Kostenlos

Гладиаторы

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава III
Мудрость змеи

С той ночи, когда Рим сменил своего царственного владыку, Эска жил вместе с Элеазаром, как если бы он был членом его семьи и разделял его веру. Хотя Мариамна, по обычаю своего народа, главным образом оставалась в женских покоях, однако невозможно было, чтобы два любящих существа, еврейка и бретонец, жили под одной кровлей, не видя друг друга время от времени. Свидания их происходили обыкновенно тогда, когда Эска отдыхал после своих воинских обязанностей, и, хотя они успевали обменяться только несколькими вопросами, несколькими словами и уверениями в непоколебимой любви или высказать благодарность за свое спасение, тем не менее эти минуты были драгоценны для обоих, и они поджидали их, как единственные случаи, когда им можно было находиться в обществе друг друга, не встречая ни в ком помехи.

Выдержав атаку трибуна при башне Антонии, Эска торжественно возвратился в дом Элеазара. До самых дверей его сопровождали важнейшие лица города и толпа избранных солдат, видевших и разделявших его подвиги. С вышки галереи, окружавшей ее жилище, Мариамна видела, как он вошел во двор во главе друзей ее отца, слышала, как Элеазар, по военному обычаю, в нескольких словах высказал ему благодарность перед всеми, и заметила, что еврей вел с собой героя дня с таким видом, как будто хотел сделать ему какое-то особенно важное сообщение.

Сердце юной девушки трепетало, и смутные надежды, которые она с трудом могла определить, возникли в ее уме. Она любила его очень горячо. Они спали под одной крышей, ели за одним столом. Несмотря на все опасности войны, к каким она теперь привыкла, они виделись каждый день, но этого ей было уже мало: теперь ей недоставало еще чего-то. И, видя, как он говорил с ее отцом, она жалела не о том, что их краткое свидание нарушено, не о том, что ей удалось, как хотелось бы, поздравить его – не жалела потому, что неопределенные надежды, возникавшие в ней, казалось, сулили ей больше счастья, чем она могла бы вынести.

Элеазар снял свой шлем и сделал знак Эске, чтобы он сделал то же самое. Затем он наполнил кубок вином и, с удовольствием отпив из него половину, протянул остальное собеседнику. Несколько минут он прогуливался по комнате, погруженный в размышления, все еще в латах и с саблей. Затем, быстро обернувшись к Эске и положив ему руку на плечо, сказал ему:

– Ты ел мой хлеб, Эска, и пил из одного со мною кубка. Ты теперь для меня как бы сын. Хочешь ли ты повиноваться мне?

– Так же, как сын, – отвечал бретонец, для которого подобный вопрос, казалось, сразу открывал путь к выполнению его самых дорогих желаний.

Элеазар не заметил восторженности в его словах. Может быть, его ум был слишком поглощен общественными интересами, чтобы он мог думать о своих личных делах. Может быть, он смотрел на Эску только как на меч, висящий на боку, и видел в нем только прочное и полезное оружие, которое можно оставить, когда пройдет надобность борьбы. Но всего возможнее, его намерения были честны и, добившись спасения своей страны, он стал бы руководствоваться самыми нежными побуждениями отца и друга. Теперь же у него была в виду одна цель, и никакое соображение любви или пристрастия не могло заставить его отступить от нее на йоту.

– Оглянись кругом, – сказал он, – и подивись, видя в этом самом доме в уменьшенном виде Иудею и, в частности, Иерусалим. Взгляни, как стены моего дома красивы и величественны, как богаты его украшения, как дорого стоят занавесы и обшивки. Вот тут слоновая кость, сандальное и кедровое дерево; там разноцветные ткани, пурпурные одежды, дорогой холст, серебряные вазы и золотые кубки. Здесь в изобилии благовония и вино, а между тем у нас только несколько горстей ячменя, и, если бы даже те странники, которых некогда насытил мой праотец Авраам в долине Мамвре, пришли сегодня к моей двери, где бы мог я найти ягненка, чтобы заколоть его и накормить их? В этом доме есть все, кроме одного предмета первой необходимости, без которого все остальное бесполезно, – кроме насущного хлеба, дающего человеку силу выполнить свое ежедневное дело. И то же самое во всей моей стране. У нас есть оружие, люди, богатство и нет того, что сделало бы это драгоценным для защиты, нет той непреклонной надежды на себя и на свою веру, в которой народ ежедневно находит все нужное для себя, как и свой насущный хлеб. И в эту минуту в городе есть люди, которые хотели бы выдать Иерусалим язычникам, не желая нанести ни одного удара ради его защиты.

– Позор на их головы! – горячо воскликнул бретонец. – Хоть я варвар и чужестранец, но я клянусь умереть здесь, прежде чем римский солдат осквернит своей ногой порог храма.

– Ты воин, – отвечал Элеазар, – и сегодня ты доказал это. Как с воином, я советуюсь с тобой о возможности нашей защиты. Ты видел последствия битвы при башне Антонии и доблесть десятого легиона. Мы не можем вынести другой подобной атаки, если наши укрепления не будут восстановлены. Нам нужно выиграть время. Что бы ни было, какой угодно ценой, нам необходимо выиграть время.

– В два дня брешь может быть укреплена, – отозвался Эска, – но Тит – опытный солдат. Сегодня он наблюдал за нами с вышины башни. Он не отложит натиска дальше завтрашнего дня.

– Необходимо, чтоб он отложил его дальше, – настойчиво сказал Элеазар. – Я сделал свои приготовления к обороне, и меньше чем в два дня город снова будет неприступен. Слушай, Эска! Ты не знаешь встреченной мной оппозиции и той ненависти, какую я навлек на себя, пренебрегши ею. Я искал повсюду средства защитить город и через это дал моим врагам оружие, каким они непременно воспользуются для моей погибели. Не я ли взял священный жертвенный елей и, вскипятив его, лил на головы нападающих, и разве Иоанн Гишала вместе с грабителями не обвинит меня в святотатстве, когда это станет известным? Еще сегодня я овладел небольшим количеством мякины, оставшейся в городе, чтобы наполнить ею мешки и посредством последних сделать бесполезными удары того тяжелого снаряда, какой солдаты называют «победой». У нас почти не остается хлеба, и не один голодный человек заснет сегодняшней ночью, не вкусив даже жалкой, обещанной ему пищи, потому что ему не хватит мякины. Элеазар будет проклят в молитвах многих. Это жестоко, слишком жестоко! Но нет! Я никогда не оставлю своего поста, и потомки Иакова пожрут друг друга на улицах, прежде чем я сдам святой город язычникам.

Что-то похожее на слезу заблестело в глазах этого фанатика с железным сердцем, когда он говорил эти слова. Но его решение было непреклонно, и он говорил правду, признаваясь, что голод, в самой ужасной форме проявившийся на улицах, был бы для него менее гнусным зрелищем, чем появление гребня римской каски в стенах Иерусалима.

Его мозг усиленно работал с самого возвращения из боя, и он составил план, с помощью которого надеялся выиграть достаточно времени, чтобы еще раз обойти Тита. Но этот план можно было выполнить не иначе, как при содействии других и посредством измены, которую он сам с трудом оправдывал в своих глазах и которую, думалось ему, не одобрит его агент.

Хорошо известное милосердие римского главнокомандующего и его искреннее желание спасти, если возможно, прекрасный и священный город от разрушения, склоняло его терпеливо выслушивать во всякое время предложения евреев, имеющих целью временное прекращение военных действий. Казалось, Тит был не только врагом кровопролития, но и человеком необыкновенно расположенным в пользу противника, религию которого он уважал и к несчастиям которого относился с состраданием. Много раз воздерживался он дать распоряжение об окончательном и, вероятно, неотразимом натиске, надеясь, что город сдастся сам и он представит отцу эту прекрасную добычу, не обезображенную насилием, какому подвергся бы взятый приступом город. Великий полководец Рима был не только весьма искусным вождем своего времени – это был столь же благоразумный и предусмотрительный политик, сколь гуманный и великодушный человек.

Элеазар знал характер того, с кем ему приходилось иметь дело, но он заглушил в себе всякий голос чести, говоря себе, что дело Иуды выше всего. Однако в нем сохранялись еще инстинкты отважного человека, и он как бы уже предчувствовал возражения со стороны своего поверенного, открывая Эске план, при помощи которого надеялся обмануть Тита и выиграть для города несколько часов перемирия.

– Два дня, – говорил он, снова в возбуждении прогуливаясь по комнате, – два дня – это все, чего я прошу и в чем нуждаюсь. И мне во что бы то ни стало необходимы эти два дня. Слушай, юноша! Я испытал тебя. Теперь я могу довериться тебе, но ведь спасение Иуды зависит от твоей верности! Клянись же Богом Израиля, что ты никогда не откроешь тайны, которую я доверяю тебе сегодня. Она известна только моему брату, дочери и мне. Ты усыновлен мной. Клянись!

– Клянусь! – торжественно сказал Эска.

И надежда вспыхнула в нем ярче, когда он понял, что ему как бы отводится место в семействе любимой им женщины.

Элеазар посмотрел в окно и за дверь, чтобы убедиться, что никто его не подслушивает, затем снова наполнил кубок бретонца и продолжал свои признания.

– Внутренность этого высохшего водоема, – продолжал он, указав пальцем на холм, где был построен его красивый дом, – устлана семью мраморными плитами. Если ты просунешь конец твоего меча в левый угол средней плиты, ты сможешь достаточно отодвинуть ее, чтобы просунуть туда руку. Подними ее, и ты найдешь лестницу, ведущую в подземный ход. По этому ходу, в котором можно стоять прямо, ступай все вперед, не опасаясь никакой помехи, и ты придешь к выходу, заваленному прутьями и кустарником. Разрыв их, ты будешь подле башни Антонии, в пятидесяти шагах от римского лагеря. Хочешь ты подвергнуться опасности среди врагов для блага Иуды?

– Я был на более близком расстоянии от римлян, – с гордостью отвечал Эска. – Ты требуешь от меня невеликой услуги, и если они схватят меня, как беглого раба, и приговорят ко кресту, это для меня все равно. Мое дело – просто обязанность солдата. Когда я должен идти?

 

Элеазар с минуту размышлял. Беззаветная верность Эски, не задавшего даже вопросов, живо тронула его огрубевшее сердце. Хотя он и будет вестником, однако его вполне можно признать просто за шпиона, и посла, бесспорно, ожидает смерть. Но весть непременно должна быть передана, а кого послать, если не Эску? Старик нахмурил брови и сухо продолжал:

– Я доверил тебе тайну этого хода, известного только трем человекам в Иерусалиме. Нет надобности теперь скрывать от тебя что-либо. Ты отнесешь написанные мной к Титу предложения насчет перемирия на сорок восемь часов, на известных условиях. Но вестнику лучше не знать этих условий. Готов ли ты подвергнуться опасности и когда?

– Хоть сейчас, если все готово, – смело отвечал Эска.

Но в эту минуту в комнату вошел Калхас, и Элеазар, убежденный в верной смерти, на которую он обрекал своего гостя и спасителя собственной дочери, избегал взглядов брата и предпочел бы выйти, чтобы приготовить свое послание без лишних вопросов.

Несмотря на свое огрубение и беззастенчивость, он искренно жалел этого отважного и честного человека, с таким доверием подходившего к расставленной для него ловушки. Обмануть вражеского полководца было делом простым, но для этого нужно было принести в жертву верного и преданного друга. Элеазар без колебаний замыслил измену против Тита и обещал римлянам, что если они согласятся дать ему только этот и следующий день, в продолжение которых он упрочит главенство своей партии и получит верховную власть внутри стен, то он выдаст им город, при том лишь условии, что храм не будет разрушен и жители будут оставлены в живых. Он не видел ничего постыдного в том, что на самом деле решил употребить этот промежуток времени на защиту, а по истечении времени смело изменить в слове своему врагу. Это делалось ради Иуды, – говорил себе этот фанатик, полусолдат-полусвященник, – и было просто искусной военной хитростью, которая, имея целью сохранение истинной веры, была бы угодна небу. Но ему казалось жестоким, слишком жестоким, ради достижения этих выгод обрекать на смерть того, кто сидел за его столом и жил несколько месяцев под его крышей. Помимо всего, грусть, причину которой он долго не мог отыскать, наполнила его отеческое сердце, когда он подумал о выражение лица Мариамны и ее завтрашнем вопросе: «Где Эска? Почему он не пришел?»

Он отвел брата в сторону и в кратких словах сказал ему, что Эска пойдет в римский лагерь как посол мира. Калхас посмотрел ему прямо в лицо и тряхнул головой.

– Брат, – сказал он, – ты идешь извилистым путем, хотя действуешь, как смелый воин. Ты слишком много полагаешься на стальное лезвие твоей сабли и на свою руку, на силу человека, которого может повалить навзничь простой булыжник с мостовой, на коварство ума человеческого, не предвидящего даже за минуту того ничтожества, которое раздавит и уничтожит его мгновение спустя. Лучше же открыто делать справедливое. Этот человек нам свой, он для нас больше, чем друг и родственник. Неужели ты хочешь со связанными руками послать его на заклание? Брат, ты не совершишь такого великого греха!

– Что же, по-твоему, я должен делать? – с нетерпением спросил Элеазар. – У всякого человека свой долг. Священник – знай свой алтарь, ремесленник – работу, а солдат – свои укрепления. Только он один знает о ходе. Кого же мне послать, если не Эску?

– Я человек мира, – отвечал Калхас, и по лицу его скользнул луч торжествующей надежды, который в минуту опасности, казалось, окружал его ореолом. – Кто лучше меня мог бы отнести мирное послание? Ты сказал, что у всякого человека свой долг. Я не могу да и не хотел бы одевать в латы мое бессильное тело, возлагать шлем на мою старческую голову и брать копье, дротик или какое-нибудь иное смертельное оружие в ослабевшие руки. Но неужели ты думаешь, что это вследствие страха? Вспомни, брат, что кровь сынов Манагем течет в моих жилах, как и в твоих, и что и я также имею право пролить свою кровь до последней капли, служа своей земле. О, я грешник, грешник! – прибавил старик в порыве раскаяния после этой минутной горячности. – И кто я такой, чтобы так говорить, я, смиреннейший и недостойнейший из служителей Господа моего?

– Ты не пойдешь, – воскликнул Элеазар, закрыв лицо руками, как будто ужасные последствия этого посольства предстали перед его глазами.

Если бы римляне удержали посла заложником до конца перемирия, – как, вероятно, они и сделали бы на самом деле, – какая судьба постигла бы его? Разве уже не распяли они на стенах многих посланников? Можно ли было рассчитывать на великодушие в подобном случае? Любовь к брату была единственным источником милосердия в жизни Элеазара. Что-то похожее на ярость терзало теперь его сердце при мысли о том, что даже этого самого брата в случае надобности он должен был бы принести в жертву ради Иерусалима.

Эска переводил свой взгляд с одного на другого без видимого волнения. Для него все это дело казалось просто вопросом долга, правда представлявшим серьезную опасность, какой не существовало для Калхаса. Он уже вполне решил идти, хотя и не мог отрешиться от мысли, что этот последний был бы более подходящим лицом для подобной миссии в такой момент. Он не угадывал вероломства, задуманного Элеазаром и уже казнившего его страданиями за брата.

– Я готов, – спокойно сказал он, положив руку на свой шлем, как будто ему оставалось только идти.

– Ты не пойдешь! – повторил Калхас, пристально глядя на брата. – Элеазар, – прибавил он, причем глаза его воодушевились и голос возвысился, – я говорю тебе, что не хочу видеть этого убийства. Как беглый раб, Эска будет осужден на смерть, и его даже не будут слушать. Возможно даже, что его прогонят через строй и подвергнут еще другим пыткам. Со мной же, как с послом, просящим перемирия, наши враги будут обращаться как с почетным гостем. Если ты решишь упорствовать, я силой остановлю твои намерения. Мне стоит только сказать синедриону, что Элеазар находится в сношении с теми, кто стоит по ту сторону стен, и что тогда станется с домом Бен-Манагем? Долго ли тогда зилоты будут еще признавать тебя своим главой? Брат мой, подобная распря и такие средства не могут никогда существовать между тобой и мной. Разве случалось нам когда-либо спорить с тех пор, как мы оба стояли на коленях у ног нашей матери? Приготовь же твое послание. Я немедленно отнесу его в римский лагерь и возвращусь таким же целым и невредимым, каким иду. Чего мне бояться? Разве меня не защитит Тот, Кому я служу?

Когда Элеазар отнял руки от лица, оно было мертвенно-бледно, и большие капли пота катились по его лбу. Борьба была, действительно, слишком ужасна, но она окончилась. «Иерусалим прежде всего» – это был принцип, которому он всегда следовал, и теперь ради принципа ему приходилось жертвовать жизнью, которая была для него дороже своей собственной.

– Пусть будет так, как ты хочешь, – сказал он, со страшным усилием овладевая собой. – Ты не можешь покинуть города иначе как через наш потайной ход. К полночи послание будет готово. Необходимо, чтобы на заре оно было в руках Тита.

Глава IV
Владыки мира

За час до восхода солнца Калхас был остановлен часовым на границе римского лагеря. Он ускользнул из города, как и надеялся, не возбудив подозрений осажденных. Пригороды Иерусалима были почти так же охраняемы защищающимися, как и нападающими. Уже столь огромное число мирных жителей перебежало к этим последним и такая масса других ждала только случая, чтобы избежать ужасов, грозивших внутри стен, и вымолить пощаду у победителей, что национальная партия учредила строгий надзор у разных городских ворот и запретила под страхом смерти всякое сообщение с врагом. Калхасу, таким образом, приходилось встречаться с действительной опасностью при передаче предложений своего брата римскому полководцу.

Посол следовал за центурионом с высоким султаном на каске, которого подозвал первый часовой, крикнув: «Кто идет?»

Сотник предложил ему тотчас же провести его к Титу, и хотя Калхас вовсе не был солдатом, однако он не мог не подивиться правильному расположению этого лагеря и дисциплине, соблюдаемой войсками. Линия палаток тянулась в чисто математическом порядке и точности, образуя город со сплошной крышей, главная улица которого, не менее ста футов шириной, тянулась перед палатками, занятыми трибунами и другими главными начальниками. От этой большой улицы под прямым углом шли все другие, образуя простую фигуру, так что взаимные сношения были здесь очень легки, а беспорядок невозможен: открытая площадь, в двести футов окружностью, оставалась незанятою между лагерем и окружавшими его укреплениями. На этой площади могли парадировать войска, сюда можно было сносить добычу и багаж или сгонять вьючный скот, а благодаря ее ширине люди, находившиеся за ней, пользовались сравнительной безопасностью от стрел, головней и других опасных метательных снарядов.

Если когда-либо Калхас имел мысль о том, что его соотечественники могли состязаться с римлянами, то в этот момент он оставил ее. Следуя за своим провожатым по длинным белым улицам, в которых отдыхали легионы, он мог заметить превосходное состояние этой армии, которой не в силах был противиться никакой враг. Он был поражен блеском оружий, симметрично расположенных у каждой палатки, скорым повиновением и почтением, какое эти люди охотно свидетельствовали начальникам, и изобильными запасами провианта и воды. Калхас переходил от одной палатки к другой с молчаливым изумлением и, казалось, еще ничуть не приблизился к павильону генерала.

Наконец провожатый остановился перед большим шатром, у лицевой стороны которого стояла с оружием в руках сильная стража десятого легиона. По знаку центуриона два гвардейца стали по бокам Калхаса. Затем центурион исчез и почти тотчас же возвратился с трибуном, который после краткого допроса велел послу следовать за ним. Занавес был отдернут, и Калхас оказался прямо перед лицом римского завоевателя и его генералов.

Последние раздвинулись, герой сделал шаг, и посол осажденных встретился с ним лицом к лицу. По своему обыкновению, Тит был в полном вооружении и со шлемом на голове. Единственной роскошью, какую позволял себе этот доблестный воин, была роскошь в оружии, богато инкрустированном золотом. Не раз он едва не заплатил жизнью за эту воинскую прихоть, так как в разгар битвы никто в такой степени не привлекал внимания, как этот отважный князь в своих золотых латах, и никакая добыча не имела такой цены, как живой или мертвый сын Веспасиана, вероятный наследник мировой империи. В эту минуту он стоял, с достоинством выпрямившись во весь рост, являясь как бы образом той могущественной машины, которой он управлял с таким умением. Здоровый и прекрасно сложенный, он носил свои тяжелые доспехи с удовольствием и легкостью, как полотняную тунику. Благородные и мужественные черты лица говорили о его великодушном характере и неукротимой отваге, а в жестах сказывалась та самоуверенность и чувство собственного достоинства, источником которых служит нравственность, чистота и вера в свои силы. Все выдавало в нем воина и государя.

Но в открытом и прекрасном лице Тита была еще одна особенность, придававшая ему невыразимую прелесть. Вместе с мужественной отвагой в глубине его проницательных глаз светились часто женское сострадание и нежность, дававшая смелость просящему и ободрявшая пленного. Довольно часто появлявшаяся улыбка выражала нежность, свойственную только доброй и искренней натуре. Такое лицо бывает у людей, способных не только совершать благородные дела и великие подвиги, но и сохранять нежные воспоминания, иметь семейные привязанности, благородство, сострадание и самоотречение.

Сзади полководца, представляя с ним резкий контраст во всех отношениях, находился тот из его сотрудников, к которому он имел меньше всего доверия, но которого нельзя было отнести к числу малоспособных. Первый взгляд, встреченный Калхасом при входе в шатер, был взгляд Юлия Плацида, услуги которого Веспасиану, хотя никогда до конца не понятые, были вознаграждены назначением его на высокий пост в римской армии. Справедливейший из цезарей не мог пренебречь человеком, который помог ему взойти на трон. И Тит, хотя и угадывавший характер трибуна, вызывавший у него презрение, вынужден был отдать справедливость его отваге и воинским доблестям. Таким образом, Юлий Плацид мог с успехом играть в свою любимую игру, и все еще лелеять честолюбивую мечту с тем же упорством, как тогда, когда он интриговал в Риме против Вителлия и вступал в сделку с Гиппием, осушая кубок вина за успех в убийстве императора.

Отставной начальник бойцов был, в свою очередь, в шатре уже не как простой учитель гладиаторов, а как начальник отряда, заслужившего своей отвагой имя, приводившее в трепет осажденных. После убийства Вителлия армия гладиаторов образовала войско наемников во главе с Гиппием и предложила свои услуги новому императору. Под зловещим именем «распущенного легиона» эти отчаянные люди прославились выполнением всех тех предприятий, какие неблагоразумно было возлагать на регулярные войска, и завоевали себе небывалую славу во время осады, по самому существу своему представлявшей много случаев для обнаружения неукротимой отваги. Даже в шатре полководца их начальник заметно выделялся блеском лат и одежды, но хотя его осанка была по-прежнему гордой и мужественной, однако лицо его казалось исхудавшим и озабоченным, а борода сильно поседела. Гиппий отважно попытал свое счастье в крупной жизненной игре и остался в выигрыше. Но, казалось, теперь ему было не по себе и он был не более доволен, чем те, кто проиграл.

 

Около него стоял Лициний – солидный, спокойный и решительный вождь десятого легиона, любимый советник Тита и гордость всей армии. Он испытал в жизни все, у ног его были все жизненные преимущества, все триумфы, и он – увы! – слишком хорошо знал им цену.

Выйдя из кружка своих офицеров, Тит бросил сострадательный взгляд на истощенное и исхудавшее лицо вестника. Лишения и голод начинали делать свое дело даже среди самых богатых осажденных, и под своей спокойной и полной достоинства осанкой Калхас не мог скрыть усталости и изнурения от физической нужды.

– Прекрасное предложение! – сказал государь, обращаясь к начальникам. – Два дня перемирия, и город сдастся сам, при простом условии, чтобы храмы не были обесчещены и жители оставлены в живых. Евреи должны помнить, что моим желанием в продолжение всей осады было избежать всякого бесполезного кровопролития, и, если бы они более доверяли мне, я давно бы выказал им, какое искреннее уважение питаю к их храму и вере. Сегодня еще не слишком поздно. Тем не менее, illustres, я созвал вас на военный совет при пении петуха[39] с намерением получить пользу от ваших мнений. У меня в руках предложение Элеазара, как кажется, весьма влиятельного в городе патриция, предлагающего выдать мне ключи от больших ворот через сорок восемь часов, с условием, чтобы я поручился честью, что храм не будет разрушен и жители убиты и что римская армия воздержится в течение этого времени от всяких наступательных мер, какие бы приготовления к сопротивлению ни пришлось нам видеть на стенах. Он утверждает также, что в городе есть сильная партия отчаянных людей, враждебно относящихся ко всякой капитуляции, и что в эти два последних дня он пустит в дело все, чтобы одних принудить принять его мнение, других убедить. Повторяю, это очень разумное предложение. Десятый легион первый и по старшинству, и по славе, я предлагаю высказаться его начальнику.

Лициний, к которому он обратился, стал настойчиво советовать согласиться на всякое предложение, прекращающее кровопролитие с обеих сторон.

– Я не говорю о себе или о моем легионе, – говорил полководец. – Наша дисциплина неодолима, продовольствие раздается регулярно, и солдаты благодаря продолжительным походам привыкли к сирийскому климату и зною. Мы потеряли сравнительно мало народу вследствие усталости и болезни. Но никакой вождь не знает лучше Тита, как тает армия просто под влиянием времени, какую разницу могут произвести несколько недель и в силе, и в количестве войска и что от этой разницы может зависеть победа или поражение. Другие дивизии не были так счастливы, как моя. Я обращаюсь к начальнику «распущенного легиона», пусть он скажет, сколько народу мог бы он вести сегодня на приступ.

Гиппий степенно погладил бороду и мотнул головой.

– Если бы ко мне обратились с этим вопросом пять дней назад, – сказал он, – я отвечал бы, что тысячу человек. Вчера еще их было бы семьсот, сегодня в полдень, великий государь, мне надо будет довольствоваться пятьюстами. Впрочем, – прибавил он с оттенком своей прежней резкости, – каждый из этих пятисот мог бы вести к пролому целые когорты.

Глубоко справедливо было, что влияние климата на людей, склонных к невоздержанию и удовольствиям и вынужденных нести тяжелую службу, сократило наполовину первоначальное число гладиаторов. Правда, оставшиеся были воодушевлены, как и начальник, той отвагой и беззаботностью, какие они выказывали в амфитеатре.

Окинув взором офицеров, Тит на минуту глубоко задумался, и Плацид, воспользовавшись моментом, сказал своим вкрадчивым, любезным голосом:

– Я не такой человек, чтобы не разделять мнения главных начальников, сейчас говоривших. Империя давно признала Лициния одним из самых доблестных своих полководцев, а для гладиатора Гиппия война – природная стихия. Однако я прежде всего предан Цезарю и Риму. Великий государь! Когда несколько времени назад тебе пришла мысль послать пленного еврея с воззванием к соотечественникам на Иерусалимские стены, что из этого вышло? Они знали, что говоривший с ними был патриций одной из самых старинных фамилий и, я думаю, даже священник их религии. Они открыли в нем искусство полководца, и я сам готов признать это без зависти, хотя некогда он и разрушил мои усилия при Иотапате. До взятия в плен цезарем Веспасианом он был одним из наиболее стойких патриотов и самым отважным начальником. Когда он обратился к ним со словами, они, несмотря на расстояние, отделявшее его от них, не имели никакого повода подозревать его в неискренности, и, однако, повторяю, что же из этого вышло? Только то, что они выиграли несколько часов для сопротивления, бросили еще более дерзкий вызов в лицо Риму и выказали еще большую жестокость по отношению к нашим войскам. Я бы не поверил им, государь! Это сегодняшнее предложение, может быть, только уловка, чтобы выиграть время. Вчерашняя атака, открытая моей конницей, должна была страшно напугать их. Средства их, вероятно, истощены. Солдаты той фаланги, которая с таким упорством сопротивлялась нам, походили на заморенных волков, понукаемых голодом. Взгляни на этого посла, одного из влиятельнейших лиц Иерусалима. Разве не написан голод на его впалых щеках и провалившихся глазах? Пусть ему дадут есть, и ты увидишь, как его лицо просветлеет при одном слове «пища». Дай ему есть здесь, в присутствии военного совета, и по его жадности заключи о тех лишениях, какие он выносил за стенами.

– Остановись! – с негодованием воскликнул Тит. – Остановись, трибун, и, если в тебе остается хоть сколько-нибудь благородства, научись уважать несчастие, в особенности несчастие врага. Да, этому почтенному старику, действительно, дадут пищи и вина, но он не подвергнется поруганию в моем лагере и его страдания не послужат для удостоверения в том, что он говорит правду. Лициний, мой старый и достойный советник, мой учитель в военном искусстве, я вверяю его твоим заботам. Отведи его с собой в палатку и позаботься, чтобы он ни в чем не терпел недостатка. Тебе не надо внушать, что и врага можно принять дружественно и любезно, насколько это позволяет благоразумие воина. Но не теряй его из виду ни на минуту и отошли с моим ответом к главным воротам Иерусалима под конвоем сильной стражи. Я не хочу тайных сношений с несчастным народом, хотя и боюсь, что мой долг по отношению к отцу и государству не позволяет мне давать ему просимое перемирие. Ну, да это мое дело. Я узнал ваши мнения и благодарю за них, но избираю из них лучшее. Вы свободны, друзья и товарищи! Пусть этот человек через час придет за моим ответом к тем, кто послал его.

– Vale! – произнес каждый офицер, делая поклон, прежде чем выйти из шатра.

Гиппий и Плацид отстали и шли позади других, а скрывшись из глаз часового, который сторожил орлов, паривших перед стоянкой полководца, поглядели друг другу в лицо и расхохотались.

39Пение петуха – так назывался первый звук труб в римском лагере, раздававшийся часа за два до наступления дня.