Kostenlos

Гладиаторы

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Часть вторая

Глава I
Подслушивающий раб

Эска был ранен, побежден, отнят от своего доброго господина, более чем когда-либо далек от свободы, и теперь судьба его была поистине достойна жалости. Трибун, согласно условиям спора, имевший право на жизнь и личность своего противника, не был человеком, способным упустить случай выказать свое великодушие. Обладая бретонцем, он надеялся теперь найти в нем орудие, полезное для выполнения того дела, которое очаровательный образ Валерии делал с каждый днем увлекательнее. Он видел в нем помощника, благодаря которому ему можно было бы при случае заслужить благоволение той единственной женщины, какая когда-либо овладевала этим человеком с несговорчивым характером и эгоистическим сердцем. Но, в силу этого, он вовсе не чувствовал большого расположения к своему пленнику и ничего не сделал для улучшения его рабского положения. Хотя вследствие своей раны Эска не мог вести тяжелых работ, он все же должен был принимать участие в домашней службе, как бы унизительна она ни была. Настоящее его положение действительно было далеко не то, какое он занимал, радостно и чистосердечно служа Лицинию, и эта горестная перемена была для него слишком чувствительна.

Подвергаясь сарказмам и оскорблениям, вынося дурное обращение и постоянные неприятности, благородный варвар не перенес бы испытания, если бы ему не вспоминались некоторые речи об истине, на которые так часто напирал Калхас и которые благодаря Мариамне, казалось, получили полную достоверность. Эти речи вселяли надежду и утешение в самых жестоких бедствиях, какие только могли бы встретиться в жизни, и Эска продолжал страдать безмолвно и довольно терпеливо, хотя, быть может, чувствуя, что в нем пылает огонь, более сильный, чем хотелось бы его почтенному ментору, – огонь, искавший только случая, чтобы извергнуть пламя, тем более опасное, чем оно дольше сдерживалось.

Со злым удовольствием, присущим его характеру, Плацид возложил на бретонца много домашних обязанностей, приближавших раба к его личности. Тщеславие трибуна находило удовлетворение в том, чтобы постоянно видеть перед глазами атлетические формы, победой над которыми он так гордился, и Плацид был в восторге от того, что его друзья, сотрапезники и клиенты вынуждены были, таким образом, говорить о его последнем бое, вызвавшем немало сплетен в высшем римском обществе. Благодаря этой близости случилось, что однажды Эска, приготовлявший ванну своему господину, с трепетом услышал имя, все еще близкое его сердцу, осторожно и таинственно произнесенное самим трибуном, который в боковом помещении имел важное совещание с учителем бойцов Гиппием и двумя отпущенниками – Дамазиппом и Оарзесом. Все четверо, видимо, были заинтересованы предметом спора и, считая себя сокрытыми от нескромных ушей, оживленно разговаривали между собой, хотя и более тихим голосом, чем обыкновенно.

Эска задрожал, и кровь мучительно закипела в нем, отхлынув от сердца. Мариамна! Да, это слово было произнесено снова, и, пока Оарзес шепотом говорил что-то, можно было легко различить подавленный смех трибуна.

Очевидно было, что они не знали о его присутствии, и в самом деле, на этот раз бретонец скорее, чем всегда, приготовил мази, благовония, банные скребницы и другие предметы, необходимые для изысканных омовений римского патриция. Умывальная комната вдавалась в любимое помещение Плацида, где теперь состоялось совещание, и в нее можно было пройти не иначе как через это помещение, от которого она была отделена массивной бархатной портьерой. Окруженный всеми принадлежностями туалета, Эска погрузился в свои мысли, засиделся здесь дольше, чем ему казалось, до той минуты, пока имя Мариамны не нарушило его мечтаний. А между тем четверо собеседников были уверены в том, что ванная комната пуста и их разговор никем не будет услышан.

Встревоженный и взволнованный, бретонец затаил дыхание, бесшумно проскользнул за складку бархатной портьеры и стал внимательно прислушиваться.

Трибун ходил взад и вперед с тем нервным нетерпением и той гибкостью походки, какие свойственны посаженному в клетку тигру Гиппий, удобно сидя на ложе, рассматривал рисунок на панцирном нагруднике с обычной напускной важностью, а Дамазипп, переглядываясь с Оарзесом, с лакейским видом, казалось, одобрял каждое мнение и замечание своего патрона.

– Две трети легионов уже перешли к врагу, – говорил Плацид, быстро перечисляя силы, на которые могла полагаться партия Веспасиана. – В Испании, Галлии и Бретани солдаты открыто высказались против Вителлия. Сдачу Кремоны нельзя будет дольше скрывать от презренной черни. Александрия, житница империи, в руках Веспасиана. Твои соотечественники, Оарзес, эти чернокожие бездельники, скорее увидят, как мы умираем с голоду, чем пришлют нам припасов, покуда царит нынешняя династия, и неужели вы думаете, что наши отъевшиеся плебеи позволят, чтобы голод заключил их в свой пояс и стягивал его с каждым днем туже на их прихотливом брюхе? Флот в Мизене укреплен уже давно, но известие, что цезарю нельзя положиться ни на одну галеру, до сего дня еще не пришло в столицу. Затем, старые преторианцы готовы на мятеж, и вы можете быть уверены, что они вовеки не простят и не забудут прошлогодней несправедливости, когда избранная стража была распущена, отослана и, что всего хуже, лишена рациона и платы. Я говорю тебе, Гиппий, что эти неистовые ветераны готовы овладеть городом без чужой помощи и перерезать и юношей и старцев. Неудача! Невозможно нам потерпеть неудачу: новая партия в десять раз многочисленнее старой!

– Ты сделал ужасный перечень, – спокойно сказал Гиппий, – и я не понимаю, зачем еще тебе понадоблюсь я и мои люди.

Плацид устремил на учителя бойцов испытующий и насмешливый взгляд и затем продолжал:

– Силы, на которые я указал, как на стоящие на стороне Веспасиана, достаточно многочисленны, чтобы возвести на трон даже моего возницу. Коли иметь в виду Рим, так длинные кудри Автомедона могли бы быть увенчаны диадемой на другой же день после того, как ему удалось бы сделаться фаворитом минуты. Ты, Гиппий, знаешь, что значат массы, потому что это твое ремесло – угождать их прихотям и возбуждать их восторг. Правда, что великий полководец в настоящий момент является доблестным правителем империи, но малейшего пустяка достаточно было для того, чтобы изменить положение вещей в столице. Я не имел бы никакого доверия к молодому и разгульному сыну Веспасиана, если бы даже он и был способен завладеть кормилом правления с намерением прочно держать его с той минуты, как оно попадет в его руки. Тит Флавий Домициан мог бы завтра же сделаться императором, если бы только ему захотелось облечься в порфиру на одну неделю и затем уступить место другому. Да, народ достаточно непостоянен, чтобы в какой угодно момент и сменить нашего удивительного нынешнего правителя, и сохранить его на троне. Рим надо подтянуть, любезный мой Гиппий. Брадобреев, плохих сапожников и носильщиков воды нужно привести в страх и согнуть под ярмом; в случае нужды следует даже перерезать горло кой-каким людишкам, питающимся чесноком. Может быть, необходимо устранить и самого цезаря, чтобы вновь не произошло реакционного движения, и нам, в награду за все наши труды, не пришлось бы выбирать между кубком яду и виселицей или острием булата. На этот раз нам необходимо добиться успеха, потому что никто не может рассчитывать на пощаду, если цезарь в самом деле напуган. Теперь, Гиппий, не время для полумер.

– Славно сказано! – одновременно воскликнули отпущенники, однако с побледневшими лицами и с несколько деланым энтузиазмом.

Гиппий спокойно перевел глаза с панцирного нагрудника, лежавшего на его коленях.

– Все равно, – сказал он, – будут игры, и кровь будет течь в цирке, как вода, кто бы ни носил порфиру. Покуда существует Рим, гладиатор никогда не почувствует недостатка в хлебе.

– Вот это умные речи, – тем же тоном продолжал трибун, – потому что, в сущности, всякое дело сводится к деньгам. Правда, игры довольно доходная вещь, по крайней мере для того, кто ими заведует, но нужно много праздников, чтобы считать сестерции десятками тысяч, а ведь Гиппий любит роскошь, вино и женщин. Ну, не отказывайся, милейший герой, и если «семья» вместе со своим главой могут получить славную плату за часть работы, а не то и того меньше, зачем бы им снова появляться на арене, иначе как в качестве зрителей? Вчера можно было видеть людей менее бедных, чем начальник «семьи», сидящими на всаднических ступенях.

– Так ты хочешь взять у меня напрокат и моих цыплят, и меня самого для отчаянного дела? – нетерпеливо перебил Гиппий. – Говори же все немедленно и будь со мной откровеннее.

– Это и мое собственное желание, – подхватил Плацид, напуская на себя вид крайнего чистосердечия. – Для одного серьезного дела у меня есть только немного преданных людей, не считая старых преторианцев, и, хотя они не остановятся ни перед чем, однако их, пожалуй, маловато для моего плана. С двумя сотнями избранных у тебя людей я буду повелевать Римом через двадцать четыре часа, почтенный торговец героями. А когда Плацид воспарит в небеса, он возьмет на своих крыльях и Гиппия. Говори же! Твоя цена высока, но такая затея, как наша, не оплачивается горстью медяков или несколькими монетами низкопробного серебра. Во что ты ценишь человеческую голову?

– Тебе нужно две сотни людей, – раздумывая, промолвил собеседник. – Пять тысяч сестерциев за человека и, сверх того, его выкуп на свободу, то есть почти столько же.

– Конечно, убитые не войдут в счет? – торговался трибун.

– Очевидно, нет, – отвечал Гиппий. – Слушай, illustrissime! Я пущу в ход все и дам тебе лучших своих людей по восемь тысяч сестерциев за каждого. Эти двести гладиаторов не моргнув глазом вырвали бы бороду у Плутона по одному моему знаку. Мои молодцы устояли бы против втрое большего количества людей, набранных из какого угодно благоустроенного легиона. Они будут готовы в два часа.

Гиппий говорил правду, так как, вообще говоря, он был довольно честным человеком в своей специальности. Из тысячи людей, обязанных своим ремеслом и даже насущным хлебом знаменитому учителю бойцов, не трудно было набрать отряд демонов, какими он их описывал, и они не хотели бы ничего большего, как видеть свой родной город объятый пламенем и пройти по колено в крови и вине, заливающих улицы в то время, когда они производили бы сплошную резню мужчин, женщин и детей. Глаза трибуна засверкали при мысли о том ужасном деле, какое он мог бы, если бы захотел, выполнить, имея подобное оружие под рукой.

 

– Прибереги же их с сегодняшнего дня для меня, – сказал он, бросив беглый взор на комнату, как бы для удостоверения в том, что его не слышит никто, кроме доверенных людей. – Мой план может осуществиться только в том случае, если мы будем благоразумны и скрытны. Я приглашаю ужинать со мной десять выбранных тобой человек и тебя самого, Гиппий; остальная шайка будет размещена по двадцать человек в разных улицах, прилегающих к дворцу. Для того чтобы сообщение между ними не было пресечено, нужно будет прибегнуть к такому средству: каждый поодиночке будет постоянно переходить от одного поста к другому до тех пор, пока не сменятся все двадцать человек в каждом отряде. Это и предохранит нас от измены, и заставит наших головорезов быть настороже. По сигналу все они соберутся в середину сада к воротам, которые будут открыты. Затем им предстоит напасть на старых преторианцев и взять приступом самый дворец, несмотря ни на какое сопротивление, как бы отчаянно оно ни было. Германская стража состоит из упрямых собак, которых надо перерезать, как только внешняя ограда будет устранена. Мне не хотелось бы, чтобы поджигали дворец, если только этого можно избежать, но, когда они окончат мое дело, они могут уносить на своей спине все, что им угодно. Прибавь им это от меня.

Гиппий отметил в уме это новое побуждение с полным удовольствием. После минутного молчания он посмотрел прямо в лицо трибуну и спросил его:

– Как же, по-твоему, нужно вооружить твоих гостей на ужин? Надо ли нам, любезный амфитрион, приносить с собой свои ножи?

Плацид сначала сделался багровым, затем побледнел. Он отвернулся от Гиппия и отвечал ему:

– Мало какое оружие так удобно, как короткий обоюдоострый меч. Внутри дворца для нашей храброй шайки будет дело, и надо его выполнить как следует. Да разве уж так трудно, Гиппий, перерезать горло зажиревшему старику? – прибавил он вопросительно.

На лице Гиппия отразилось глубокое презрение.

– Нет, – сказал он, – я не хочу принимать участия в убийстве, совершаемом хладнокровно. Мы будем биться, сколько тебе угодно, это наше дело, но ни я, ни мои люди – не наемные убийцы. Свергнуть цезаря с трона и посадить на его место другого – это для нас великолепное развлечение, и я не вижу тут никакой помехи; но сбросить старика с его постели, притом еще императора, и зарезать его, как жирного барана, это мне не по душе. Прикажи, трибун, сыскать мясника, это его ремесло, а не наше.

Плацид закусил губу и, казалось, на минуту погрузился в глубокие размышления. Затем его лицо прояснилось, и он, слегка захохотав, сказал:

– Я далек от мысли задеть самолюбие гладиатора!.. Мне известны нравы «семьи», и я уважаю ее предрассудки. Половина денег будет отсыпана сейчас в твои руки; остальное тебе заплатят после того, как комедия будет сыграна. Я думаю, что мы чудесно понимаем друг друга. Торг окончен, Гиппий?.. Могу ли я положиться на тебя?

Учитель бойцов все еще казался неудовлетворенным.

– А сотрапезники? – сухо спросил он – Как мы оплатим свои издержки?

Плацид хлопнул его по плечу с веселым смехом.

– Я буду с тобой откровенен, старый товарищ, – проговорил он. – К чему тайны между тобой и мной? Мы покинем столовую, с тем чтобы идти ко дворцу. Мы войдем вместе с осаждающими. Мне известны тайные покои императора; я могу стать во главе небольшого отряда и привести его прямехонько к царской особе. Там мы соберемся вокруг Вителлия и возьмем его священную личность под свою охрану. Гиппий, я заплачу по десять тысяч сестерциев за каждого из этих десяти, а ты сам назначишь плату за свои услуги. Но император не должен ускользнуть. Теперь ты понимаешь меня?

– Это не по моему вкусу, – отвечал тот, – но плата довольно хороша, а моим людям чем-нибудь надо жить. Мне хотелось бы только, чтобы дело было обставлено так, что во дворце мы встретили бы хоть какое-нибудь сопротивление, потому что гораздо легче убивать человека, когда у него шлем на голове и меч в руке!

– Ну!.. Это предрассудок! – смеясь, сказал трибун. – Эти мысли внушило тебе твое грубое ремесло. Кровь грязнит не больше, чем вино. И ты и я довольно-таки пролили ее на своем веку. Что за важность – перерезанное горло или бутылка пролитого фалернского вина? Плесни струей воды на эти мраморные плиты, и ты смоешь следы и крови и вина. Правду ли я сказал, Дамазипп? Но что с тобой? Твое лицо сделалось таким же белым, как твоя тога!

В самом деле, Дамазипп, пристально смотревший на те плиты, о которых только что упомянул его патрон, в эту минуту имел вид человека, пораженного ужасом. Рот отпущенника был открыт, щеки покрылись смертельной бледностью, и даже волосы его, казалось, поднялись от ужаса дыбом. Показав дрожащим пальцем на мраморные плиты, он мог только несколько раз пробормотать прерывающимся голосом:

– Пусть боги отвратят это предзнаменование!

Все остальные, взглянув по направлению его взгляда, были не менее его удивлены, видя, как узкая багровая струйка змеилась по гладкому белому мрамору, как будто самый камень протестовал против неестественных и бесчеловечных чувств трибуна. На мгновение все четверо оставались неподвижными. Наконец, Плацид бросился к бархатной портьере и, быстро отодвинув ее, открыл причину странного явления.

Внимательно прислушиваясь, не повторится ли снова имя, выведшее его из размышлений, Эска не проронил ни одного звука из этой мудрой беседы. Стоя одним коленом на земле и поджав под себя раненую ногу, он приложил ухо к складкам тяжелой портьеры и не переменил ни на йоту свою позу, до такой степени его внимание было живо и напряженно.

Вследствие такого неловкого положения еще не зажившая рана на его ноге раскрылась, и в то время как он не думал ни о чем ином, кроме жестокого заговора, который ему пришлось подслушать, она настолько расширилась, что струйка черной крови медленно потекла под портьеру и полилась по гладкому мрамору к самым ногам испуганного Дамазиппа.

Эска одним скачком перебежал на другое место. В эту минуту кровь полилась точно так же, как и тогда, когда он повалился на песок под жестокими взорами своего врага, устремленными на него через складки ужасной сети. Он знал трибуна и чувствовал, что теперь для него не оставалось уже никакой надежды.

Этот последний расхохотался, и долго слышался его смех. К этому средству часто прибегал он, стараясь скрыть неприятные душевные движения, но это веселье не сулило ничего хорошего для того, кто был его виновником.

Услышав этот хохот, Эска бросил вокруг себя беспокойный взор, как будто ища оружие. Но ему не удалось найти его. И теперь, раненый и беззащитный, он находился во власти этих четырех отъявленных злодеев, из которых двое были вооружены.

– Схватить его! – крикнул Плацид своим отпущенникам, вытаскивая в то же время короткий обоюдоострый меч из ножен. – К своей беде, варвар научился нашему языку. Печальна необходимость, но нет иного средства обеспечить его молчание. К тому же моя ванна уже приготовлена, и я могу сегодня обойтись без него. Мои отпущенники позаботятся, чтобы его заменили завтра же. Хватайте же его, трусы! Или вы боитесь, что он вас укусит?

Однако ни Дамазипп, ни Оарзес, казалось, не решались побороться с мощным бретонцем. Раненный, один против четырех, без всякой надежды на спасение, он тем не менее стоял с гордо поднятой головой, и вызов, выражавшийся в его сверкающем взгляде, заставлял обоих отпущенников держаться насколько возможно дальше от него. Они смотрели на него с нерешительностью, опустив голову под взглядом патрона.

Этот момент колебания спас раба. Гиппий, смотревший на всякого человека в шесть футов вышиной и с мужественным сердцем, как на свою личную собственность, помимо этого почувствовал расположение к своему старому ученику Он встал своим плотным телом между господином и рабом и равнодушно сказал:

– Уступи ему денек или два, трибун, и я найду для него нечто лучшее, чем удар саблей по горлу, который зальет эти белоснежные плиты. А между тем это вполне обеспечит нам его молчание, ты можешь быть в этом уверен.

– Простофиля! Это невозможно! – гневно отвечал Плацид. – Он услышал такие речи, за которые все наши четыре головы будут отрублены. Он не должен выйти отсюда живым.

– Я прошу для него только двадцать четыре часа, – просительно сказал начальник бойцов, знавший, какие перемены могли совершиться в ту эпоху в Риме в продолжение одного дня. – Сторожи его так усиленно, как только тебе угодно, но дай ему жить до завтра. Гиппий умоляет об этой отсрочке, как о милости для себя, и тебе, быть может, будет не по сердцу, если тебе откажут в твоей просьбе, когда придет твоя очередь просить. Что, если я скажу тебе «нет»… в тайных покоях дворца? Ну, соглашайся на уступку.

Трибун с минуту размышлял. Затем, положив свою правую руку на руку Гиппия, он сказал:

– Ладно! Двадцать четыре часа помилования с одной стороны, а с другой – лучший меч Рима в моем распоряжении. Ну, Дамазипп, зови каких-нибудь рабов. Вели им надеть на раба новые колодки и приковать его на цепь к столбу посреди внутреннего двора.

Это приказание было с точностью выполнено, и Эска оказался безнадежным пленником, томящимся под бременем тайны, которая могла спасти империю, и полным безумными опасениями за Мариамну, терзавшими его сердце.

Глава II
Нападение и отпор

Несмотря на то что еврейка редко выходила из дому и проводила жизнь настолько уединенную, насколько это позволяло ей выполнение домашних обязанностей, красота ее не могла пройти незамеченной в таком городе, как Рим.

Вопреки глубокому презрению, с каким гордые завоеватели относились к ее народу, она была замечена, когда не раз ходила по рынку за покупкой необходимых в хозяйстве предметов или, по заходе солнца, отправлялась к Тибру наполнить водой свой кувшин. И среди этих дьявольских взглядов, устремленных на ее прекрасное и юное лицо, были взгляды Дамазиппа, отпущенника трибуна Юлия Плацида. Не теряя времени, он похвастал патрону, что ему удалось, так сказать, найти драгоценность, потому что, подобно шакалу, Дамазипп никогда не решался охотиться ради самого себя и если подвергался опасности, то не ради ее самой, но из-за золота, какое она сулила.

Хотя его патрон видел молодую девушку всего только один раз и притом старательно покрытую покрывалом, однако он до такой степени воспламенился благодаря описанию ее прелестей, о которых клиент распространялся очень долго, что решил обладать ею единственно по наглой прихоти вельможи и обещал своему отпущеннику, что шакал получит награду, если льву будет оказана услуга. Этот-то именно уговор и послужил поводом для того заговора, из которого Эска услышал только несколько звуков, но которых, однако, было достаточно для того, чтобы вызвать в нем сильное беспокойство, когда он принял в соображение распущенность и жестокость лица, произнесшего эти звуки, и рабское повиновение, с каким были выполняемы его приказания. Голодный и раненный, с перспективой существования только в течение 24 часов, Эска был прикован к столбу, и уже этого было достаточно для того, чтобы разбить сердце отважного человека. Сверх этого, подозрение, что любимая женщина в эту минуту, сама того не подозревая, опутывается растянутой перед ней паутиной, прибавляло нравственную пытку к физическому страданию, способному сделать слабым самое мужественное сердце. Но Эска никогда не терял надежды. Что-то, не поддающееся анализу, казалось, утешало и поддерживало его. Он не сознавал того, что неясное и слепое доверие, зарождавшееся в нем к какой-то свыше идущей силе, на которую можно было всецело положиться, являлось первым лучом истинной веры, загоравшейся в его душе.

И может быть, у этого прикованного к цепи и приговоренного к смерти раба на сердце было покойнее, чем у его пышного властелина, омытого и надушенного, который, во всем блеске своего наряда и своих украшений, мчался на золоченой повозке с целью засвидетельствовать почтение женщине, серьезно завоевавшей его эгоистическое сердце.

Автомедон, отличавшийся очень зорким глазом, заметил, что его господин был нервен и беспокоен, что его щеки были бледны, а губы дрожали все сильнее и сильнее, по мере того как он приближался к хорошо знакомой улице. От его внимания не ускользнуло и то, что, когда они подъехали к подъезду дома Валерии, рука трибуна дрожала до такой степени, что он с трудом мог застегнуть застежку на своем плече. И как резко этот ярко-красный плащ, так густо окрашенный, что он почти походил на порфиру, оттенял белизну его неверных пальцев, дрожавших на золотой застежке!

 

Трибун в совершенстве знал женщин. Он не мог в свое извинение ссылаться на неопытность или на незнание пути в этом непроходимом лабиринте – сердце женщины. Он разбил не одно женское сердце, и, однако, Автомедон, который сидел рядом с ним в повозке и золотистые волосы которого развевались по ветру, был свидетелем многочисленных ложных маневров и ошибок в тактике и стратегии, не делавших чести его господину в его неравной борьбе с Валерией. Но тем не менее это увлекающее чувство любви, как оно ни было нечисто и эгоистично, быть может, являлось единственным достоинством, искупавшим недостатки трибуна и пробуждавшим в нем благородные и достойные мужчины чувства.

Вероятно, Валерия поджидала его. В подобных вещах у женщин есть странный инстинкт, редко обманывающий их. Она была одета с величайшей пышностью, как будто уверенная в том, что простота не очарует Плацида, и сидела у себя, окруженная почти царственным величием. Подле нее находилась Миррина и остальные приближенные к ее особе служанки. Любовники всегда очень наблюдательны, и, проходя к ней по обширному прохладному двору, трибун заметил, что она выглядит более нежной и томной, чем обыкновенно. Она казалась скучающей и несчастной, как будто и ей суждено было испытывать горести и слабости своего пола. Как истинный любовник, он решил, что эта нежная и необычная для нее печаль была ей удивительно к лицу.

В продолжение многих дней она боролась со своим сердцем и страдала, как страдают все неуравновешенные натуры. Борьба оставила свой след на ее бледном и гордом лице, и теперь она испытывала неопределенное и неведомое ей желание отдохнуть. Дикая птица изо всех сил била своими крыльями и топорщила перья, и опытному птицелову оставалось обратить эту перемену в свою пользу, чтобы завлечь ее в свои тенета.

Быть может, она думала о том, как велико было бы ее счастье, если б ей удалось иметь кого-нибудь на земле, кому бы она могла довериться, на кого бы могла положиться. Ей нужна была честная натура мужчины, которому бы можно было отдаться своим женским сердцем, со всеми его капризами, слабостями и могущественной способностью любить. Может быть, ее могла растрогать непреклонная преданность ей трибуна, то постоянство, с которым он противился влечениям порока и даже развлечению политическими интригами. Может быть, сегодня она презирала его меньше, чем в последний раз, хотя, без сомнения, не он был причиной того, что ее глаза были томны и грудь взволнованно вздымалась. Если бы он был виновником этого, то он немедленно и по собственной вине потерял бы все благоволение, какое помимо своего желания ему удалось приобрести у нее.

Он приблизился к ней с напускной веселостью, слишком ясно выдававшей его внутреннее волнение.

– Прекрасная Валерия, – сказал он, – я повиновался твоему приказанию и прихожу теперь как верный раб требовать моей награды.

Женщина никогда не имеет намерения видеть буквальное исполнение своих приказаний. При каких бы то ни было обстоятельствах она не любит, чтобы ей о них напоминали, что же касается смелого требования награды от Валерии, то уже одного слова достаточно было для того, чтобы вызвать улегшийся в ней дух возмущения. В эту минуту перед ее глазами мелькнула сцена амфитеатра, ровный песок, это движущееся море голов, хриплые крики толпы, мощные белые члены и белокурые кудри, неподвижно застывшие под мстительным взором и блеснувшим в воздух острием булата. Как сильно в эту минуту она ненавидела победителя! Как она еще и теперь ненавидела его!

Она небрежно застегнула браслет на своей руке, той прекрасной, круглой руке, которая вызывала в нем такой восторг и никогда не казалась столь прекрасной и округлой, как в этом положении. В ее роль терзаемой жертвы входило также и желание быть насколько возможно более привлекательной.

Ее холодный взор вдруг сковал его.

– Я совсем забыла об этом, – сказала она. – Я попрошу тебя напомнить мне, за что я у тебя в долгу.

Хотя и несколько обиженный, он, однако, любезно ответил:

– Госпожа не может быть в долгу у раба. Ты знаешь, Валерия, что все принадлежащее мне, даже моя жизнь, в твоем распоряжении.

– Ах, в самом деле? – воскликнула она с кокетливым недоверием.

Он начинал терять голову, он – обыкновенно такой спокойный, изворотливый и привыкший владеть собой человек.

– Ты приказала мне выполнить трудное и опасное предприятие. Быть может, это был женский каприз, и самый ничтожный. Но ты высказала желание, и я не имел бы покоя до тех пор, пока не выполнил бы его.

– А! Ты хочешь сказать о том несчастном рабе, – сказала она, и легкая краска показалась на ее щеках. – Но ведь, в конце концов, ты его не убил.

Как мало он знал ее! Так вот где, подумал он, причина ее холодности, ее недовольства! Эска какими-то судьбами заслужил ее немилость, и она гневается на победителя за то, что тот так наивно пощадил его, тогда как имел его в своей власти. Каково же, однако, ее сердце, если только одна кровь может успокоить ее недовольство? И тем не менее он любил ее за это ничуть не меньше. Ее прекрасная рука, гордая голова, так изящно выточенные белые плечи – все это делало его безумным от страсти, почти граничившей с бешенством. Он взял ее руку и неистово впился в нее губами.

– Чем я могу тебе угодить? – вскричал он, и его голос дрогнул от волнения, может быть единственного, какое только ему пришлось испытать когда-либо. – О, Валерия, ты знаешь, что я люблю даже землю, которой касается твоя нога!

Она приказала Миррине принести ей вышиванье, над которым работала девушка, и, таким образом, положила конец излиянию чувств, какие нельзя было выражать в присутствии третьего лица. Служанка поместилась рядом со своей госпожой, и ее черные глаза лукаво заблестели.

– Это все, что ты хотел мне сказать? – спросила Валерия с улыбкой, выражавшей и кокетство, и равнодушие, и уверенность в своем могуществе. – Слова только рассекают воздух, а мое благоволение я берегу для тех, кто умеет приобрести его делами.

– Он умрет! Даю тебе слово, что он умрет! – воскликнул трибун, все еще не постигая этой прекрасной загадки, приводившей его в восхищение. – Я пощадил его только для твоего удовольствия, теперь же его участь решена. Завтра об эту пору он будет переплывать Стикс, и Валерия поблагодарит меня своей очаровательной улыбкой.

Дрожь, которой Валерия не могла сдержать, пробежала по ее нежной и белой коже, но ее лицо не обнаружило ни малейшего следа волнения. Теперь ей предстояло играть игру и нужно было быть твердой и изворотливой, чтобы обеспечить себе успех. Она приказала Миррине принести вина и фруктов для своего поклонника, и в то время как служанка переходила вестибюль с целью выполнить поручение, она позволила трибуну еще раз взять ее руку. Она допустила даже большее и на его ласкающее пожатие ответила легким и почти не ощутимым пожатием. Он был опьянен своим успехом, он чувствовал, что наконец от него недалека победа, и резной кубок, слишком поспешно, как ему показалось, принесенный Мирриной, на минуту остался в его руке, пока он высказывал свои пылкие уверения в любви. Но эти уверения была приняты с таким спокойствием, что с одного взгляда было видно, что он проповедовал в пустыне.

– Ты многое сулишь, – сказала она, – но ведь человеку ничего не стоит давать обещания.

– Попробуй испытать это, – отвечал он, и на одну минуту характер этого человека совершенно изменился: теперь он чувствовал себя способным на преданность, самопожертвование, верность, на все, в чем выражается героизм любви. Но минута прошла, его природа снова вступила в свои права, и он уже рассчитывал, во что это ему обойдется.