Kostenlos

Мессия

Text
1
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Мессия
Audio
Мессия
Hörbuch
Wird gelesen Олег Семилетов
2,42
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Каждое утро, когда он еще лежал на ложе, приносила ему свежевымытую и выплоенную, белую одежду-рубаху искусная прачка, пятнадцатилетняя Маита, сестра-жена молодого садовника Юбры: бедные люди часто женились на сестрах, чтоб не делить имущества.

А в сумерки слышал Хнум, как на заднем дворе, где опускались в пруд мостки от прачечной, шлепал звонкий валек по мокрому белью и детски-девичий голос Маиты пел:

 
На том берегу – сестра моя,
между нами – заводь речная,
крокодил – на отмели песчаной;
но в воду схожу я без страха,
вода для ног моих – суша;
любовь укрепляет мне сердце,
любовь – чара могучая!
 

Но по голосу ее слышно было, что она еще не знает, что такое любовь. «Скоро узнает», – думал с тихою жалостью Хнум. А однажды запела она другую песенку:

 
Говорит гранатовое дерево:
«Круглость плодов моих – груди ее,
зерна плодов моих – зубы ее,
сердце плодов моих – губы ее.
Что же делает с братом сестра,
пеною вин опьяненная, —
скрыто ветвями дремучими!»
 

И в первый раз послышалось Хнуму в детском голосе Маиты что-то недетское. «Будет как все», – подумал он уже без всякой жалости, и вдруг Сэтово пламя пахнуло ему в лицо, похоть, как тарантул, укусила за сердце.

Знал, что ни люди, ни боги не осудят его, если он, господин, скажет рабе: «Взойди на ложе мое!» – так же просто, как сказал бы в жаркий день: «Дай мне пить!». Но Хнум недаром был человек справедливый и богобоязненный. Помнил, что, кроме жены Нибитуйи, у него двенадцать наложниц и сколько угодно прекрасных рабынь, а у Юбры – одна Маита. Отнимет ли господин последнюю овечку у раба своего? «Да не будет!» – решил он, уехал из Страны Озер и больше не возвращался туда.

Но Маиты не забыл. Пламя Сэтово попаляло кости его, как вихрь пустыни – стебли трав. Не ел, не пил, не спал; исхудал, как щепка.

Нибитуйе ничего не говорил, но она сама догадалась.

Однажды, в загородном доме близ Фив, рано поутру, когда он еще спал, разбудила его Маита, войдя к нему со свежевымытою белою одеждою. Он подумал, что видит ее во сне или в видении; когда же понял, что наяву, спросил:

– Где брат твой, Юбра?

– Далеко-далеко, за морем, – ответила она и заплакала. Потом тихонько подошла к нему, села на край ложа, покраснела, потупилась и улыбнулась сквозь слезы:

– Госпожа прислала меня к господину моему. Вот, раба твоя!

И Хнум ее больше о Юбре не спрашивал.

Этот год был счастливейшим в жизни его, и счастливее всего было то, что Нибитуйя полюбила Маиту также, а, может быть, и больше, чем он. Ревновала его не к ней, а к другим женщинам и даже, странно сказать, к самой себе. А Хнум не знал, кого любит больше – госпожу или рабыню: эти две любви сливались в одну, как два запаха в одно благоуханье.

И теперь, через тридцать лет, вспоминая об этом, шептал он со слезами нежности к старой подруге своей: «Жужелица моя бедная!»

Юбру-садовника услала Нибитуйя в Ханаан, собирать для Хнумовых садов заморские цветы и злаки. А когда он через год вернулся, Маиты уже не было в живых: умерла от родов.

Хнум облагодетельствовал Юбру: подарил ему прекрасный участок земли, четыре пары волов и новую жену, одну из своих наложниц. Помнил ли Юбра Маиту или забыл ее с новой женою – никто не знал, потому что он никогда не говорил об этом и виду не показывал.

Когда же состарился и не мог больше работать в поле, Хнум принял его в свой дом на почетную должность привратника.

Тридцать лет Юбра был послушным рабом и вот вдруг возмутился, сказал:

– Не хочу! Здесь раб, а там свободен.

Тридцать лет не думал Хнум, что сделал злое дело с Юброю, и вот вдруг подумал:

«Мертвые мухи портят благовонную масть мироварника; то же делает и одна малая подлость со всею жизнью человека почтенного!»

III

Глинобитные конусы-житницы стояли у задней стены житного двора. Наверху у каждой было круглое отверстие для ссыпки зерна, а внизу – оконце с подъемной дощечкой для высыпки.

Голые рабы, кирпично-смуглые, в белых передниках и белых скуфейках-потничках, всходили по лесенкам к верхним отверстиям конусов и ссыпали в житницы зерно, струившееся с тихим шелестом, как жидкое золото.

Это был новый хлеб с Миуэрских Озер. Хнум, глядя на него, вспомнил о голодных и велел им раздать целую житницу.

Потом прошел на скотный двор, где была яма-темница, четырехугольная, с кирпичными стенками, кирпичным помостом-крышею и зарешеченным в ней оконцем.

Хнум подошел к яме, наклонился к оконцу и услышал тихое пенье:

 
Хвала тебе, живой Атон, единый Бог,
Небеса сотворивший и тайны небес!
Ты – в небесах, а на земле – твой сын,
Радость-Солнца, Ахенатон!
 

Вдруг сидевший в яме, должно быть, увидев Хнума, запел громко и, как показалось ему, с дерзким вызовом:

 
Когда за край неба заходишь ты,
Жизнью твоею оживают мертвые;
Даешь ты дыхание ноздрям недышащим,
Расширяешь горло стесненное,
И, прославляя тебя из гробов своих,
Воздевают усопшие длани свои,
Веселятся под землею сущие!
 

Хнум отошел от ямы, вернулся в беседку у большого пруда и сел на прежнее место, рядом с Нибитуйей, продолжавшей пеленать своих жужелиц. Иниотеф начал читать новый нескончаемый счет хлебных кулей.

Хнуму сделалось скучно. Прислушался к зловещей тяжести в правом боку, под нижним ребром: страдал болезнью печени. Отец его умер от той же болезни в восемьдесят лет. «Может быть, и я умру, не насытившись днями», – подумал он.

Любил, чтобы каждый день приносили ему что-нибудь из могильного приданого. Сегодня принесли священного навозного жука – Хепэра, из лапис-лазури.

Золотой жук Солнца, Ра-Хепэр, катит по небу свой великий шар, так же как навозный жук по земле – свой маленький шарик. Солнце – большое сердце мира; сердце человека – малое солнце. Вот почему вкладывался в мумию, вместо вынутого сердца, солнечный жук Хепэр с иероглифною надписью – молитвой умершего на Страшном суде: «Сердце рожденья моего, сердце матери моей, сердце земное мое, не восставай на меня, не свидетельствуй против меня!»

«А мое-то, пожалуй, восстанет», – подумал Хнум, вспомнив о Юбре, и усмехнулся: «Удивительно! Нашли с чем сравнить солнце – с навозным жуком… Ну, да, впрочем, когда хорошо на сердце, и навоз – как солнце, а когда скверно, и солнце – навоз!»

Вспомнил другую молитву умерших:

«Да гуляет душа моя каждый день в саду, у пруда моего; да порхает, как птица, по веткам деревьев моих; да отдыхает в тени сикоморы моей; да восходит на небо и нисходит на землю, ничем не удержана».

«А может быть, все это вздор? – подумал он, как в молодости думывал. – Умрет человек – как пузырь на воде лопнет, – ничего не останется. И хорошо бы так, а то ведь, пожалуй, и там заскучаешь?..»

Видел однажды затмение солнца: только что был ясный день, и вдруг все потемнело, посерело, точно подернулось пеплом, и заскучало, замерло, умерло. Так вот и теперь: «Это от печени, – подумал он, – а также от Юбры…»

– С этим кончить надо, – проговорил вслух. – Ступай, приведи его сюда!

– Кого, господин? – спросил Иниотеф и посмотрел на него с удивленьем.

Нибитуйя тоже подняла глаза с тревогой.

– Юбру, – ответил Хнум.

В это время Дио и Пентаур сошли с крыши летнего дома в сад: Зенра доложила госпоже своей, что Тута прислал за нею лодку.

Когда они проходили мимо беседки у большого пруда, Хнум окликнул их и сказал:

– Буду сейчас судить Юбру, раба моего. Будьте и вы судьями.

Усадил Пентаура рядом с собою, а Дио села на циновку, рядом с Нибитуйей.

Привели Юбру со связанными за спиной руками и поставили на колени перед Хнумом. Это был маленький старичок со сморщенным, темным личиком, похожим на камень или глыбу земли.

– Ну что, Юбра, долго ли будешь в яме сидеть? – спросил Хнум.

– Сколько милости твоей будет угодно, – ответил Юбра, опустив глаза, как показалось Хнуму, с тем же вызовом, с каким давеча, сидя в яме, пел песнь Атону.

– Слушай, старик, я тебя помиловал, под суд не отдал, а знаешь, какая тебе по закону казнь? Закопают живым в землю или бросят в воду с камнем на шее.

– Ну что ж, пусть за правду казнят.

– За какую правду, за какую правду? Толком говори, что тебе тогда попритчилось, за что на святых Ушебти руку поднял?

– Я уж говорил.

– Скажи еще раз, язык не отвалится.

– За душу. Чтобы душу спасти. Здесь раб, а там свободен. Помолчал и потом заговорил вдруг изменившимся голосом:

– Там беззаконные перестают буйствовать, и там отдыхают истощившиеся в силах: узники вместе покоятся и не слышат голоса тюремщика; там малый и великий равны и раб свободен от господина своего!

Опять помолчал и спросил:

– Притчу о бедном и богатом знаешь?

– Какую притчу?

– Хочешь скажу?

– Говори.

– Жили на свете два человека, бедный и богатый. Богатый роскошествовал, а бедный мучился. И умерли оба, и похоронили богатого с почестью, а бедного бросили, как мертвого пса. И предстали оба на суд Озириса. Взвешены были дела богатого, и вот, злых дел его больше, чем добрых. И положили его под дверь, так что дверной крюк вошел ему в глаз и вертелся в нем, когда дверь открывалась и закрывалась. Взвешены были и дела бедного, и вот, добрых дел его больше, чем злых. И облекли его в ризу из белого льна и посадили за вечерю, одесную бога.

– Так-так-так. О ком же притча? О тебе и обо мне, что ли?

– Нет, обо всех. Видел я всякие угнетения, какие совершаются под солнцем, и вот, слезы угнетенных, а утешителя нет; и сила в руке угнетающего, а заступника нет. Сталкивают бедных с дороги, принуждают скрываться всех страдальцев земли; отторгают от сосцов сироту и с нищего берут залог. Из города стоны людей слышны, и вопиет душа убиваемых…

 

Вдруг поднял глаза к небу, и лицо его точно светом озарилось.

– Благословен Грядущий во имя Господне! Он сойдет, как дождь на скошенный луг и как роса на землю безводную; души убогих спасет и смирит притеснителей. И поклонятся Ему все народы, и будут служить Ему. Вот Он идет!

Хнум слушал со скукой; скука была та же, тот же темный свет в глазах, как при затмении солнца. И это все от Юбры. Позвал его на суд, а вот, как будто не он, господин, судит раба своего, а тот – его.

– Кто идет? Кто идет? – закричал он с внезапною злобою. Юбра ответил не сразу. Глянул на него исподлобья, как будто опять с насмешливым вызовом.

– Второй Озирис, – произнес, наконец, тихо.

– Что ты мелешь, дурак? Один Озирис, второго не будет.

– Нет, будет!

– Это он от Иадов – Пархатых – наслушался об ихнем Мессии, – заметил Иниотеф с презрительной усмешкой.

Юбра молча покосился и потом проговорил еще тише:

– Сына не было; Сын будет!

– Что-о? Сына не было? Ах ты окаянный! Так вот ты на кого руку поднял? – закричал в бешенстве Хнум.

«Печень в голову кидается», – говаривал лечивший его врач о таких внезапных припадках бешенства.

Весь побагровел, тяжело поднялся с кресла, подошел к Юбре, схватил его за плечо и потряс так, что он зашатался, как былинка.

– Вижу, вижу тебя насквозь, бунтовщик! Только смотри у меня, я шутить не люблю…

– Ухо раба на спине его: растянуть бы да выпороть, живо бы дурь соскочила, – поджигал Иниотеф.

Юбра молчал.

– У-у, змея подколодная, вишь, молчит, пришипился! – продолжал Хнум и, вдруг наклонившись еще ниже, заглянул ему в лицо: – Что я тебе сделал? Что я тебе сделал? За что ты на меня злобствуешь?

Если бы Юбра ответил прямо: «За то, что Маиту отнял», – может быть, гнев Хнума погас бы сразу: сердце восстало бы на него и обличило бы, как на Страшном суде. Но Юбра ответил лукаво:

– Я зла на тебя не имею…

И прибавил так тихо, что никто не слышал, кроме Хнума:

– Бог нас с тобой рассудит!

– Да ты что? Что у тебя на уме? – начал Хнум и не кончил; опустил глаза перед рабом – понял, что не так-то легко вынуть мертвую муху из благовонной масти мироварника.

– Ах ты, пес смердящий! – завопил он, уже не помня себя от бешенства: печень кинулась в голову. – Зла на меня не имеешь, а кто донес, кто донес царским сыщикам, что два Амонова лика у меня в гробнице не замазаны? Говори, кто?

– Я не доносил, а если бы и донес, вины моей бы не было: царь велел истреблять Амоновы лики, – ответил Юбра, как показалось Хнуму, уже с наглым вызовом.

– Так вот ты как, сукин сын, грозить мне вздумал? Ну, погоди ж, я тебя!

Поднял палку. Она была толстая, из крепкого, как железо, акацийного дерева: если бы опустил ее на голову Юбры, мог бы его убить. Но Бог спас обоих. Глаза их встретились, и точно Маита глянула на Хнума.

Медленно опустил он палку мимо головы Юбры, зашатался, упал в кресло, закрыл лицо руками и долго сидел так, не двигаясь. Потом отнял их от лица и, не глядя на Юбру, сказал:

– Вон! Чтоб духу твоего здесь не было. Ты мне больше не раб. Развяжите ему руки, пусть идет, и никто не смей его тронуть. Я его простил.

– Может быть, я и ошиблась, – говорила Дио Пентауру, проходя с ним через сад на канал, к Тутиной лодке. – Может быть, вы, египтяне, бунтовать умеете…

– По Юбре судишь? – спросил Пентаур.

– Да. Много у вас таких?

– Много.

– Ну, так не миновать бунта… А как странно, Таур: только что мы с тобой спорили, был Сын или будет, и вот здесь то же…

– То же везде, – ответил Пентаур.

– Из-за этого и бунт? – спросила Дио.

– Из-за этого. А ты рада?

Дио ничего не ответила, как будто задумалась. Пентаур тоже помолчал, подумал и сказал:

– Может быть, из-за этого мир погибнет…

– Пусть, – ответила она, и ему показалось, что огонь бунта уже горит в ее глазах. – Пусть погибнет мир, только бы Он был!

IV

Лодку подали к воротам Хнумова сада, выходившим прямо на Большой канал, которым южная часть города соединилась с северной – Апет-Ойзитом, где находился Престол Мира – Амонов храм.

Дио, узнав, что Тута отложил свидание с нею на несколько часов, решила провести с Пентауром эти, может быть, последние часы: все еще не знала наверное, едет ли завтра. Хотела также проститься с Амоновым храмом: полюбила этот величайший и прекраснейший в мире дом Господень за то, что через него вошла в Египет.

Над необозримым множеством сереньких, низеньких, плоских, точно приплюснутых, слепленных из глины, домиков – ласточкиных гнезд, возвышались, окруженные стенами, три исполинских святилища – Амона, Хонзу и Мут – Отца, Сына и Матери. Тут же, внутри стен, были рощи, сады, пруды, скотные дворы, погреба, житницы, пивоварни, мироварни и прочие службы – целый город в городе – Град Божий в граде человеческом.

С новым царствованием все это запустело: святые ограды были разрушены, сокровищницы разграблены, святилища заперты, жрецы разогнаны и боги поруганы.

Доехав по каналу до священной дороги Овнов, Дио села с кормилицей Зенрой в носилки, а Пентаур пошел рядом.

Завернув направо, на боковую дорогу, к святилищу Мут, вошли в ограду его, через северный вход.

Здесь лунным серпом серебрилось священное озеро бога Хонзу – Озириса Лунного. Розовый гранит обелисков, черный базальт колоссов, желтый песчаник пилонов, зеленые верхушки пальм – все, облитое червонным, уже вечереющим золотом солнца, опрокинулось в воде, как в зеркале, с такою четкостью, что видны были каждое перышко в радужных крыльях Соколов – Солнц на челе пилонов и каждый иероглиф в многоцветной, по желтому песчанику, росписи – россыпи драгоценных камней по золоту: как будто там, внизу, был тот мир, обратно подобный этому, – совсем такой же и совсем другой.

В ямах, вырытых на берегу озера, должно быть, нарочно, чтобы осквернить святые воды, добывали кирпичную глину. Озеро здесь обмелело, тинистое дно обнажилось, и загнивавшая в лужах вода отливала радугой. Тут же повалено было лицом в грязь исполинское, из темно-красного песчаника, изваяние бога Амона, и распряженный буйвол, стоя по колено в воде, чесал облепленный грязью, косматый бок об острый конец одного из двух перьев в божеской тиаре, и от него смердело свинятником.

Рядом с ямами было незапамятно-древнее святилище двух богинь Матерей – Лягушки-Гекит и Туарт-Гиппопотамихи.

При начале мира выползла из первичного ила божественная Лягушка, Повивальная Бабка, и тотчас начала помогать всем родильницам; помогла и рожденью Хонзу-Озириса, сына божьего; помогает и каждому умершему воскреснуть – родиться в вечную жизнь. Так же скоропомощна в родах и Туарт-Гиппопотамиха.

Медные двери святилища были заперты и запечатаны; но в притворе, в двух сводчатых впадинах стен, за драными завесами, скрывались от царских сыщиков обе богини. Огромная, из зеленой яшмы, Лягушка, с круглыми, желтыми стеклянными глазами, добрыми и умными, сидела на своем престолике-кубике. А Гиппопотамиха, из темно-серого обсидиана, в женском парике, с тупым рылом свинухи, со свирепым оскалом зубов, отвислыми сосцами и толстым брюхом беременной женщины, стояла на задних лапах и держала в передних – знак вечной жизни – Крестный Узел.

Двенадцатилетняя беременная девочка, эфиоплянка, обвив шею богини вязью лотосов, упала перед нею на колени и горячо, с детскими слезами, молилась о благополучном разрешении от бремени.

Зенра хотела принести двух горлинок в жертву богиням Матерям за Дио, вечную деву, не-мать, чтобы, наконец, сделалась матерью.

Вошли в притвор. Здесь старушка-жрица, немного похожая лицом на свою богиню Лягушку, купала в медном чане с теплой водой двух священных ихневмонов, водяных зверьков, полукошек, полукрыс, любезных богу наводнений, Хнуму-Ра. После купанья они разбежались, играя: самец погнался за самочкой.

– Пю-пю-пю! – подозвала их жрица тихим чмоканьем и начала кормить из рук размоченной в молоке хлебной мякотью, бормоча молитву о благом разлитьи вод.

Потом, сойдя к озеру, закликала:

– Соб! Соб! Соб!

На другом конце озера забурлила вода, и, высунув из нее глянцевито-черную, как тина, голову, быстро поплыл на зов огромный, локтей в восемь длины, крокодил, зверь бога Собека, Полночного Солнца. На передних лапах его блестели медные, с бубенчиками, кольца, в ушах – серьги, а в толстую кожу черепа вставлено было, вместо похищенного рубина, красное стеклышко. Он был такой ручной, что давал себе чистить зубы акацийным углем.

Выполз из воды на лестницу и растянулся у ног жрицы. Сидя на корточках, она кормила его мясом и медовыми лепешками, принесенными Зенрой, бесстрашно всовывая в разинутую пасть зверя левую руку; от кисти правой оставался только обрубок: ее отгрыз крокодил, когда она была еще девочкой.

– Лучше бы он тогда всю меня съел, – говорила старушка, – не видали бы глаза мои того, что нынче творится…

Не договаривала: «При царе-богоотступнике».

Быть пожранным священным крокодилом почиталось блаженным концом: ни умащать, ни хоронить не надо – прямо из святого чрева в рай.

С материнской нежностью гладила старушка зверя по жестким черепьям спины и называла «Собенькой», «дитяткой», «батюшкой». И чудно было видеть, как свиные глазки чудовища светились ответной лаской.

– Ну что, как тебе понравилась наша крокодилья матушка? – спросил Пентаур Дио, улыбаясь, когда они вышли из притвора, оставив в нем Зенру и отправив носилки вперед.

– Очень понравилась, – ответила Дио, тоже улыбаясь.

– Смеешься?

– Нет. Ваша Мут и наша Ма – одна Небесная Матерь, благословляющая всю земную тварь.

– А как же ты?.. – начал он и не кончил. Но она поняла: «Как же ты убила бога Зверя?»

– По нашей тайной мудрости, – заговорил он, спеша, чтобы скрыть ее и свое смущение, – ближе человека к Богу зверь, ближе зверя злак, ближе злака персть, Мать Земля; и глыба раскаленной персти – солнце, сердце мира – Бог.

– А он этого не знает? – спросила Дио.

– Не знает, – ответил Пентаур, поняв, что она говорит о царе Ахенатоне. – Если бы знал, не ругался бы над Матерью…

«А может быть, и я, вечная дева, не-мать, тоже чего-то не знаю», – подумала Дио.

Шли от святилища Мут к храму Амона по священной дороге Овнов, исполинских, изваянных из черного гранита, уставленных в ряд по обеим сторонам дороги. У каждого на темени, между завитыми книзу рогами, был солнечный диск Амона-Ра, а между поджатыми передними ногами – маленькая, точно детская, мумийка покойного царя Аменхотепа, отца Ахенатонова: бог-зверь обнимал умершего, как будто нес его в вечную жизнь.

Все они, казалось Дио, смотрели на нее так, как будто хотели сказать: «Богоубийца».

Подошли к пилону – огромным, отдельно от храма стоящим вратам, подобью усеченной пирамиды, с радужно-пернатым шаром солнца на челе и высокими для флагов мачтами. По обеим сторонам пилона два гранитных великана, совершенно одинаковых, изображали царя Тутмоза Третьего, Ахенатонова прапрадеда, первого всемирного завоевателя.

В божеских тиарах сидели они на престолах, сложа руки на коленях, в вечном покое, с вечной улыбкой на плоских губах. А над ними ветхие флаги сломанных мачт трепались жалкими отрепьями. Птицы, свившие гнезда в тиарах, громко кричали, точно смеялись, и стекал по черным ликам белыми струями птичий помет.

Пентаур прочел вслух иероглифную надпись пилона – речь бога к царю:

– «Радуйся, сын мой, почтивший меня. Я отдаю тебе землю В долготу и в широту. С радостным сердцем пройди ее всю победителем».

И ответ царя богу:

– «Я вознес Египет во главу народов, ибо вместе со мной почтил он тебя, бога Амона Всевышнего».

По тому, как читал Пентаур, Дио поняла, что он сравнивает великого прадеда с ничтожным правнуком.

Пройдя через пилон и оставив налево дорогу к святилищу Хонзу, вышли на площадь. Здесь люди всякого звания, от рабов и нищих до знатных господ, стояли молча, отдельными кучками, как будто ожидали чего-то, и, когда проходила дозором городская стража, поглядывали на нее издали, угрюмо. Все было тихо, но Дио вдруг вспомнила: «Бунт!»

Кто-то подошел к Пентауру сзади, крадучись. По шерстяному, полосатому ханаанскому плащу сверх египетской белой одежды-рубахи, по рыжим, длинным, висевшим вдоль щек кудрям, рыжей козлиной бороде, оттопыренным ушам, крючковатому носу, толстым губам и слишком горячему блеску глаз Дио сразу узнала израильтянина – по-египетски, Иада – Пархатого. К слову этому так привыкли, что оно перестало быть бранным.

Пентаур что-то шепнул ему на ухо; тот молча кивнул головой, взглянул на Дио и скрылся в толпе.

– Кто это? – спросила Дио.

– Иссахар, сын Хамуила, младший жрец Амона.

– Как же Иад, Пархатый, – жрец?

 

– По отцу Иад, а по матери египтянин. Ихний пророк Моисей тоже был жрецом в Гелиополе.

– А отчего же не брит?

Дио знала, что все египетские жрецы бреют головы.

– Прячется от царских сыщиков, – ответил Пентаур.

– О чем ты с ним говорил?

– О твоем свидании с Птамозом.

Подошли к западным вратам Амонова храма, горевшим на солнце, как жар, листовым червонным золотом, с иероглифами из темной бронзы – тремя словами: «Амон, Великий Дух». Слово «Амон» было стерто, но в двух оставшихся была тем большая хвала Неизреченному.

Стража стояла у запертых и запечатанных врат. Тут же люди, падая ниц, целовали пыль священных плит и молились шепотом: за произнесенное громко имя Амона хватали и сажали в тюрьму.

Дио показала страженачальнику перстень с печатью Тутанкатона, и он пропустил ее с Пентауром в боковую дверцу врат.

Вошли во внутренний двор с рядами таких исполинских столпов – связанных стеблей папируса, что трудно было поверить, что это – создание человеческих рук; сам Великий Дух, казалось, взгромоздил эти вечные камни в немую хвалу себе, Неизреченному.

Со двора вступили в крытые сени, где дневной свет падал скудно из узких окон под самым потолком. На дворе было солнечно, а здесь уже сумерки, и еще огромнее казался в них дремучий лес столпов, пропахший насквозь древним ладаном, как настоящий лес смолою. Было тихо, тоже как в лесу; только где-то в вышине раздавались слабые звуки; похоже было на то, что дятлы стучат по деревьям: «стук-стук-стук» – тишина, и опять: «стук-стук-стук».

Дио подняла глаза и увидела: каменщики в люльках на длинных веревках, как паучки на паутинках, рея в вышине, у стен и столпов, стукали по ним молотками.

– Что они делают? – спросила она.

– Истребляют Амоново имя, – ответил Пентаур, усмехаясь.

Усмехнулась и Дио; глупым показался ей этот слабый стук: как истребить имя Неизреченного?

По мере того как шли они, углубляясь во внутренность храма, стены стеснялись, потолки нависали все темнее, грознее, таинственнее, и, наконец, обнял их почти совершенный мрак; только где-то вдали тускло теплилась лампада. Здесь было Святое Святых – Сехэм, – вырубленная в цельной глыбе красного гранита скинийка, где некогда скрывалось за льняными завесами, парусами священной ладьи, маленькое, в локоть, золотое изваяньице бога Амона. Теперь Сехэм был пуст.

Узкий, как щель, проход вел из Сехэма в другую скинийку, где в прежние дни возлежал на ложе из пурпура, в вечном дыму благовоний великий Амонов Овен, божественное Животное, – живое сердце храма. Но теперь и эта скинийка была пуста; говорили, будто в нее брошены кости мертвого пса, чтобы осквернить святыню.

– А он и Божьего мрака не знает? – спросила Дио.

– Не знает, – ответил Пентаур, опять поняв, что «он» – царь. – Знает, что Бог – свет, а что свет и мрак вместе, не знает.

Пентаур стал на колени, и Дио – рядом с ним; он начал молиться, и она повторяла за ним:

 
Слава Тебе, во мраке живущий,
Амон – Сокровенный,
Владыка безмолвных,
Заступник смиренных,
Спаситель низверженных в ад!
Когда вопиют они: «Господи!» —
Ты приходишь к ним издали
И говоришь: «Я здесь!»
 

Пали ниц, и волосы на голове у Дио зашевелились от ужаса:

«Он здесь!»

Вышли из храма через восточные врата, где ожидали носилки. Сели в них и поехали в только что построенный царем Ахенатоном маленький храм Гэм-Атон, Сияние Солнца.

Тысячу лет строился храм Амона из огромных каменных глыб – целых скал, а этот – из камешков, наскоро; тот весь был сокровенный, уходящий во мрак, а этот – открытый, солнечный. Никаких божеских ликов не было в нем, кроме Атонова диска с простертыми вниз лучами-руками.

Вошли в один из притворов, где плоское на стене изваяние изображало царя Ахенатона, приносящего жертву богу Солнца.

Дио взглянула на него и остолбенела. Кто это? Что это? Человек? Нет, иное, неземное существо в человеческом образе. Ни мужчина, ни женщина; ни старик, ни дитя; скопец-скопчиха, дряхлый выкидыш. Страшно исхудалые ноги и руки, как ножные и ручные кости костяка; узкие, детские плечики, а бедра широкие, пухлые; впалая, с пухлыми, точно женскими, сосцами грудь; вздутый, точно беременный, живот; голова огромная, с тыквоподобным черепом, тяжело склоненная на шейке, тонкой, длинной и гнущейся, как стебель цветка; срезанный лоб, отвислый подбородок, остановившийся взор и блуждающая на губах усмешка сумасшедшего.

Дио, вглядываясь в это лицо, все хотела что-то вспомнить и не могла. Вдруг вспомнила.

В загородном, близ Фив, Чарукском дворце, где родился и провел детство Ахенатон, видела она изваянную голову его: мальчик, похожий на девочку; круглое, как яичко, лицо, с детски-девичьей прелестью, тихое-тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».

Снится иногда человеку райский сон, как будто душа его возвращается на свою небесную родину, и долго, проснувшись, он не верит, что это был только сон, и все томится, грустит. Такая грусть была в этом лице. Длинные ресницы опущенных, как бы сном отяжелевших, век казались влажными от слез, а на губах была улыбка – след рая – небесная радость сквозь земную грусть, как солнце сквозь облако.

«Неужели эти два лица одно?» – думала Дио. Точно в бреду, прекрасное лицо искажалось, становилось дряхлым страшилищем, и страшнее всего было то, что сквозь новое сквозило прежнее.

– Ну что, не узнаешь? – шептал ей Пентаур; ужас был в шепоте его и смех – торжество над врагом. – Да, трудно узнать. А ведь это он, он сам, Радость-Солнца, Ахенатон!

– Как смели так надругаться над ним! – воскликнула Дио.

– Кто посмел бы, если бы сам не хотел? Сам учит художников не лгать, не льстить. «В-правде-живущий». Анк-эм-маат, назвал себя сам, – и вот в чем правда; не захотел быть человеком, – и вот чем стал!

– Нет, не то, не то, – произнес чей-то голос за спиною Дио. Она оглянулась и увидела Иссахара, сына Хамуилова.

– Нет, не то. Злее, хитрее обман! – говорил он, глядя в лицо изваянья.

– Какой обман? – спросила Дио.

– А вот какой, слушай пророчество: «Сколь многие ужасались, глядя на Него; так обезображен был лик Его, больше всякого человека, и вид Его – больше сынов человеческих. И мы отвращали от Него лицо свое. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни. Казнь мира нашего была на Нем, и ранами Его мы исцелились». Знаешь, о Ком это сказано?.. А этот кто? Проклят, проклят, проклят обманщик, сказавший: «Я – Сын».

Медленно, как будто с усилием, отвел он глаза от лица изваянья, взглянул на Дио, наклонился и шепнул ей на ухо:

– Первосвященник Амона ждет тебя сегодня в третьем часу по заходе солнца.

И, накинув плащ на голову, вышел из храма.

Долго стояла Дио в оцепенении. Задумалась так, что не слышала, как Пентаур дважды окликнул ее, а когда он тихонько прикоснулся к руке ее, вздрогнула.

– Что ты? О чем думаешь? – спросил он.

– Так, сама не знаю, – ответила она со смущенной, как будто виноватой, улыбкой и, помолчав, прибавила:

– Может быть, все мы не знаем о нем чего-то самого главного…

И, еще помолчав, воскликнула с такою мукою, казалось Пентауру, с какою умирающий от жажды просит пить:

– О, если бы знать, кто он, кто он, кто он!