Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех

Text
4
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Она попросила джентльмена сойти вниз и позволить мне оправиться, сказав, «что все у неё пройдет скоро… что, когда миссис Браун и Фоби, которые в отъезде, вернутся, они все устроят как нельзя лучше, к удовольствию джентльмена… что он ничего не потеряет, немного потерпев с этой милашкой-бедняжкой… что она сама жуть как перепугалась… она и не знает, что сказать на такие дела… но что она останется со мной, пока хозяйка не вернется домой». Говорила Марта, эта девка-солдат в передничке, решительным тоном, да и сам монстр уже начал понимать, что его присутствие ничего не поправит и ничего не даст, поэтому, взяв шляпу, он вышел из комнаты, что-то бормоча себе под нос и дергая бровями, как старая обезьяна. Так я была избавлена от ужаса его мерзкого присутствия.

Как только он удалился, Марта очень сердечно предложила мне свои услуги и помощь: она и каких-то капель успокоительных мне дала, и в постель меня уложила, чему я поначалу решительно противилась из страха, что монстр вернется и воспользуется таким преимуществом. Однако многочисленными увещеваниями и обещаниями, что этой ночью никто мой покой не нарушит, Марта убедила меня улечься, я же и в самом деле так ослабела в борьбе с чудищем, так удручена была ужасными опасениями, так перепугана, что у меня вовсе не стало сил ни сидеть, ни отвечать на вопросы, которыми любопытная Марта засыпала и запутывала меня.

И вот Вам жестокость судьбы моей! Я страшилась вида миссис Браун так, будто я была преступницей, а она – потерпевшей и обиженной. Ошибка эта Вам не покажется странной, если Вы примете во внимание, что сопротивлением моим ни в малой степени не руководили ни добродетель, ни принципы – его вызывало лишь конкретное отвращение, появившееся у меня к первому и грубому посягателю на мою трепетную невинность.

Как можно о том догадаться, я все время, пока миссис Браун не вернулась домой, провела охваченная страхом и отчаянием.

Около одиннадцати вечера возвратились обе мои леди и получили довольно благожелательный доклад от Марты, которая поспешила встретить их, ибо мистер Крофтс (так звали эту скотину), прождавши возвращения миссис Браун, пока у него терпение не лопнуло, уже покинул дом. Громко топая, леди поднялась наверх, где увидела меня, бледную, с лицом в крови и всяческими иными следами крайне подавленного состояния, и принялась больше успокаивать и подбадривать меня, чем ругать, чего я в слабости своей так боялась, – я, у кого было куда больше прав и оснований наговорить им кучу резкостей.

Миссис Браун удалилась. Фоби присела ко мне на кровать и с помощью своего метода самоудовлетворения через прощупывание вовлекла меня в разговор, из которого поняла, что я натерпелась куда больше страха, чем боли. Узнав что нужно, она, полагаю, сама хотевшая спать, отложила до утра лекции с указаниями и оставила меня, если выразиться точно, наедине с моим беспокойством, ибо большую часть ночи я прометалась и проворочалась, изводя себя самыми превратными представлениями и дурными предчувствиями; вконец обессиленная и измотанная, я впала в какое-то горячечное забытье, от которого очнулась поутру в жуткой лихорадке – обстоятельство это самым решительным образом оградило меня, по крайней мере на время, от нападения негодяя, для меня куда более ужасного, чем сама смерть.

Забота, какой меня окружили во время болезни, диктовалась интересом: надо было восстановить мою пригодность для своднических свиданий, а заодно и выносливость в последующих испытаниях. И все же это так повлияло на мое благодарное расположение, что я даже сочла себя обязанной моим обманщицам за их внимание, способствовавшее быстрому выздоровлению, а больше всего за то, что они не позволили этому грубому насильнику, виновнику моих бед, попадаться мне на глаза, убедившись, что я становлюсь сама не своя при одном только упоминании его имени.

Юность сама по себе целительна – нескольких дней хватило, чтобы справиться с лихорадкой. И все же больше всего моему выздоровлению и возвращению к жизни способствовало своевременное известие о том, что мистер Крофтс, бывший крупным купцом-воротилой, арестован и оштрафован по королевскому указу почти на сорок тысяч фунтов за организацию контрабандной торговли и дела его настолько плохи, что, будь у него даже такое намерение, он не сумел бы возобновить свои домогательства ко мне, поскольку был незамедлительно брошен в тюрьму, откуда ему вряд ли удастся скоро выбраться.

Миссис Браун, урвав пятьдесят гиней, ставших платой за сущую малость, и утратив всякую надежду получить остальные сто, стала с большим пониманием и сочувствием относиться к моему неприятию этого уродца. Все больше и больше убеждаясь, что нрав мой прекрасно поддается дрессировке и вполне способен отвечать ее намерениям, миссис Браун позволила всем девушкам, составлявшим ее табун, навестить меня и своими разговорами расположить меня к совершенному послушанию и покорности.

Они приходили ко мне, и шаловливое, бездумное веселье, с каким проводили эти легкомысленные создания свободное время, пробуждало во мне зависть к их жизни, лишь светлую сторону которой мне дано было видеть, и так я завидовала, что стать одной из них превратилось в навязчивое желание – к чему они все меня осторожненько подталкивали, – ничего больше я уже не хотела, только бы восстановить здоровье и пройти обряд посвящения.

Разговоры, примеры, короче, все в этом доме служило тому, чтобы лишить меня природной чистоты, увы, никак не подкрепленной образованием и воспитанием. Теперь уже огнеопасный принцип наслаждения, так легко воспламеняемый в моем возрасте, творил во мне свою странно-чудную работу: целомудрие, в каком я была взращена – по привычке, а не по обучению, – испарялось, как роса под солнечными лучами. Я уж не говорю о том, что сама зажала себя в тиски необходимости постоянными страхами своими быть выгнанной вон на голод и холод.

Вскоре я вполне поправилась, и в определенные часы мне разрешалось бродить по дому, хотя все делалось для того, чтобы я не попала ни в какую компанию до прибытия лорда Б*** из Бата, которому миссис Браун в благодарность за много раз проявленную щедрость в подобных ситуациях намеревалась предложить хорошенько ознакомиться с этой моей безделицей, воображаемая цена которой столь невероятно высока. Ожидалось, что его милость прибудет в столицу недели через две, так что, рассудила миссис Браун, к тому времени я полностью верну себе красоту и свежесть, стало быть, можно будет заключить сделку получше, чем с мистером Крофтсом.

Между тем меня так старательно, как тут выражаются, переубеждали, так объезжали на послушание, что, случись дверце моей клетки оказаться незапертой, мне бы и в голову не пришло упорхнуть куда-нибудь, скорее я предпочла бы остаться на месте. Не было у меня ни малейшего позыва жалеть о своем положении, я лишь, затаившись, ждала, когда миссис Браун распорядится мною; со своей стороны она и ее помощницы предприняли предосторожностей больше, чем требовалось, дабы убаюкать и усыпить любые правдивые представления о том, что меня ожидает.

Моральные проповеди – через левое плечо. Жизнь рисуется в буйном веселии красок. Ласки, обещания, снисходительность и потакание во всем. Можно ли было найти узы крепче, дабы привязать меня к этому дому и не дать мне уйти туда, где я могла бы получить совет лучше? Увы! Сама я ни о чем таком и думать не думала. Лишь в долгу себя чувствовала у девушек дома за избавление меня от пут целомудрия: их ласкающие слух разговоры, где скромность да невинность были далеко не в чести, их описания утех с мужчинами рисовали мне привлекательную картину смысла и таинств их профессии. Их беседы разжигали в крови сильный пожар, пламя которого проникало в каждую жилочку. Больше всего тут я обязана, конечно, своей напарнице по постели: Фоби, в чьем непосредственном ведении я пребывала, не жалела своих талантов, преподавая мне первые навыки утех и удовольствий. Они были заодно, природа и Фоби: разгоряченная и разбуженная во мне природа с каждым открытием, столь интересным и чудным, разжигала во мне любопытство, а Фоби, искусно ведя меня на своем поводке от вопроса к вопросу, толковала все тайны Венеры. Однако было невозможно долго оставаться в этом доме и не стать притом свидетельницей куда большего, чем узнавала я из ее рассказов и описаний.

Однажды, уже избавившись от лихорадки, около полудня я оказалась в темной гардеробной миссис Браун, где прилегла отдохнуть на диванчик служанки. Получаса не прошло, как я услышала шорохи и шуршания в спальной, отделенной от гардеробной только двумя застекленными дверями. Стекла были затянуты желтыми занавесками из дамасского шелка, но не настолько плотно, чтобы находящийся в гардеробной не смог видеть все, что происходит в комнате.

Тут же я притаилась и устроилась так, чтобы, не упустив ничего, самой остаться невидимой. Кто, как Вы думаете, это был? Сама почтенная мать-настоятельница наша об руку с высоченным дюжим молодцем-конногренадером, сложенным как Геркулес, образчик во всем отборный: вкусу самой опытной во всем Лондоне в таких делах дамы можно довериться.

О! Как же тихо-тихо, словно мышка, сидела я, наблюдая, чтобы никакой шум не помешал мне насытить свое любопытство и не привлек бы мадам в гардеробную!

Впрочем, особо беспокоиться не стоило: мадам была так поглощена своим занятием, что ни частицы чувств не тратила ни на что другое.

Забавно было видеть, как эта рыхлая толстуха плюхнулась на край кровати – напротив двери в гардеробную, так что я могла созерцать ее прелести во всей их красе.

Ухажер ее присел рядом; он, по-видимому, был из тех мужчин, кто слов понапрасну не тратит и у кого крепкий желудок, ибо он тут же приступил к тому, зачем пришел: смачно поцеловал мадам несколько раз, запустил руки в закрома ее платья и извлек оттуда на белый свет пару грудей, которые свесились едва ли не ниже пупа. Грудей таких чудовищных размеров мне видеть не приходилось, цвет же их был еще ужаснее, причем эта пара болтающихся желе очень миленько сливалась в одно целое. Впрочем, пожирателя тухлятины ни вид, ни цвет не остановили: он с неожиданным пылом облапил груди, напрасно пытаясь обхватить или хотя бы прикрыть одну из них своей ручищей, что была не меньше бараньей лопатки. Поиграв некоторое время (будто они того стоили) грудями, он резко повалил мадам, задрал юбки и, словно маску, натянул их на ее широкое и красное от выпитого бренди лицо.

 

Пока он стоя расстегивал жилет и штаны, я хорошо рассмотрела ее жирные и обвислые ляжки и весь сальный пейзаж – широко распахнутую брешь, затененную седоватыми зарослями и напоминавшую разверстый кошель нищего, просящего подачку.

Впрочем, я быстро перевела взгляд на более потрясающий объект, который полностью овладел моим вниманием.

Расстегнувшись и обнажившись, ее здоровяк-жеребец явил тот чудесный механизм, крепкий и взметнувшийся, какой я никогда прежде не видела. Я смотрела во все глаза, чувствуя, как в собственном моем вместилище утех возгорался интерес, чувства мои были слишком возбуждены, слишком заняты своим, уже пылающим, вместилищем, чтобы я успела как следует разглядеть строение и форму того механизма, о каком естество больше, чем все до той поры услышанное, поведало мне: наивысшего наслаждения следует ждать от природой предопределенной встречи этих органов, так замечательно подходящих друг к другу.

Молодой красавец, однако, не помышляя прохлаждаться, взмахнул, словно примериваясь, пару раз своим мечом и набросился на мадам. Теперь мне была видна только его спина; лишь по движениям могла я догадаться, что его затянуло в ту пучину, миновать которую было просто невозможно. Кровать ходила ходуном, занавески так шуршали и трещали, что до меня едва доносились вздохи и причитания, стоны и тяжкое дыхание, сопровождавшие действо от начала до конца. И звуки и зрелище потрясли меня до глубины души; казалось, в каждой жилке моей бьется жидкое пламя, и ощущение это становилось таким всесжигающим, что у меня даже дыхание перехватило.

Стоит ли удивляться, что при той подготовке и направлении в мыслях, кои я получила от девушек, и объяснений Фоби – подробных и старательных, – увиденное нанесло последний, смертельный удар моему природному целомудрию.

Пока парочка в спальне пребывала в пылу любви, я рукой, направляемой единственно естеством, проникла под юбки и горящими пальцами ухватила (чем еще больше распалила) это средоточие всех моих чувств; сердце мое билось с такой силою, будто рвалось из груди, мне даже дышать сделалось больно. Я сжимала ноги, бедрами сдавливала и сжимала края моей девственной щели и, механически следуя, насколько умела, урокам Фоби в действиях руками, довела себя до предела экстаза, до потока умиротворения, в котором весь пыл естества, использованный с избытком наслаждения, растворился и угас.

Когда чувства мои достаточно остыли, я смогла снова смотреть на любовную сцену в исполнении счастливой парочки.

Едва молодой человек успел встать, как пожилая леди вскочила с прямо-таки молодой прытью, приданной ей, без сомнения, недавними возлияниями, усадила его и принялась, в свою очередь, целовать его, потрепывать и пощипывать ему щеки, играть с его волосами. Он все это принимал равнодушно и с прохладцей, что показало мне, насколько он успел измениться с тех пор, как только-только ринулся в атаку на брешь.

Благочестивая же моя домоправительница, не видя греха в том, чтобы попросить добавки, отперла небольшой погребец с горячительными напитками, стоявший у кровати, и уговорила молодца выпить – добрый глоточек! – за ее здоровье, после чего (и недолгих любовных переговоров) уселась на то же самое место с краю кровати. Гренадер встал рядом, а она с величайшим бесстыдством, какое только вообразить можно, расстегнула ему штаны и, убрав рубашку, извлекла его плоть, такую съежившуюся и уменьшившуюся, что меня не могла не поразить разница между тем, что было, и тем, что уныло опало, едва шевеля головкой. Однако многоопытная матрона, растирая руками, привела механизм в рабочее состояние, и я вновь увидела его вскинувшимся до былых размеров.

Теперь, любуясь, я могла получше изучить этот важнейший мужской орган: пылавшую красным головку, белизну ствола и обрамивший его основание кустарник вьющихся волос, округлый мешочек, свисавший оттуда, – все это снова обострило мое внимание и снова раздуло улегшееся было пламя. Но как только плоть дошла до состояния, ради которого мастеровитая хозяйка изрядно потрудилась и отнюдь не шутя теперь рассчитывала на покрытие своих тягот, она сама улеглась и его на себя аккуратно притянула; таким образом, как и прежде, они завершили древний – и всякий раз последний – акт.

По завершении его, прежде чем парочка, мило воркуя, удалилась, пожилая леди вручила кавалеру подарок, насколько я успела заметить, из трех или четырех предметов: он был не только ее личным фаворитом, благодаря своим способностям, но и вассалом дома, от кого она весьма бдительно до сего времени скрывала меня, а то он мог бы не утерпеть и, не дожидаясь прибытия моего лорда, потребовать для себя право прислужника, пробующего любое блюдо перед господином, каковое право пожилая леди осмеливалась оспаривать у него, ибо и без того любая девушка дома рано или поздно доставалась конногренадеру (свою же долю пожилая леди урывала время от времени), что свидетельствовало о его способностях, а также о далеко не бескорыстных отношениях с хозяйкой.

Едва услышав, как они спустились вниз, я тут же тихонечко пробралась в свою комнату, отсутствия моего в которой, к счастью, никто не заметил; здесь я вздохнула свободнее и дала волю тем распаленным чувствам, что овладели мною при виде любовного поединка. Охваченная пылкими желаниями, я улеглась в постель, остро нуждаясь в любом средстве, которое отвлекло бы или облегчило вновь воспылавшее буйство моих страстей, тянувшихся, словно магнитные стрелки, к одному лишь полюсу – мужчине. Я ощупывала постель, шарила по ней, будто искала рядом нечто привидевшееся мне то ли во сне, то ли наяву, не находила ничего и едва не плакала от томления: все во мне пылало возбуждающим огнем. В конце концов я прибегла к единственному известному мне лекарству, добралась пальцами туда, где малость театра действий не позволяла развернуться как следует и где попытки забраться поглубже хоть и доставляли мне слабое облегчение, но вызывали сильную боль. Это пробудило во мне нехорошие предчувствия, от которых я не могла избавиться, не обратившись к Фоби и не услышав ее объяснений по этому поводу.

Возможность такая представилась лишь на следующее утро, ибо Фоби заявилась много позже того, как я уснула. Когда же обе мы пробудились, я навела ставшую привычной болтовню в постели на тему, меня беспокоившую, вступлением же к ней послужил рассказ о любовной сцене, свидетельницей которой я случайно оказалась. Не в силах дослушать до конца, Фоби несколько раз обрывала повествование взрывами смеха, причем немалую долю веселья доставляла ей та бесхитростность, с какою я вела рассказ о подобных вещах.

Но когда она поинтересовалась, как подействовало на меня увиденное, я, не жеманясь и не скрывая, поведала ей, что вообще чувства, вызванные этой сценой, мне были приятны, но одна вещь поразила меня – и очень.

– Ну-ну! – воскликнула Фоби. – И что же это за вещь?

– Как же, – ответила я, – любопытствуя, я внимательно сравнила размеры того огромного механизма, который (так, во всяком случае, мне в испуге показалось) был не тоньше моего запястья да в длину не меньше трех моих ладоней, с размерами той нежной малости у меня, что для его приема предназначена. И я не могу постичь, как это можно впустить эдакую махину и при этом не умереть от, наверное, ужаснейшей боли, ведь вы же знаете, что даже палец, просунутый туда, вызывает у меня боль нестерпимую… Скажем, у хозяйки или у вас – другое дело, тут разницу между вами и мной я различаю ясно и на ощупь, и по виду… Короче говоря, удовольствие, может, будет и немалое, только я страшно боюсь, что при первом испытании мне станет очень и очень больно.

Фоби при этих словах чуть не пополам сложилась от смеха, хотя я-то ждала от нее серьезного ответа на свои опасения и дурные предчувствия. Всего и смогла она мне сказать, что лично ей не приходилось слышать, чтобы в то самое место хоть когда-то была нанесена смертельная рана оружием, так меня испугавшим, что она знавала девиц и помладше, и сложением потоньше, чем я, которые пережили эту операцию. Самое худшее, добавила она, что может случиться, это боль и немало убийственной тягости – это правда. Что до размеров, то сама природа позаботилась об огромном разнообразии, а тут еще и беременности да частые растяжения безжалостными ихними механизмами… однако в определенном возрасте и при определенном сложении тела даже самые искушенные в таких делах не могут точно отличить девушку от женщины, даже если не применяются никакие хитрости и все обстоит естественным путем. Тут Фоби сказала, что, раз уж случаю было угодно представить мне один вид, она познакомит меня и с другим, который порадует мой взор своей утонченностью и во многом избавит от страхов перед воображаемыми несоответствиями.

Знаю ли я Полли Филипс, спросила она.

– Разумеется, – ответила я, – такая беленькая, она была очень заботлива ко мне, когда я болела, вы еще говорили, что она в доме всего два месяца.

– Она самая, – подтвердила Фоби. – Знай же, что ее содержит один молодой торговец из Генуи, которого дядя, жутко богатый и любящий племянника как сына, отправил вместе со своим приятелем, английским торговцем, за море под предлогом, что надо навести порядок в некоторых расчетах, а на самом-то деле – просто дабы ублажить страсть молодого человека к путешествиям, дать ему на мир поглядеть. Раз в компании он встретил эту Полли, она ему приглянулась, и он решил, что будет лучше, если она станет принадлежать ему всецело. Он приходит сюда к ней два-три раза в неделю, она принимает его на маленькой веранде, где он предается наслаждениям по своему, весьма своеобразному вкусу, а может, и в соответствии с причудами его родной страны. Больше я ничего не скажу: завтра его день, и ты увидишь, что происходит между ними, там есть рядом одно местечко, о котором знают только твоя хозяйка да я.

Можете не сомневаться: при том направлении, в каком работал мой разум, у меня и мысли не возникло отвергнуть ее предложение, напротив, я изо всех сил радовалась предстоявшему развлечению.

На следующий день, в пять часов вечера, Фоби, верная своему слову, зашла в комнату, где я сидела одна, и велела следовать за нею.

Очень тихо пробрались мы на черный ход и спустились в чулан, где хранились старая мебель и ящики с вином. Фоби втащила меня туда и закрыла за нами дверь. В чулане было темно, свет пробивался лишь через щель в перегородке, отделявшей веранду, где предстояло развернуться действу. Сидя на низких ящиках, мы могли свободно и отчетливо видеть всех действующих лиц (сами оставаясь незримыми) – стоило лишь припасть глазами к щели в перегородке.

Первым я увидела молодого джентльмена, который сидел ко мне спиной и рассматривал какую-то картинку. Полли еще не было, но не прошло и минуты, как дверь отворилась и вошла она. Звук открывшейся двери заставил джентльмена обернуться, и он тут же бросился навстречу девушке, не скрывая своей радости и удовольствия.

Поприветствовав, он отвел ее к кушетке (стоявшей прямо против нас), где они и расположились. Молодой генуэзец подал ей на подносе бокал вина с неаполитанским печеньем, задал несколько вопросов на ломаном английском языке, они обменялись поцелуями, после чего он расстегнулся и разделся до сорочки.

Это словно бы послужило для обоих сигналом сбросить с себя всю одежду, чему летняя жара весьма способствовала. Полли занялась булавками и заколками, а поскольку корсета на ней не было и нечего было расшнуровывать (она была в подвязках), то с дружеской помощью кавалера она быстро разделась, оставив на себе лишь рубашку. Не желая отставать, он тут же развязал пояс бриджей и ленты под коленками, отчего штаны сразу спали с его ног, отстегнул он и воротник у сорочки. Затем, с воодушевлением поцеловав Полли, он снял с нее рубашку, к чему девушка, думаю, была приучена и привычна: если она и вспыхнула, то куда меньше, чем я при виде ее, оставшейся теперь совершенно голой, как раз такой, какой она вышла из рук чистой природы; черные волосы ее рассыпались по ослепительно-белой шее и плечам, щеки заалели, как маков цвет, румянец постепенно сходил на нет и сливался с цветом сверкающего снега – таково было смешение красок на блестящей ее коже.

Девушке было не больше восемнадцати лет. Черты лица у нее были правильными и приятными, фигура – превосходная, и, уж конечно же, я не могла не позавидовать ее созревшей обворожительной груди, полушария которой, столь прелестно наполненные плотью, вдобавок были так округлы и так туги, что держались сами по себе безо всякой поддержки; сосцы смотрели в разные стороны, обозначая приятное раздвоение грудей, ниже которых раскинулось изумительное поле живота, завершавшееся прожилкой или расселиной едва различимой, которую целомудрие, казалось, упрятывало внизу, в убежище между двумя полноватыми бедрами; вьющиеся волосы покрыли это место очаровательным собольим мехом, роскошнее которого не было во всем свете. Говоря коротко, девушка явно принадлежала к тем грациям, о коих мечтают художники, разыскивающие образцы женской красоты, – во всей ее природной гордости и великолепии наготы.

 

Молодой итальянец, все еще в сорочке, стоял, очарованный видом прелестей, какие способны были воспламенить и умирающего отшельника, взор его жадно впитывал всю эту красоту, которую она выставляла в разных позах, по его усмотрению. Руки его тоже не миновали высоких радостей своих – они рыскали, охотясь за наслаждением, по всему телу, ни единого его дюйма не пропуская, столь умелые в способах утонченных утех.

Между тем стало заметно, как выпуклость впереди его сорочки резко вздулась, давая представление о том, что творилось за опущенным занавесом. Вскоре он был поднят – вместе со снятой через голову сорочкой. Теперь, если иметь в виду степень наготы, у любовников не могло быть претензий друг к другу.

Молодому джентльмену, считала Фоби, было года двадцать два. Высок и крепок. Тело его было ладно скроено и мощно сшито: широкие плечи, обширная грудь. Лицо ничем особым не отличалось, если бы не римский нос, большие, черные и блестящие глаза да румянец на щеках, тем более привлекательный, что кожа у генуэзца была смуглой, однако вовсе не того мышисто-коричневатого цвета, какой убивает самое представление о свежести, а того ясного оливкового оттенка, блеск коего светится жизнью, который ослепляет, возможно, меньше, чем бледность, но зато уж если радует, то радует куда больше. Волосы его, слишком короткие, чтобы их перевязывать, спадали не ниже шеи крупными легкими кольцами, побеги их видны были и вокруг сосков – украшение груди, свидетельствующее о силе и мужественности. Мужское отличие, казалось, вырывалось из густых зарослей вьющихся волос, которые, покрыв самое основание, разошлись по бедрам и поднялись по животу до самого пупка; на вид оно было крепко и прямо, но размеры меня прямо-таки испугали, до того я прониклась сочувствием к той нежной малости, что уже открылась моему взору, ибо, стянув с себя сорочку, молодой человек мягко уложил девушку на кушетку, которая благодарно приняла на себя желанное нападение. Ноги девушки были разведены на всю ширину и открывали примету ее пола, рубец плоти ярко-красный по центру, края которого, изнутри пунцовые, обозначали на сладостной миниатюре маленькую рубиновую линию; даже Гвидо с его чувством колорита не смог бы выразить в красках ей подобную жизнь и утонченную мягкость.

Тут Фоби легонько подтолкнула меня и шепотом спросила, не думаю ли я, что моя девственная малость намного меньше. Только внимание мое было слишком поглощено, слишком занято тем, что происходило перед глазами моими, чтобы я способна была дать хоть какой-нибудь ответ.

К этому времени молодой джентльмен изменил положение Полли: теперь она уже лежала не поперек, а вдоль кушетки, но ноги ее по-прежнему были так же широко разведены и цель все так же ясно различима. Он опустился на колени между ее ног, и нам сбоку был виден его неистово напряженный механизм, грозивший прямо-таки рассечь, не меньше, нежную свою жертву, которая лежала, улыбаясь занесенному над ней оружию, и не думала от него уклоняться. Сам генуэзец удовлетворенно оглядел свой меч и (после предварительных выпадов, которым Полли, как могла, помогла) твердой рукой направил его в распахнутую полость, погрузив почти наполовину. Тут случилась заминка, как я полагаю, из-за непомерной толщины тарана; юноша вытащил его, смочил слюной, после чего вновь ввел, с легкостью продвинув до самого основания, вызвав у Полли судорожный вздох, только не от боли, а от чего-то иного. Она поднималась навстречу его выпадам: вначале темп был осторожным и неторопливым, но вскоре стал таким стремительным, что выдерживать какой бы то ни было порядок или меру стало невозможно. Движения сделались слишком быстры, жгучие поцелуи сочились страстью, никакому естеству не под силу выдерживать такой пыл, любовники наши казались не в себе, очи их метали огонь.

– О!.. О-о!.. Мне не вынести… Это слишком… Погибель моя… Нет больше сил… – такими словами выражала Полли свой экстаз.

Его восторги были более сдержанны, но вот и у него дыхание стало перебиваться невнятным бормотанием и вздохами, от которых заходилось сердце; наконец завершающий удар: будто сила неведомая подняла его тело над нею – и впало оно в томную неподвижность каждым членом своим. Все говорило о том, что момент конца для него настал, видно было, что и она делит его с ним: раскинув скованные страстью руки, закрыв глаза и бурно дыша, Полли, казалось, уносилась в небытие в агонии блаженства.

Закончив, он оставил ее, она же по-прежнему лежала – покойная, недвижимая, бездыханная и, судя по всему, удовлетворенная. Ей недоставало сил сидеть, и он вновь положил ее поперек кушетки; меж раздвинутыми ногами девушки я заметила что-то белое, похожее на пену, свисающую над краями недавно отверстой раны, которая горела теперь темно-красным огнем. Через некоторое время Полли поднялась, обвила возлюбленного руками; по виду ее никак нельзя было сказать, что испытание, им устроенное, не доставило ей восторга, во всяком случае, о том красноречиво свидетельствовала нежность, с какой она смотрела на него и приникла к нему.

Что до меня… Не стану притворяться, будто смогу поведать о том, что всем телом своим чувствовала во время этой сцены. Только с той минуты – прощайте всяческие страхи перед тем, что уготовано мне мужчиной; страхи перед неведомым обратились теперь в такие жгучие желания, такие неодолимые стремления, что я готова была первого попавшегося из противоположного пола схватить за рукав и предложить ему ту безделицу, потеря которой, как я отныне понимала, обернется обретением для меня и которую сама я долго уберечь не смогу.

Для Фоби с ее опытом видеть подобное было не в новинку, но и она была тронута пылкостью сцены. Осторожно, чтобы не услышали, она сделала мне знак подняться и поставила меня, покорную любому ее сигналу, вплотную к двери. Ни присесть, ни прилечь тут места не было, так что, поставив меня так, что я спиной упиралась в дверь, Фоби подняла мне юбки и проворными пальцами своими прошлась по местам, где ныне жар и зуд жгли столь непереносимо, что мне плохо делалось и я едва не умирала от желания. Простое касание ее пальца к этому средоточию пылкой страсти произвело то же действие, что и вспышка огня в топке двигателя: опытной и чуткой рукой своей Фоби мгновенно почувствовала, до какой степени я распалена и размягчена тем, что я – с ее помощью – увидела. Удовлетворенная своим успехом и тем, что ей все же удалось несколько сбить жар, который иначе не позволил бы мне полюбоваться на продолжение свидания нашей любовной парочки, она вновь подвела меня к щели, столь благосклонной к нашему любопытству.

Лишь несколько мгновений мы были оторваны от нее, и все же к нашему возвращению все было готово к тому, чтобы любовники возобновили свой поединок.

Молодой чужестранец сидел на кушетке лицом к нам, Полли пристроилась у него на коленях, обняв руками за шею; завораживающая белизна ее кожи прелестно оттенялась гладкой оливковой смуглостью возлюбленного.