошел бы в сделку с римлянами.

Шепот одобрения послышался в собрании после этого отважного заявления. Обвиняемый был лицом слишком влиятельным среди знати и национальной Иерусалимской партии, из которой преимущественно состоял совет. Если бы Элеазар мог доказать, что он не входил ни в какие сношения с Титом, он одержал бы явный триумф над противником, и, по правде, слишком мало личного тщеславия было в его желании достигнуть главенства. Это был фанатик и патриот. Он верил, что все позволительно ради Иерусалима, и, рассчитывая на тайный ход, через который Калхас вышел из города в римский лагерь, был уверен, что через него же он должен будет и возвратиться. Благодаря предосторожностям Иоанна он еще ничего не знал о приходе брата к большим воротам и аресте. И он решил по-прежнему отрицать измену и положиться на свое личное влияние, чтобы выйти победителем.

– Замечено общение с римским полководцем одного из людей его дома и его семьи, – произнес Иоанн с уступчивостью и колебанием, так как он заметил благоприятное впечатление, произведенное его противником на совет, и для своей выгоды хранил под конец самые решительные доказательства, чтобы посредством их резко изменить общее мнение.

– Я отрицаю это, – твердо сказал Элеазар. – Чадам Бен-Манагем нечего делать с язычниками.

– Я обвиняю одного из рода Бен-Манагем, – настаивал Иоанн, все еще обращаясь к старейшинам – Я могу доказать, что его видели идущим между лагерем и городом.

– Пусть кровь его падет на его голову! – торжественно воскликнул Элеазар.

У него была смутная надежда, что, вероятно, арестован какой-нибудь несчастный, полумертвый от голода и пытками голода вынужденный войти в сношения с врагом.

Иоанн бросил взор назад, на своих приверженцев, собравшихся у дверей, ведущих в храм.

– Я не говорю без доказательств, – сказал он. – Пусть введут пленника!

В толпе началось движение и послышался шепот, почти тотчас же прекратившийся, так как во дворе показалось двое молодых людей, ведущих человека со связанными руками и с покрытой плащом головой.

– Элеазар Бен-Манагем, – произнес Иоанн ясным и звучным голосом, – подойди и скажи правду: разве этот человек не брат твой?

 

В ту же минуту плащ был снят с головы пленника, и все увидели кроткое и спокойное лицо Калхаса, смотревшего на совет без робости и удивления.

Сенаторы переглянулись в беспокойстве и изумлении. Казалось, Иоанн действительно способен был доказать обвинение, брошенное против человека, внушавшего столько доверия всему Иерусалиму. Обвинитель, стараясь казаться спокойным и чуждым предубеждению, продолжал холодным тоном:

– Этот человек сегодня был приведен почетным караулом к большим воротам прямо из римского лагеря. Я случайно был там, и начальник ворот прямо передал его мне. Я спрашиваю совет, преувеличил ли я свой долг, тотчас же арестовав его и не дав ему возможности войти в сношения с кем-нибудь в городе, пока не приказал привести его сюда. Мне очень скоро стало известно, что он брат Элеазара, одного из наиболее выдающихся наших вождей, которому более чем всем другим вверена охрана города и который лучше всех знал, до какой слабости и крайности мы доведены. По моему приказанию его обыскали и нашли у него пергамент, писанный рукой начальника десятого легиона, по своей власти почти равного самому Титу, и адресованный к некоему Эске, язычнику, живущему в доме и, как сказали мне, принадлежащему к семейству Элеазара, этого старейшины Иудина, вождя зилотов, члена сената, советника, присутствующего здесь, человека, десница которого загрубела от сабли и копья, но который скорее отсек бы ее левой рукой, чем позволил бы ей протянуться к врагу! Я требую от собрания приказа арестовать этого Эску, привести его сюда и поставить на очную ставку с тем, чей хлеб он ел. Из слов, произнесенных устами трех обвиняемых, старцы, быть может, узнают истину. Если я впал в ошибку из-за излишнего старания, пусть сенат проклянет меня. Если Элеазар выйдет чистым из моего обвинения, пусть он надругается над могилой моего отца и скажет мне в лицо, что я лжец и презренный человек.

Сильно пораженный воззванием Иоанна и, однако, не в силах поверить в измену того, кто пользовался полным его доверием, сенат, казалось, не знал, что делать. А между тем по поведению его нельзя было решить, правдоподобно ли обвинение его или он невинен. ЕЦеки его были страшно бледны, и была даже минута, когда он сделал шаг, как будто для того, чтобы стать подле брата. Затем он остановился и громко и отрывисто повторил свои первые слова: «Пусть кровь его падет на его собственную голову!» – отвернувшись при этом и взглянув на сенаторов, как загнанный в западню дикий зверь.

Калхас стоял, уставив взор в землю, и не один из присутствующих заметил, что братья старательно избегали смотреть в лицо друг другу. Несколько секунд царило мертвое молчание. Затем уже говоривший сенатор поднял руку, призывая к вниманию, и обратился к собранию со следующими словами:

– Это дело важно, так как речь идет не только о жизни и смерти одного из сынов Иуды, но и о чести одного из благороднейших домов, о спасении и даже самом бытии священного города. Вопрос важен, и его не может решить никто, кроме верховного народного совета. Он должен быть передан синедриону, который немедленно и собирается для этого. Те из присутствующих здесь, кто состоит членом этого священного учреждения, изгонят из памяти все, что они слышали сейчас в этом месте, чтобы им можно было судить ясно и нелицеприятно предложенное дело. Еще ничего не доказано против Элиазара Бен-Манагема, хотя его брат и язычник, подлежащие тому же самому обвинению, должны быть отведены в надежное место. Полагаю, что пора окончить заседание совета. Тем не менее ввиду неизбежно грозящей опасности он готов будет собраться через час во имя интересов Иуды и ради спасения святого города.

Прежде чем он перестал говорить и суровые сенаторы встали, чтобы уйти, жалобный крик раздался вне двора, леденя кровь в жилах всех присутствовавших. Он то усиливался, то ослабевал, как голос с того света, безостановочно повторяя странным тоном, не имевшим ничего земного, торжествующую угрозу:

– Горе Иерусалиму! Горе святому граду! Грех, болезнь, разрушение! Горе святому граду! Горе Иерусалиму![41]

Глава VIII
Синедрион

По иудейскому закону верховным судилищем, специально ведающим делами религиозного и политического благосостояния народа, безусловно беспристрастным в своих решениях и не допускающим никакого перерешения своих постановлений, был суд семидесяти, или, точнее, семидесяти трех членов, именуемый синедрионом.

Этот суд являлся представителем и выразителем мнений всего народа, так как он составлялся из такого числа, в которое входило по шесть представителей каждого колена, не считая председателя, заправлявшего спорами и актами собрания. Последний, называемый именем нази или князя синедриона, обязательно был лицом знатного происхождения, престарелых лет и весьма опытным во всем, относящемся к закону – не только к действительному закону, свыше данному для руководства избранному народу, но и к закону традиционному, с его бесконечным разнообразием обычаев и обрядовых постановлений, присоединившихся к первому и, так сказать, сросшихся с ним, к великому ущербу простейшего кодекса, данного непосредственно свыше.

И прочие члены верховного совета были людьми знатного происхождения. Может быть, ни у какого иного народа гордость происхождением не ценилась так высоко, как у евреев, и для присутствия в таком собрании, как синедрион, незапамятное родословие являлось первым необходимым условием. И действительно, большинство членов составляли священники и левиты; впрочем, и представители других видных фамилий, имевшие возможность назвать последовательно своих родоначальников от великого пленения и всех превратностей их истории до величия Соломона и славы воинственного царствования Давида, занимали свое место в этом торжественном собрании.

Знатность была не единственным условием присутствия в совете. Для этого нужны были также зрелые годы, физическое благообразие и достоинство осанки. Умственные качества ценились столько же, сколько и случайные преимущества внешности и происхождения.

Каждый старейшина синедриона обязан был изучить медицину, быть адептом науки прорицания во всех отраслях, обнимающих астрологию, искусство помогать родам, составлять гороскоп, предсказывать будущие события и знать тайны так называемой белой магии, столь близко соприкасавшейся с запрещенным волшебством. Требовалось также, чтобы каждый был превосходным языковедом, и было мнение, что они сведущи в семидесяти языках, обнимающих, как тогда думали, все наречия обитаемой земли.

Ни евнух, ни урод не могли претендовать на занятие места в этой священной корпорации, равно как ни ростовщик, ни осквернитель субботы, ни занимавшийся беззаконными делами или заведомо перед всеми согрешивший. Люди, занимавшие этот возвышеннейший пост среди иудийского народа, подавшие голос в совете и имевшие право на жизнь или смерть своих чад, должны были быть людьми мудрыми, образованными, безупречными и столь же благородными телесно, как и умственно.

С самого начала своего установления синедрион был единственным судилищем, имевшим право обсуждать главнейшие дела, и он заботливо сохранял это право, налагавшее на него такую великую ответственность, во время всех бедствий нации вплоть до римского ига, отнявшего эту власть. Империя присвоила себе право осуждать преступников на смерть, но лишь только иудеи открыто взбунтовались против своих поработителей, синедрион возвратил себе свои старинные преимущества и, как прежде, воссел судить соотечественников.

Синедрион обыкновенно собирался в наружной зале и торжественной процессией вступал в зал правосудия. Отдернутый невидимой рукой, багряный занавес медленно открывал дверь, и, одетые в черное, члены суда входили парами и садились в установленном порядке. По мере появления их привратник, скрытый за ширмами, произносил их имена, и каждый отмечал свой приход тем, что, направляясь к своему седалищу, торжественно произносил: «Вот я перед лицом Божиим!»

Председатель являлся последним из всех и садился на более высоком седалище, в некотором отдалении от прочих членов.

Затем самый младший член читал краткую молитву, на которую все собрание немедленно отвечало: «Аминь!» С этого времени суд считался открытым и готовым судить все подлежащие ему дела.

В настоящем случае самым младшим членом был левит, лет шестидесяти, величественного вида, какой он сохранил, несмотря на все лишения осады. Его лицо, обрамленное развевающейся бородой и с годами сделавшееся суровым, однако, не потеряло красоты, какой отличалось в юности. Финеас-Бен-Эзра обладал внешними достоинствами, благодаря которым люди способны производить впечатление на других. При этом он отличался даром слова, расчетливым умом и беззастенчивым сердцем. Приверженец партии Иоанна, он искренно ненавидел зилотов, некогда обвинявших его самого в изменнической переписке с Веспасианом. К великой славе своей и к полному смущению врагов он отразил это обвинение, но люди, хорошо осведомленные в этом деле, продолжали, однако же, верить в его справедливость. С холодным выражением торжества на своем красивом лице он занял свое место, обменялся взглядами с двумя-тремя из своих товарищей, по-видимому, наиболее доверенных, и эти последние очень ясно поняли, что эти взгляды предвещают серьезную опасность обвиняемому.

Князь синедриона Матиас, сын Боеса, уже исполнявший должность великого священника, был человек суровый и добросовестный, сторонник старинной иудейской партии. Он сходился во мнениях с Элеазаром и, кроме того, находился в личной дружбе с этим смелым энтузиастом. Но никакое земное соображение не могло склонить его непреклонную стойкость с той узкой тропы долга, какой он считал нужным идти, соблюдая священную букву закона.

Благодаря престарелым летам и суровому виду он пользовался большим влиянием на сограждан, усиливавшимся еще занимаемым им важным положением.

Несколько секунд после того, как князь синедриона занял свое место и была прочитана общая молитва, царило молчание. Матиас, наконец, прервал его. Он медленно поднялся, оправил одежду, так что на ее кайме стали видны священные символы и каббалистические фигуры, и заговорил сухим и ровным тоном:

– Князи дома Иудина, старейшины и знатные, священники и левиты народа. Мы собрались сегодня еще раз, в силу нашего древнего преимущества, судить о важном и серьезном деле. В этом верховном совете нашей земли мы сохраняем те же формы, какие переданы нам отцами с первых времен, включая даже время пребывания их в пустыне. Эти формы соблюдались во время великого пленения нашего народа. Наши победители могли запрещать их нам, но мы тотчас же восстановили их, как только получили снова независимость, и Тот, кому мы обязаны повиноваться, дал нам возможность соблюдать их. Мы не отступим ни на йоту от наших привилегий и еще менее от права судить дела жизни и смерти. Этот суд так же неотделим от нашего существования, как та скиния, которая сопровождала нас в стольких превратностях и с которой мы так тесно связаны. Низшее собрание, избирающее членов нашего учреждения, уже обсудило ужасное обвинение, созвавшее нас сюда. Члены его решили, что дело слишком серьезно, чтобы они могли судить о нем, что оно осуждает на смерть одного, если не двух членов славного дома Бен-Манагема, что оно может лишить нас вождя, которого можно по праву считать одним из самых стойких патриотов, уже доказавшим, что он храбрейший из наших защитников. Но к чему может послужить это, князи дома Иудина, старейшины и знатные, священники и левиты народа? Ужели мне не нужно прибегать к ножу, когда самая большая ветвь гниет на моем винограднике? Не следует ли мне, наоборот, отсечь ее собственной рукой и бросить в пожирающий огонь? Если мой брат виновен, неужели мне нужно защищать его в силу того, что он мой брат? Не должен ли я, наоборот, выдать его мстителю и спасти его душу? Мы все на нашем посту, мы готовы внимательно выслушать и беспристрастно обсудить все предлагаемые обвинения, каковы бы они ни были. Финеас Бен-Эзра, повелеваю тебе пересчитать твоих собратьев и назвать число их.

Согласно с установившимся обычаем Финеас поднялся со своего седалища и, важно обойдя залу, пересчитал всех находившихся в ней, одного за другим, громким и торжественным голосом. Затем, видя, что число точно, он остановился перед высокой кафедрой нази и трижды сказал:

– Князь синедриона! Таинственное число исполнено!

 

Председатель снова обратился к нему:

– Финеас Бен-Эзра! Готовы ли мы судить всякое дело по преданиям нашего закона и по строгой букве его? Выскажем ли мы в решениях нелицеприятную мудрость и беспощадное правосудие?

Тогда весь синедрион в один голос повторил:

– Мудрость без лицеприятия и правосудие без пощады!

Председатель сел снова и опять посмотрел на Финеаса, который первый обязан был дать свое мнение. Последний, в ответ на его взгляд, тотчас же поднялся и обратился к своим собратьям почтительным тоном, который казался бы почти неуместным в устах такого почтенного человека, если бы его не окружали еще более престарелые люди.

– Я только ученик, – сказал он, – сидящий у ног учителя, перед лицом Матиаса, сына Боеса, и моих достопочтенных собратий. Подчиняясь их опытности, я дерзаю сделать только один вопрос, не решаясь высказывать своего мнения о его важности. Синедрион вправе судить одного из своих членов, но законно ли этому последнему оставаться в ряду и присутствовать, так сказать, на своем суде?

Элеазар, присутствовавший в это время в зале и сидевший на своем месте в качестве члена верховного учреждения, почувствовал, что нападение направляется прямо против него. Он знал злокозненность оратора и его завистливую вражду к зилотам и понимал, какой опасностью грозило ему исключение из будущих совещаний. Он уже готов был подняться и с негодованием протестовать против такого заявления, но Maтиас предупредил его, ответив недовольным, резким тоном Финеасу:

– В самом деле, только учеником, недостойным чести сделаться учителем синедриона, может быть тот, кто еще не знает, что на наши совещания не должно влиять ничто, слышанное или виденное нами вне этой залы, что в нашей священной обязанности мы должны признавать только изложенные здесь доводы. Финеас Бен-Эзра, трибунал собран. Введи обвинителя и обвиненных. Ужели тебе нужно напоминать, что мы еще не знаем, какое дело нам нужно обсуждать?

Решение нази, согласное с обычаями, дало Элеазару свободную минуту, и он уже начертал план действий. Но, хотя ум его был в сильном напряжении, он сидел безмятежно, и вся наружность его говорила о спокойствии и самоуверенности. Занавес снова раздвинулся, и шум шагов возвестил о приближении обвинителя и обвиняемых.

Теперь обвиняемых было двое, так как, по приказанию Иоанна, сильный конвой, отправленный в дом Элеазара, арестовал Эску. Убежденный в своей невиновности и во влиянии своего хозяина, бретонец шел за солдатами до самого собрания, не боясь опасности. Велико же было его изумление, когда оказалось, что его поставили лицом к лицу с Калхасом, об аресте которого, старательно скрытом Иоанном, ему было неизвестно точно так же, как и остальным осажденным. Двум узникам запрещено было входить в общение друг с другом, и только по предостерегающему взгляду, брошенному его злополучным товарищем, Эска догадался, что оба они находились в очень опасном положении.

Когда занавес был отдернут, Элеазар с сильным беспокойством заметил, что огромная масса вооруженных людей наполняла галерею, примыкавшую к храму. Как и караул, приставленный к узникам, эта толпа состояла из сторонников Иоанна, и члены синедриона так хорошо знали жестокий характер этого несговорчивого вождя, что даже они обменялись между собой беспокойными взглядами: у всех была одна неприятная мысль, что он ежеминутно способен решиться на умерщвление всего собрания, чтобы завладеть верховным управлением города.

Совещательное собрание не могло быть предметом страха для такого человека, как Иоанн Гишала. Крайне жестокий и отважный, он боялся только одного – жестокости, свойственной смелому и ни перед чем не останавливающемуся характеру, каким обладал он сам. Если бы только ему удалось низвести Элеазара с того пьедестала, на котором тот стоял до сих пор, у него не было бы внушающего страх соперника. Глава зилотов был единственным человеком, который мог бороться с ним хитростью и отвагой, мог так же искусно задумывать свои козни и так же смело наносить удары, как и он. Столь долго ожидаемый случай теперь, казалось ему, наконец пришел. В этой кругообразной зале, говорил себе Иоанн, перед этим советом суровых и беспощадных ораторов он должен был успешно сыграть свою последнюю партию. Необходимо было играть хитро и в то же время смело. Если бы ему выпало счастье привлечь на свою сторону большую часть синедриона, поражение соперника было бы обеспечено. А когда в его руки перешла бы верховная власть в Иерусалиме – и перешла бы, вероятно, немедленно, – у него нашлось бы время спросить себя, не пора ли подумать о своем спасении и вступить в сделку с Титом, выдав город врагу.

Стоя в отдалении от узников и показывая вид крайнего почтения к совету, Иоанн обратился с речью к нази, скорее тоном низшего, извиняющегося за излишне ревностное выполнение долга, чем тоном равного, объявляющего изменника и требующего суда за оскорбление.

– Я предоставляю синедриону, – сказал он, – решить, превысил ли я свои права и ложно ли обвинил человека в преступлении, которое не могу доказать. Я требую только снисхождения, какое можно оказать настоящему солдату, озабоченному защитой города и ревностно относящемуся ко всему, что грозит его спокойствию. От каждого присутствующего здесь члена, без всякого исключения, начиная от Матиаса, сына Боэса, до Финеаса Бен-Эзры из рода Неемии, я прошу только благосклонного внимания. Вот человек, которого я арестовал сегодня в полдень, когда он шел прямо из лагеря Тита. Он нес с собой пергамент, написанный на имя одного язычника, живущего в доме Элеазара, и посланный вождем язычников, начальствующим десятым легионом. В настоящую минуту этот язычник здесь. Не мой ли долг непосредственно передать подобное дело совету и не должен ли был совет передать его синедриону, так как вопрос слишком важен?

Матиас, нахмурив брови, взглянул на говорящего и сказал ему:

– Ты скрываешь свои мысли перед теми, у кого просишь благосклонности, Иоанн Гишала! Ты слишком опытный солдат, чтобы наобум пускать стрелу, не разузнавши, куда вонзится острие. Бросай свое обвинение честно, смело, не боясь никого, перед всем собранием или умолкни!

Тогда Иоанн Гишала бросил беспокойный взор на окружающие лица, смотревшие на него с различными выражениями – ожидания, гнева, одобрения и недоверия. Затем он смело уставился на председателя и произнес перед синедрионом обвинение, произнесенное уже перед советом:

– Обвиняю Элеазара Бен-Манагема в измене, а этих обоих людей обвиняю в том, что они были его орудиями. Пусть они оправдываются, если могут!

41Не раз встречающаяся далее личность пророка горя не поэтический вымысел романиста, но действительность. (См. об этом у И. Флавия в 6-й книге его истории «Об иудейской войне».)