Kostenlos

Наполеон

Text
2
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Наполеон
Audio
Наполеон
Hörbuch
Wird gelesen Олег Семилетов
2,48
Mehr erfahren
Наполеон
Наполеон
E-Buch
4,12
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Вне закона! Вне закона! – продолжают вопить бесноватые в зале.

Некогда, в дни Террора, этот крик убивал: тотчас за ним следовал стук гильотины; он теперь уже ослабел, но все еще страшен.

Депутаты лезут на трибуну, стучат по ней так, что кажется, разобьют ее в щепки; требуют, чтобы сию же минуту голосовали «вне закона».

Но председатель Люсьен оказывается на высоте положения: он один спокоен, непоколебим на трибуне, как скала среди бушующих волн. Он делает чудо, укрощает бурю и в наступившем затишье произносит несколько успокоительных слов в защиту брата.

Но тотчас опять подымаются крики:

– Сегодня Бонапарт омрачил свою славу, тьфу!

– Бонапарт вел себя королем!

– Ну-ка живей, председатель, голосуй! – переходят якобинцы с «вы» на «ты» по старому, доброму обычаю Террора.

Кто-то за что-то голосует, но в таком шуме, что нельзя понять, кто и за что. Как накануне, в Бурбонском дворце, собрание бессильно топчется на месте, нелепо и жалко беснуется.

Бонапарт сошел в нижнюю залу. В первые минуты он так растерян, что бормочет бессвязные слова и никого не узнает.

– Генерал,– обращается к Сийэсу,– они хотят объявить меня вне закона!

Сийэс все еще сидит у камина, зябнет и не может согреться. Он поднимает на Бонапарта спокойные глаза, как будто не удивляясь, что произведен в генералы; без всякого движения в бескровном лице – лице Гомункула – произносит с конституционной важностью пророческие слова:

– Сами они будут вне закона!

И, немного подумав, прибавляет с твердостью:

– Наступила минута рубить саблями! Но, чтобы начать рубить, надо зацепиться хоть за лохмотье законности.

– Вне закона! Генерал Бонапарт объявлен вне закона! – кричат, вбегая в залу, два Талейранова посланца.

Бонапарт выхватил шпагу из ножен, подбегает к окну, открывает его и кричит, как на поле сражения, стоящим на дворе войскам:

– К оружию! К оружию!

Крик повторяется из батальона в батальон. Долго не суждено ему умолкнуть: многоголосое эхо Истории будет повторять его все дальше и дальше, до самого края земли.

Бонапарт со свитою выбегает во двор, садится на лошадь и скачет по фронту стоящих у дворца гренадеров правительственной гвардии.

– Солдаты! – кричит,– могу ли я на вас положиться ?

Гренадеры молчат, может быть, думают: «Пусть господа дерутся, нам ни тепло ни холодно!» Сийэсу, глядящему из окна, чудится даже подозрительное движение в их рядах, как будто они хотят кинуться на Бонапарта.

Но он уже скачет к своим верным драгунам и линейным полкам. Там встречают его бурей восторженных криков. По знаку его наступает тишина, он говорит командирам; жалуется на Совет Пятисот, «подлых изменников, предателей отечества, наймитов Англии»:

– Я им говорил, как спасти республику, а они меня хотели убить!

Вид у него зловещий; кровь на лице: давеча, в первые минуты отчаяния и бешенства, расчесал, расцарапал ногтями на лбу сыпь от тулонской чесотки. Видя эту кровь, солдаты верят, что якобинцы хотели его убить.

– Солдаты! Могу ли я на вас положиться?

– Можешь! Можешь! Виват Бонапарт! Виват Республика!

Но гренадеры у дворца по-прежнему молчат. А время проходит; скоро пять часов; наступают ранние сумерки; тени сгущаются под голыми деревьями парка, а внутри дворца уже почти совсем темно. Еще немного, и роковой день канет в еще более, может быть, роковую ночь. «Если бы тотчас объявили Бонапарта вне закона, Бог знает что случилось бы»,– вспоминает очевидец. [673]

Генерал Фреживаль, выскочив из Оранжереи, подбегает к Бонапарту и шепчет ему на ухо слова председателя Люсьена:

– Если раньше десяти минут заседание не будет прервано, я ни за что не отвечаю!

Вдруг лицо Бонапарта преображается; молния сверкнула в глазах его; он снова «бог войны, бог победы». Понял – вспомнил, что надо делать: вывести, вывести Люсьена из якобинского пекла.

Сказано – сделано. Десяти минут не прошло, как отряд верных Бонапарту гренадеров 79-го линейного полка выносит председателя на руках, точно «мощи», из Оранжереи во двор. Он садится на лошадь и скачет к Бонапарту. Брат соединился с братом, председатель Палаты – с главнокомандующим армией, законодательная власть соединилась с исполнительной: наконец-таки штык зацепился за лохмотье закона: армия спасает Республику.

– Генералы, солдаты, граждане! – кричит Люсьен уже охрипшим голосом. – Террористы в Совете Пятисот, наглые разбойники, подкупленные Англией, возмутились против Совета Старейшин и предлагают объявить вне закона главнокомандующего армией… Объявляю вам, что истинные законодатели Франции – только те, кто выйдет ко мне из собрания; остальные же да будут разогнаны силою… Эти убийцы – уже не представители народа, а представители кинжала!

Он указывает на окровавленное лицо Бонапарта; потом берет обнаженную шпагу и наставляет ее острием на грудь брата, в трагической позе, достойной актера Тальма:

– Клянусь, я своею собственною рукою убью брата моего, если он покусится на свободу Франции!

Не вспомнил в эту минуту Гаденыш своего пророчества: «Если Наполеон достигнет власти, он будет тираном, и самое имя его сделается для потомства ужасом!»

Наконец-то общий восторг увлекает и гренадеров правительственной гвардии. Бешеные драгуны и роты 79-го линейного напирают на них сзади. Они уже сдвинулись и готовы идти, куда велит Бонапарт. Наконец-то может он отдать приказ.

Командиры подняли шпаги; барабаны бьют в атаку. Мюрат строит колонну и ведет ее на дворец. Под тяжелый топот марширующих ног сыплется, сыплется в густеющих сумерках глухими раскатами барабанная дробь.

Толпа расступается в ужасе и с восторгом приветствует Цезаря Освободителя:

– Ура! Долой якобинцев! Долой 93-й год! Это Рубикон!

Глухо сквозь толстые стены дворца доносится издали барабанная дробь; ближе, все ближе, по коридорам и лестницам,– и вот уже у самых дверей.

Двери распахнулись настежь, и блеснули штыки.

Собрание все еще беснуется с ревом издыхающего зверя. Но колонна медленно входит; узкая сначала, постепенно расширяется и занимает всю переднюю часть галереи. Красные тоги, одни уже бегут, другие, в глубине залы, стесняются, сплачиваются в красное тело.

– Воины! Вы омрачаете ваши лавры,– вопит кто-то с трибуны; но барабанный бой заглушает вопль.

– Вы распущены, граждане! – кричит Мюрат. В залу входит вторая колонна, под командой генерала Леклерка.

– Гренадеры, вперед!

Но Мюрат лучше скомандовал:

– Ну-ка их всех… матери! F…moi tout se monde làdehors!

Солдаты, скрестив штыки, наступают, и, перед их стальною щетиною, красное тело тает, как воск от огня.

В пять минут зала очищена. Только последние упрямцы, усевшись в кресла, застыли, не двигаясь, как последние римские сенаторы – перед варварскою шайкою Атиллы. Но гренадеры спокойно берут их в охапку, как непослушных детей, и выносят на Двор.

Ночь, темнота, пустота. И непрерывно сыплется глухими раскатами барабанная дробь.

Кое-кто бежал постыдно, выскочил в окно; большая же часть депутатов отступила перед грубою силою с достоинством, как подобает законодателям. Но на дворе вдруг все изменилось. Солдаты встречают «господ-адвокатов», «убийц» своего генерала, «подлых наймитов Англии» бранью, смехом, свистом, гиком, улюлюканьем. Красные люди не знают, куда им деваться, путаясь ногами в длинных тогах, быстро уходят, через дворы, террасы, цветники, в аллеи парка, в просеки леса, в темную ночь; бегут, как будто гонится за ними кто-то невидимый; роняют, скидывают красные тоги, рвут их, зацепившись за колючки кустов. Красные лохмотья краснеют по оврагам и волчьим ямам, точно кровавые следы убегающего раненого зверя – своим же Волчонком затравленной, загрызанной Волчицы-Революции.

 
Ça ira, ça ira
Les aristocrates à la lanterne,
Ça ira.
On les pendra!
Эй, смотри, смотри,
Народ,
Твой денек придет;
Всех господ —
На фонари! —
 

пели солдаты весело, маршируя ночью по большой Версальской дороге из Сэн-Клу в Париж. Совесть их была спокойна; исполнили свой долг: спасли Республику – Революцию! [674]

– Водевиль сыгран! – сказал кто-то депутату Пятисот, встретив его ночью в Сэн-Клудском парке и рассмеявшись ему в лицо.

Да, водевиль Революции сыгран.

В ту же ночь Талейран ужинал в кругу веселых гостей, в тихом домике своей приятельницы в Сэн-Клу. Речь шла о событиях дня.

Кто-то поднял на свет бокал, любуясь тающими искрами моэта, прищурил глаз, усмехнулся и проговорил:

– Генерал Бонапарт, генерал Бонапарт, вы нынче вели себя некорректно!

Это значит: «струсили».

Что с ним, в самом деле, произошло, когда гренадеры выносили его на руках из якобинского пекла? «Струсил» ли болтунов-адвокатов «самый храбрый на войне человек, какой когда-либо существовал» ?

Да, ужас прошел по душе его, какого он никогда не испытывал ни прежде, ни после. Ужас чего?

 
Ultima Cumaei venti jam carminis aetas;
Magnus ab integro sarculorum jam nascitur ordo…
Aspice convexo matantem pondere mundum.
Ныне реченный Сибиллой, последний век
наступает;
Ныне от древних веков мир обновленный родится…
Зришь ли, как всей своей тяжестью зыблется ось
мировая?
 

Виргилий, IV Эклога

 

Прав Бонапарт: ничто во всемирной истории не похоже на Французскую революцию; ничто в Революции не похоже на эту минуту – 18 Брюмера – вершину вершин, крайнюю точку, где в самом деле «зыблется мировая ось», центр мирового тяготения перемещается.

«Началась новая эра – власть одного»,– с точностью определяет это перемещение один современник. [675] И другой: «Все правительство сводилось к нему одному». [676] Бонапарт и Революция, человек и человечество. Все и Один – вот передвинувшиеся мировые века-эоны.

Есть на староцерковном русском языке слово чудной глубины преставление – смерть. Когда человек умирает, он «переставляется», перемещается из одной категории бытия в другую. Нечто подобное совершалось и в ту минуту: умирал эон человечества – рождался зон Человека.

Шум – признак революций малых; тишина – великих. «Вернувшись в Париж, я нашел город таким спокойным, как будто ничего не случилось или как будто Сэн-Клу находилось от Парижа верст за четыреста». [677]

Мировая ось передвинулась; все переместилось, как бы опрокинулось, перевернулось вверх дном,– и ветер не венул, лист не шелохнулся; революция тишайшая. Никто ее не заметил,– заметил только Бонапарт, по оледенившему всю кровь в жилах его неземному ужасу. В ту минуту, когда лицо его побледнело, как у деревянной куклы, он казался «трусом», а на самом деле оставался «самым храбрым человеком, какой когда-либо существовал». Может быть, во всей жизни его не было минуты более героической, ибо всякий другой был бы раздавлен, как червяк, этою тяжестью, смолот, как мякина, между двумя жерновами – эонами, а он уцелел, умер Бонапарт – воскрес Наполеон.

Что испытал бы человек, если бы душа его «преставилась», переселилась заживо из своего тела в чужое,– этого мы и вообразить не можем. А Бонапарт испытал именно это, когда душа его, выйдя из своего революционного тела, переселялась в тело Кесаря.

Но он испытал и другой ужас, бóльший.

«Желать убить Революцию мог бы только сумасшедший или негодяй». Он знал, что ее нельзя убить, потому что в ней – вечная правда, вечная жизнь; это знал лучше, чем кто-либо, он, бессмертный Волчонок бессмертной Волчицы: не вся ли кровь в жилах его – молоко ее железных сосцов! «Я – Революция. Je suis la Révolution»,– скажет и Наполеон-Кесарь, так же как Бонапарт. И стоит только вглядеться в лицо его, чтобы узнать ее в нем. Нет, он ее не убил; он хуже сделал: возлюбил ее страшной любовью, смесил свою сыновнюю кровь с ее материнскою; мать свою, как Эдип, обесчестил. Но тот не знал, что делает, а этот почти знал – помнил, и все-таки сделал; не мог не сделать, потому что для этого и послан был в мир. Знал – помнил и то, что это ему не простится. Вот почему так побледнел, когда услышал: «Вне закона!» – и в глаза ему сверкнул не кинжал якобинцев, а вечный кинжал Немезиды – Судьбы.

Судьбою увлекаемы оба, Эдип и Наполеон; хотят не хотят, должны повторять в своей человеческой трагедии божественную мистерию: сын Земли и Неба, Дионис зачинает от своей собственной матери, Деметры – Земли, себя же самого; рождает себя из зона в зон, в лице второго Диониса, Вакха – тени сына Грядущего.

Чтобы укротить бога-зверя, людей пожирающего Сфинкса, Эдип разгадал загадку его: Человек. То же сделал и Наполеон, но уже не на словах, а на деле: от матери своей, Революции, родил себя самого из времени в вечность; Бонапарт родил Наполеона, человек – Человека.

Вот солнце, восходящее из материнского лона древней ночи, древнего хаоса – Революции: Наполеон-Человек.

Полдень

I. Консул. 1799—1804

Власть принадлежала одному Бонапарту, Первому Консулу, когда после 18 Брюмера учреждено было вместо Директории Консульство из трех лиц – Сийэса, Роже-Дюко и Бонапарта.

Власть за мир – таков был безмолвный договор между ним и Францией. Но, чтобы заключить мир, надо было сначала победить – отвоевать Италию: для того ведь он и вернулся во Францию, покинув Египетскую армию как «дезертир». Долгая война была невозможна как по отчаянному состоянию финансов, так и по слишком сильному в стране желанию мира; надо было нанести врагу внезапный удар, пасть на него, как молния.

В марте 1800 года австрийская армия генерала Меласа, «увязнув», по выражению Бонапарта [678]

, на Лигурийской Ривьере, где осаждала Геную, – очистила Пьемонт, Ломбардию, всю Верхнюю Италию и освободила проходы через Гельвецийские Альпы. Этим и решил он воспользоваться, чтобы кинуться в Ломбардию, зайти Меласу в тыл, настигнуть его врасплох, отрезать от операционной базы и уничтожить. Но для этого нужно было повторить баснословный подвиг Ганнибала – перейти через Альпы.

6 мая Первый Консул выехал из Парижа, а 15-го началось восхождение на Альпы сорокатысячной резервной армии – битва человеческого муравейника с ледяными колоссами, Симплоном, Сэн-Готаром и Сэн-Бернаром.

Главный переход был через Сэн-Бернар, от Мартиньи на Аосту. В тесном ущелье, на линии вечных снегов, по обледенелым, скользким тропинкам, над головокружительными пропастями, где и одному человеку трудно пройти, шла бесконечным гуськом пехота, конница, артиллерия. Снятые с лафетов пушки вкладывались в выдолбленные сосны, округленные спереди и плоско обструганные снизу, чтобы могли скользить по снегу; канониры запрягались в них и тащили на веревках, сто человек каждую. Снежная буря била в лицо; изнемогали, падали, вставали и снова тащили.

В самых трудных местах играла музыка, барабаны били в атаку, и солдаты штурмовали кручи, как крепости; становились друг другу на плечи, образуя живую лестницу, и карабкались на отвесные скалы; хватаясь за острые камни руками, сдирали с них кожу, ломали ногти, окровавливали руки. И все это делали весело, с революционными песнями,– славили победный путь человечества: per aspera ad astra, «через кручи к звездам».

Спуск был еще труднее подъема: на северном склоне – зима, с крепким снегом, а на южном – уже весна, со снегом талым, рыхлым. Неосторожно ступая на хрупкий наст, люди, лошади, мулы проваливались в глубокие ямы с мокрым снегом и тонули в нем; или, срываясь с обледенелых и оттаявших, особенно скользких, круч, падали в пропасти.

Так едва не погиб сам Бонапарт: мул оступился под ним на краю бездны и, если бы проводник не удержал его за повод, полетел бы в нее вместе с всадником. 27 мая французская армия вступила на беззащитные равнины Ломбардии. Этот главный маневр всей кампании сразу дал Бонапарту стратегическое превосходство над австрийской армией, оказавшейся в положении неестественном, повернутой тылом к Франции, фронтом к Ломбардии, застигнутой врасплох и отрезанной от своей операционной базы. Дверь во вражий дом была взломана, и Бонапарт в него вошел; пал на Италию, как молния. 2 июня уже вступил в Милан, а генерал Мелас все еще думал, что он в Париже.

Первая половина дела была сделана, оставалась вторая: разбить Меласа. Тот перешел через По, но, считая позицию свою невыгодной и ожидая подкреплений, боя не принимал, уходил. Бонапарт ловил его и, чтобы поймать, растягивал и ослаблял свою боевую линию. Мелас, отличный стратег, это заметил и ловким маневром собрал все свои силы на обширной равнине Сан-Жульяно и Маренго, чтобы прорваться сквозь центр Бонапарта.

14 июня, на заре, начался великий бой, решавший участь Италии, Австрии, Франции – всей Европы. Счастье было на стороне Меласа – превосходство артиллерии: сто орудий против пятнадцати. Чуя победу, австрийцы дрались, как львы; отразили четыре общих и двенадцать кавалерийских атак; захватывали на равнине селение за селением и громили французов непрерывным картечным огнем. Как ни стойко держались они, но сила солому ломит,– не выдержали, наконец дрогнули и, к двум часам пополудни, начали отступать по всей линии.

Тогда Бонапарт кинул в бой свой последний резерв – восемьсот гренадеров Консульской гвардии. Этот «гранитный редут» как стал в каре, так и стоял, не двигаясь, под бешеным натиском австрийской пехоты, конницы, артиллерии; но сделать ничего не мог,– только прикрывал отступление, почти бегство всей армии и наконец начал сам отступать медленно-медленно, шаг за шагом,– четыре километра в три часа.

Бой был проигран. Контуженный и ошалелый от радости, Мелас уже отправил в Вену курьера с вестью о победе.

Бонапарт видел, что бой проигран: все поставил на карту и все проиграл: Италию, Францию, Брюмер; только что был кесарем,– и вот опять «дезертир», «государственный преступник, вне закона», убийца Революции-Матери, «сумасшедший или негодяй».

«Да, бой проигран,– говорил он штабным генералам, сидя на откосе дороги, у Сан-Жульяно, и пожевывая травку. – Но еще только два часа: один бой проигран,– можно дать другой, если подоспеет генерал Дезэ с резервами…»

Выплюнул травку, сорвал другую и опять зажевал. Был спокоен. Но через двадцать один год, в муках агонии, вспомнит эту минуту, и смерть будет не страшнее.

«Генерал Бонапарт, генерал Бонапарт! вы нынче вели себя некорректно»,– вы струсили. Кто это сказал, пусть бы теперь взглянул на него: может быть, понял бы, что все земные страхи победивший побежден был только страхом неземным.

«А вот и генерал Дезэ!» – проговорил Бонапарт все так же спокойно, как будто знал – помнил, что это будет – было; глубоко вздохнул, встал, вскочил на лошадь и полетел в сражение, как молния.

«Солдаты, мне нужна ваша жизнь, и вы должны мне ею пожертвовать!» [679]

Первая жертва – Дезэ – возлюбленный брат Наполеона: только что кинулся в бой,– убит пулей в грудь навылет; падая, успел воскликнуть: «Смерть!» Но бессмертный дух героя вошел в солдат. «Умереть, отомстить за него!» – с этою мыслью кинулся в огонь шеститысячный резерв генерала Дезэ. И сто австрийских орудий молчат, беглецы возвращаются в бой, гонимые гонят, разгромленные громят.

«Человек рока!» – шепчет Мелас в суеверном ужасе, вглядываясь в лицо Бонапарта – молнию.

И австрийская армия капитулирует. Отдан Пьемонт, отдана Ломбардия и вся Италия до Минчио.

Это – Маренго, победа побед – Наполеонова солнца полдень.

Франция обезумела от радости: «победа – мир!»

Мир Люневильский с Австрией, 9 февраля 1801 года; мир Амиенский с Англией, 25 марта 1802 года. Десятилетние войны-революции кончены. Кажется, что это мир всего мира.

Бонапарт исполнил договор: взял власть – дал мир.

В мире первое дело его – снова вдохнуть во Францию исторгнутую из нее Революцией христианскую душу. Сам не верил, но знал, что без веры людям жить нельзя.

15 июля 1801 года подписан Конкордат, соглашение Франции со Святейшим Престолом: Галликанская церковь восстановлена во всех своих правах, воссоединена с римскою, и папа снова признан ее главою; Первый Консул назначает епископов, а Ватикан посвящает их и утверждает; ни одна папская булла не может быть объявлена и ни один собор созван во Франции без разрешения правительства.

 

«Это самая блестящая победа над духом Революции, и все дальнейшие – только следствие этой, главной, – замечает современник. – Успех Конкордата показал, что Бонапарт лучше всех, окружавших его, угадывал то, что было в глубине сердец». – «Не хотите ли, чтобы я сочинил новую, неизвестную людям религию? – говорил он врагам Конкордата. – Нет, я смотрю на дело иначе; мне нужна старая католическая религия: она одна в глубине сердец, неискоренимая, и одна только может мне приобрести сердца и сгладить все препятствия». [680]

«Самый страшный враг сейчас – атеизм, а не фанатизм» [681] – этим словом Бонапарта опровергнуто все безбожье XVIII века,– и его ли одного?

«Помимо соображений политических, которым суждено было вскоре возобладать над всеми церковными делами, ум его питал тайные мысли о религии, сердце хранило старые чувства, запавшие в него, вероятно, с раннего детства; они обнаруживались во многих важных случаях жизни его и, наконец, в последние минуты ее вспыхнули с такою силою, что в них уже нельзя было сомневаться»,– говорит тот же современник. [682]

Мать недаром посвятила Наполеона, еще до его рождения, Пречистой Деве Матери, и недаром он родился 15 августа, в день Успения Пресвятой Богородицы; недаром, слушая в сумерки, в липовых аллеях Бриеннского парка, вечерний благовест, Ave Maria, полюбил его на всю жизнь.

18 апреля 1802 года, в Светлое Христово Воскресение, на первом после революции торжественном богослужении в соборе Парижской Богоматери, объявлен был Амиенский мир и Конкордат – мир с людьми и с Богом. Снова, после девятилетнего молчания, зазвучал над Парижем соборный колокол, и ему ответили колокола по всей Франции: «Христос Воскрес!»

«Враги Первого Консула и Революции обрадовались, а друзья и вся армия были поражены»,– вспоминает генерал Тьебо. [683] В армии возмутились все генералы-безбожники 89-го года.

«Великолепная церемония, недостает только миллиона людей, которые умерли, чтобы разрушить то, что мы восстановляем!» – промолвил якобинский генерал Ожеро на пасхальном богослужении 18 апреля. [684]

«Мне было труднее восстановить религию, чем выиграть сражение»,– вспоминает Наполеон. [685]

«Мы должны помнить,– говорил папа Пий VII в 1813 году, фонтенблоский узник императора, почти мученик,– мы должны помнить, что после Бога ему, Наполеону, религия преимущественно обязана своим восстановлением… Конкордат есть христианское и героическое дело спасения». [686]

Второе мирное дело Бонапарта – Кодекс.

«Слава моя не в победах, а в Кодексе»,– говаривал он. [687] «Мой Кодекс – якорь спасения для Франции; за него благословит меня потомство». [688]

«Бонапартовы победы внушали мне больше страха, чем уважения,– признавался один старый министр Людовика XVI. – Но, когда я заглянул в Кодекс, я почувствовал благоговение… И откуда он все это взял?.. О, какого человека вы имели в нем! Воистину, это было чудо». [689]

Кодекс – «одно из прекраснейших созданий, вышедших из их из рук человеческих», верно определяет генерал Мармон одно из главных впечатлений от Кодекса: «красота» его – в простоте, ясности, точности, в чувстве меры – этих свойствах греко-римского, средиземного гения, от Пифагора до Паскаля, – аполлонова, солнечного гения, по преимуществу.

Чувство меры Наполеон не умеет определить иначе «как родным итальянским, латинским, средиземным словом: mezzo termine – среднее, – среднее между крайними. Это и есть «противоположное – согласное» – по Гераклиту [690], «квадрат гения» – по Наполеону. «Из противоположного – прекраснейшая гармония; из противоборства рождается все», тоже по Гераклиту.

Именно в этом смысле Наполеон, как утверждает Ницше, есть «последнее воплощение бога солнца, Аполлона», в смысле глубочайшем, метафизическом, он, так же, как бог Митра, Непобедимое Солнце, есть вечный Посредник, Misotes, Примиритель, Соединитель противоположностей – нового и старого, утра и вечера в полдне.

Сила власти – «в средней мере благоденствия общего», это понял он, как никто. [691] «Все преувеличенное незначительно. Tout ce qui est exagéré est insignifiant»,– говорил Талейран и мог бы сказать Бонапарт, создатель Кодекса. Это значит: все преувеличенное не божественно; божественна только мера.

«Дабы укрепить Республику, законы должны быть основаны на умеренности,– говорит он, тотчас после 18 Брюмера, в своем воззвании от лица трех Консулов. – Мера есть основа нравственности и первая добродетель человека. Без нее он дикий зверь. Партия может существовать без умеренности, но не народное правительство». [692]

И потом в Государственном Совете: «Все несчастья, испытанные в революции нашей прекрасной Францией, должно приписать той темной метафизике, которая, хитро испытывая первые причины вещей, хочет основать на них законодательство народов, вместо того чтобы приспособлять законы к познанию человеческого сердца и к урокам Истории». [693]

«Темная метафизика» есть «идеология» революционных крайностей; им-то и противопоставляет он «божественную меру», «mezzo termine». От мертвого знания-забвения к живому «знанию-воспоминанию», от интеллекта к интуиции – таков путь Бонапарта – путь Кодекса. Цель его – недостигнутая цель революции: «утвердить и освятить наконец царство разума, полное проявление и совершенное торжество человеческих сил». [694] Царство не отвлеченного, механического разума, а живого, органического Логоса.

«Кодекс Наполеона, несмотря на все свои несовершенства и пробелы, заключает в себе наибольшую меру естественной справедливости и разума, какую только люди когда-либо осуществляли в законах. Освящая равенство всех французов перед законом, раскрепощение земли, гражданскую свободу, полное юридическое действие человеческой воли, Кодекс, в этом смысле, узаконяет Революцию. В нем кипящая лава ее застывает, твердеет в неразрушимых формах, становится бронзой и гранитом. – Тут во всем – соединение, правовая середина, un moyen terme; тут различные сословия и интересы находят свое приблизительное удовлетворение. Кодекс, существенно-демократический, когда он обеспечивает всех от возврата феодальных привилегий, есть, во многих частях своих. Кодекс буржуазный, созданный для того среднего сословия, которое «начало» революцию и в конце захватило ее в свои руки». [695]

Впоследствии, «при самодержавном правлении (Наполеона-императора), начала свободы были почти уничтожены; но равенство перед законом, беспристрастие судов, восстановление обид, причиняемых как частными лицами, так и властями, были действительнее при нем, воевавшим с полмиром, чем даже в мирные времена, при следующих правительствах». [696]

Кодекс всемирен, так же как и Революция. Все европейские народы приняли его, «потому что он приносил им то благо Революции, которое для большинства понятно и осязаемо: движение вперед, без разрушения, без отвлеченных крайностей и резкостей. Кодекс победил и остался, благодаря именно отсутствию в нем всего слишком трансцендентного, чрезмерного». Кодекс есть приспособление духа Римской Империи к современной Европе. «Наполеон, так же как Древний Рим, потеряв власть над миром, оставил ему свои законы». [697]

«Я освятил Революцию: я перелил ее в наши законы»,– говорит он за полгода до смерти [698]; и потом, за два дня до нее, уже в муках агонии, в бреду: «Я освятил все начала (Революции)… я перелил их в мои законы, в мои дела… Нет ни одного, которого бы я не освятил…» [699] Точно оправдывается в какой-то страшной, всю жизнь над ним тяготевшей вине,– не той ли самой, в которой обличают его якобинцы: хуже чем убил – осквернил Революцию-Мать? Кодекс есть то гнусное ложе «кровосмешения», на котором сын соединяется с матерью. Наполеон – с Революцией. Но якобинцы не видят главного: божественной мистерии в человеческой трагедии, тем, от чего Эдип – Наполеон погибает, люди спасаются; плод кровосмешения – новый эон, «золотой век».

Кто не видел Франции до 18 Брюмера и после, тот и представить себе не может, какие опустошения произвела в ней Революция. [700] Это значит: тот не может себе и представить, что сделал Бонапарт для Франции.

Казна пуста; солдатам не платят жалованья, не кормят их и не одевают; все дороги разрушены; ни по одному мосту проехать нельзя, без опасения провалиться; реки и каналы перестали быть судоходными; общественные здания и памятники рушатся; церкви заперты; колокола безмолвны; поля запустели; всюду разбои, нищета и голод. [701] Так до 18 Брюмера, а после: «государство выходит из хаоса». [702] «Все начинается сразу и идет с быстротой одинаковой: законодательство, администрация, финансы, торговля, пути сообщения, армия, флот, земледелие, промышленность, науки, искусства,– все возникает, расцветает внезапно, как по волшебному манию». [703] «В этой голове больше знания, и в этих двух годах больше великих дел, чем в целой династии французских королей»,– говорит о Бонапарте член Государственного Совета, Редерер. [704] «Вот уже почти год, как я управляю,– говорит сам Бонапарт. – Я закрыл Манеж (якобинский притон), отразил неприятеля, привел в порядок финансы, восстановил порядок в администрации и не пролил ни одной капли крови». [705] И потом, уже проливая кровь, будет помнить, что слава мира больше, чем слава войны. «Я огорчен тем, что принужден жить в лагерях и что это отвлекает меня от главного предмета моих забот, главной потребности моего сердца – хорошей и прочной организации всего, что относится к банкам, мануфактуре и коммерции»,– пишет он министру финансов в 1805 году. [706]

Еще в Итальянской кампании, хотя, по слову Талейрана, «возвышенный Оссиан уносит его от земли» [707], Бонапарт знает, что поставщикам за мясо платят 10 су, а на рынке оно стоит 5. [708] Тот же бог Демиург – в солнцах и в атомах.

Как бы чудом все живые ткани страны восстанавливаются, все раны затягиваются. «Франция испытывает чувство выздоровления», и врач – Бонапарт. [709]

«Вера в будущее, безграничная надежда – таково было следствие переворота, 18 Брюмера»,– говорит один современник. [710] «Счастье, с которым Франция выходила из войны, не могло бы себе представить даже самое пылкое воображение»,– говорит другой. [711] Это и было счастье «золотого века».

 
О Corse à cheveux plats, que ta France était belle
Au grand soleil de Messidor!
О, Корсиканец плосковолосый, как Франция твоя
была прекрасна
Под великим солнцем Мессидора.
 

«Вдруг все изменилось так, что кажется, революционные события отодвинулись лет на двадцать, и следы их сглаживаются с каждым днем,– пишет префект одного департамента министру внутренних дел. – Видно, как души людей проясняются, сердца открываются надежде и снова начинают любить… Только два дня Революции помнит народ: 14 июля и 18 Брюмера, а все, что между ними, забыто». [712] Забыто в «солнце Мессидора», в счастье «золотого века».

673Marmont A. F. L. Mémoires. T. 2. P. 98.
674Vandal A. L'avènement de Bonaparte. T. 1. P. 358—402.
675Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 1. P. 145.
676Marmont A. F. L. Mémoires. T. 2. P. 104.
677Thibaudeau A.-C. Mémoires. P. 7.
678Vandal A. L'avènement de Bonaparte. T. 2. P. 372.
679Las Cases E. Le memorial… T. 3. P. 357.
680Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 1. P. 160.
681Bertaut J. Napoléon Bonaparte. P. 158.
682Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 1. P. 150.
683Thiéault P. Mémoires. T. 3. P. 274.
684Lacour-Gayet G. Napoléon. P. 114.
685Ibid. P. 113.
686Ibid. P. 455.
687Ibid. P. 120.
688Antommarchi F. Les derniers moments de Napoléon. T. 1. P. 290.
689Lacour-Gayet G. Napoléon. P. 119.
690Heraclite. Fragment 6.
691Vandal A. L'avènement de Bonaparte. T. 2. P. 505.
692Ibid. T. 1. P. 541.
693Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 2. P. 47.
694Las Cases E. Le memorial… T. 2. P. 43.
695Vandal A. L'avènement de Bonaparte. T. 2. P. 480.
696Rolland P. Histoire de France abrégée. P., 1835. P. 119.
697Vandal A. L'avènement de Bonaparte. T. 2. P. 486.
698Antommarchi F. Les derniers moments de Napoléon. T. 1. P. 290.
699Ibid. T. 2. P. 107.
700Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 1. P. 162; Las Cases E, Le memorial… T. 3. P. 6.
701Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 1. P. 163.
702Marmont A. F. L. Mémoires. T. Z P. 106.
703Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 1. P. 162.
704Roederer P. L. Atour de Bonaparte. P. 93.
705Ibid. P. 22.
706Levy A. Napoléon intime. P. 406.
707Lacour-Gayet G. Napoléon. P. 45.
708Levy A. Napoléon intime. P. 482.
709Vandal A. L'avènement de Bonaparte. T. 2. P. 506.
710Marmont A. F. L. Mémoires. T. 2. P. 100.
711Pasquier E. D. Histoire de mon temps. T. 1. P. 161.
712Vandal A. L'avènement de Bonaparte. T. 2. P. 504.