Kostenlos

Когда в юность врывается война

Text
2
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава 29

Страшись, о, рать иноплеменных:

России двинулись сыны!

А. С. Пушкин, «Воспоминания в Царском Селе»

Машины шли на запад… Длинные колоны «Студебеккеров», «Виллисов» и «Шевроле» мягко неслись по гладкому асфальту шоссе…

Советские войска перешли западную государственную границу Германии и продвигались по собственной немецкой земле. Дорога сверкала асфальтом, прямым и гладким как зеркало. По бокам её тянулись роскошные лесонасаждения, местами такие высокие, что деревья через дорогу соединялись своими вершинами, и тогда она походила на тропическую аллею, прямую и длинную, насколько хватало глаз…

Эх, дороги! Фронтовые дороги! Как далеко растянулись они на сотни, тысячи километров, от самого Сталинграда до Дрездена, от матушки Волги до Эльбы…

И кто только не прошёл по ним, кому не врезались глубоко в памяти они за эти жестокие четыре года… По ним отступали, неся на душе сердечную тоску, по ним неслись в стремительном порыве наступления…

Разбитые, занесенные снегом мосты, овраги, воронки, холодные ветры, несущие пепел из сожженных селений, одинокие осиротевшие трубы, обгоревшие телеграфные столбы, разбитые танки, почерневшие трупы, наводившие ужас, пушки, машины – кому не врезались в память они, их никогда не забудут фронтовики!

Дорога вела к областному городу. Немцы, предчувствуя справедливую расплату, бежали прочь, оставляя всё награбленное в своих насиженных гнездах. Но их перегнал наш фронт! И теперь босые, прихрамывая, с тележками и детскими колясками, загромождая дорогу, они стадами возвращались в своё логово.

«Вот так в 1942 году шли и наши ни в чем не повинные люди, так шли и мои старики», – подумал я, – и сжалось сердце, – «вот они перед нами – племенные арийцы. Они взрастили головорезов и разбойников, с давних времен кичились своею арийскою расою, посягали на чужое добро, пользовались награбленным с нашей, русской земли, поддерживали гнусную политику Гитлера…»

Внешне они казались спокойны и мало озабочены. Трудно было понять, о чем они думали. Поняли ли они, что случилось со страной, с народом, поняли ли всю огромную величину этого исторического события, или, может быть, были только озабочены личной бездомностью и измучены дорогой. Вместилась ли в их головы мысль о том, что произошёл не только проигрыш войны, но и крах всех их убеждений, крах всех их установок и разбойничьих традиций.

Не знаю, я не видел на их лицах ни капли раздумья, не слышал расспросов о своём будущем. Они мало интересовались приказами советских властей, и, казалось, хотели держаться в стороне от всего происходившего. Трудно понять народ, отделивший себя от всех народов мира стеной высокомерия и пустыней ненависти… И смешными и жалкими казались немцы теперь, когда из одной крайности они попали в другую, из игры в господ, – в игру рабов…

Они не видели у себя чужих солдат, они видели у себя чужих пленных. Но теперь есть уверенность сказать, что обозленные тягостью войны русские солдаты проучили их так, что сыну, внуку и правнуку закажут они «не ходить с мечом на землю Русскую». В этой войне немцы научили нас воевать, и в этой войне мы их отучим. И опять хотелось крикнуть немцам громко, на всю Германию, знаменитые слова Александра Невского:

 
«Идите и скажите всем, что Русь жива,
пусть без страха жалуют к нам в гости.
Но кто с мечом войдет на землю русскую,
тот от меча и погибнет. На том стоит и
стоять будет земля русская»,
 

Дорога вывела на гору, откуда открылся вид на один из промышленных центров. Город Бранденбург. Он наполовину разрушен, а на уцелевших домах вывешены белые флаги – символ покорности России. Они вызывали у наступающих фронтовиков приятное чувство удовлетворения, чувство гордости за нашу славную Родину, за свою могучую Красную армию, за наш свободолюбивый и добродушный русский народ.

В городе восстанавливалась жизнь. Через город по узким мощёным улицам с шумом и лязгом шли армады танков, автомашин, колоны пехоты, артиллерии. Невольно приходилось удивляться, какая могучая власть единого ума и воли управляет этой гигантской, поистине – чудовищной силой. На перекрёстках дорог с ловкостью жонглеров регулировали движением наши девушки – бойцы ВАД(а) (военно-автомобильной дороги). И как приятно, как радостно было видеть их, наших, русских, девушек на этой чужой вражеской земле, как дороги они были огрубевшему в войне, но по-прежнему русскому сердцу. Даже военная форма не лишала их того несказанно милого, теплого обаяния, которое свойственно только девушкам…

С величественной, но сомнительной недоступностью, легко и свободно работая флажками, регулировали они кипучее движение, направляя стальную армаду по заданному пути. Они успевают принять каждую машину на красный и желтый флажок, взять флажки в левую, откозырять правою рукой и, самое главное – улыбнуться… И каждый, проезжая мимо, глядит в их сияющие счастьем очи – голубые и карие, озорные и серьезные – и не может не улыбнуться им в ответ…

– Дочка, куда дорога на Москву? – спрашивает старушка, освобожденная из рабства.

– А вот сюда, сюда, мамаша! Вот, катись себе да катись: дорога гладкая, как скатерть!

Старушка остановилась. Умиленными, полными счастья глазами она провожала колоны машин… А над городом, заглушая всё рёвом мощных моторов, эскадрилья за эскадрильей шли самолёты… И старушка долго глядела широко раскрытыми глазами в чистое голубое небо им вслед…

Машины шли на запад…

Глава 30

Святое и грозное пламя

Расплаты бушует в груди.

Родная Россия за нами,

Горящий Берлин – впереди.


На нашей улице праздник… Долго ждали его, много тяжёлых будней предшествовали ему, но он пришёл – под нами была немецкая земля… И теперь каждый хотел чем-нибудь его отметить, и каждый отмечал его по-своему. Особенно своеобразно отметили этот день младшие специалисты – мотористы и оружейники.

Степан Верёвка принес себе пышную перину и запасся свиным салом – это был сугубо хозяйственный человек. Игорь Сухих – страшный любитель вальсов Штрауса – достал где-то аккордеон, хотя совершенно не мог на нём играть. Антоша – любитель детских лакомств – на каком-то трофейном продскладе раздобыл целых два ящика шоколада, но пока ходил умываться после «трудов праведных», гвардейцы растащили шоколад, оставив для Антоши соответствующую долю. Антоша возмущался:

– Чёрт знает, – с досадой сплюнул он сквозь зубы, попав прямо в глаз валявшемуся под ногами портрету Геринга, – всё порастащили! Я сам хотел всех угостить ради такого праздника… Порастащили, кто много, кто мало, – ворчал он.

– Да брось, Антоша, никто мало не взял, – моргнул один гвардеец другому, – не тужи. Если хотел угостить, то угостишь: Германия только начинается…

Возбужденный, прибежал Шота.

– Поэма! – крикнул он Степану Верёвке, – вот смотри, часы достал! У танкистов, понимаешь, за тот маленький фотоаппарат выменял! Смотри – серебряные! Говорят – анкерный ход, на семнадцати камнях, идут, как в аптеке, с американской точностью! Сказали, что хронометр, – Шота на одно мгновение задержал свой восторженный взгляд на часах, и лицо его вдруг резко переменилось: из восторженно-радостного оно стало вдруг испуганным. Он рывком поднес часы к уху, прислушался, затем – к другому и вдруг с яростью начал их трясти: часы стояли. Вокруг захохотали.

– Точно, как в аптеке: – хохотал Игорь Сухих, – перед употреблением – взбалтывать! Настоящий хронометр: два раза в сутки – самое точное время, только ты успей в это самое время на них посмотреть…

– Воны спорчини, – сделал глубоко мудрое заключение Степан Верёвка и с брезгливым сожалением посмотрел на своего пылкого друга. – Обдурылы тэбэ ти танкысты. Бач, – и, усмехнувшись, добавил: – А ты – поэма!

Здесь, на территории врага, резко изменились взаимоотношения людей и отношение к вещам: люди стали друг к другу ближе, родней, а вещи потеряли всякую цену и право на собственность. Не было ничего личного, всё было общим, здесь был настоящий коммунизм.

Все домашние вещи – роскошная мебель и личные вещи – были оставлены немцами нетронутыми. Но передовые части пехоты везде оставили свой след: великолепные светлые залы, обитые коврами и прекрасно декорированные, были превращены в уборные; прекрасные трюмо во всю стену, пианино, картины и прочее – всё было разбито, прострочено автоматными очередями. Огрубевшие, обозленные войной солдаты тешились, вволю наслаждаясь своим правом…

Личный состав эскадрильи разместился в большом корпусе рядом с аэродромом. Наступил вечер. Никто так никогда не заботился о своём личном благополучии, как теперь, в этот первый день на территории немцев. Тут уж можно было только удивляться разумной инициативе русского солдата. Добрый почин Степана Верёвки был подхвачен техниками и пилотами. Кто сам волочил себе на ночь перину, кто мобилизовал для этой цели возвратившихся немцев.

– Хватит, пора уже русскому солдату спать на перине! Он уже своё отоспал на сырой земле, под открытым небом! – толковал пилот Катавасов, готовя себе на ночь пышную постель…

К ночи почти у всех были перины и по большому мешку тряпок – костюмов, отрезов, обуви и даже дамского платья. Возбужденные этим днём, обмениваясь впечатлениями, гвардейцы долго не могли уснуть. Я тоже притащил себе пышную перину и с удовольствием растянулся на ней. Приятно было отдохнуть, не чувствуя под собой надоевших горбылей землянки, но уснуть на ней я никак не мог. Долго переворачивался с боку на бок, весь утопал в пуху, телу становилось от этого жарко, душно и уснуть никак не удавалось. Ворча и переворачиваясь, я мучился до полуночи, и так бы, наверно, мучился и до утра, но терпение кончилось, и я со злостью вышвырнул перину на пол – и сразу же уснул на тонком матрасе. В углу кто-то тоже сопел и ругался, стаскивая перину с койки:

 

– Не привык я на ней спать, проклятая, никак не усну! – А на утро открылось забавное зрелище: добрая половина перин безобразно валялись на полу, а люди жалели о потерянной половине ночи.

Так началась необыкновенная, чрезвычайно веселая и полная забавных приключений фронтовая жизнь на территории немцев.

Погода стояла нелётная. В такую погоду, в свободное от полётов время гвардейцы часто навещали немцев, или как говорил инженер эскадрильи, «делали геологические экспедиции по раскопкам исторических вещей, принадлежащих нашим предкам». Однажды ко мне зашёл Вася, и мы тоже отправились в город. Собственно говоря, мы ни в чем не нуждались. Посылки на Родину ещё не принимали, а когда стали принимать, кто-то пустил слух, что они пойдут не по адресату, а на нужды пострадавших. Поэтому в полку мало кто возился с посылками. Правда, более пожилые люди, на своей спине прочувствовавшие в гражданской жизни цену вещам, носили с собой большие мешки, но опять-таки до первой перебазировки. Тут обычно мы их сажали в самолёт, мешки предлагали оставить рядом с самолётом – и улетали…

И теперь мы шли в город просто поискать приключений. Правда, Вася как-то промолвил, что ему «необходимо подобрать для своего кармана часы», я рассчитывал приобрести реглан. Но всё это было между прочим. Главное – лестно было пройтись по улицам европейского города в положении победителя. Льстило самолюбию, когда какой-нибудь уже пожилой немец, может быть знатный ученый, профессор сходил с дороги, снимал шапку и кланялся двадцатилетнему русскому пареньку, геройски выросшему за войну. С гордостью мы шли по тротуару, по тротуару, по которому в своё время немцы разрешали ходить всем, всем пленным, только не русским. Поляк, француз, чех, румын, даже украинец и любой нацмен имел право идти по немецкому тротуару. Русскому же человеку это право запрещалось, он должен был идти по булыжнику мостовой с позорной биркой на груди – «ost» (восток). И теперь приятно было видеть, когда русские шли по этому самому тротуару, немцы сходили с него совсем, освобождая дорогу, и кланялись. Сознание того, что мы пришли сюда как справедливые мстители самой могучей, самой цивилизованной армии всей Европы приятно волновало грудь и невольно заставляло держать голову выше, расправив плечи, выпрямить грудь.

По дороге навстречу нам, взволнованно жестикулируя, попались три поляка в военной форме. Они остановились и обратились к нам с длинной возбужденной речью, в которой в начале я ничего не понял, кроме русского мата.

– Постой же, вы, один кто-нибудь, – перебил их Вася. Поляки успокоились, и мы, наконец, с трудом поняли, что они отстали от своего «войска», что голодные и что немец, к которому они обратились, не дал им покушать.

– Где он? – грозно спросил Вася.

Поляки указали. Мы все вместе вошли в дом. Здесь, судя по роскошной обстановке, жил богатый бауэр. В углу сидел немец – старик, видно, сам хозяин, мрачно опустив голову. У стола ковырялась толстая, мясистая, самая типичная немка.

– Ну! Что же молчите?! А?! Приветствовать надо гостей! Мы пришли из России! Знакома вам такая страна?! А?! – басом заревел Вася, расправляя свои могучие плечи. Здесь мы чувствовали себя хозяевами, больше того, мы чувствовали себя судьями. Мы имели право судить. Это право мы завоевали в тяжёлых, неравных боях, в тягостных мучениях в начале войны, в лишениях и невинными жертвами. И теперь мы пришли в Германию как мстители к виновникам, как судьи к преступникам, чтобы расплатиться за всё: за невинно разрушенные и разграбленные русские города и села, за тысячи бездомных сирот, за поруганную старость наших отцов и матерей. Мы имели теперь законное право судить – расстрелять или помиловать своих преступников, решать чего они заслуживают, всё зависело от нас. Нам была дана неограниченная власть, власть оружия, и мы безответственно могли совершать любой произвол. Я взглянул на Васю.

Посреди комнаты, расставив ноги, величественно стоял этот русский судья – злой и грозный. В широком авиационном комбинезоне, в лохматых собачьих унтах, загорелый и обветренный войной, с автоматом на груди он казался громадным, на целую голову выше толпившихся сзади него поляков…

Вася взглянул на меня, и, видно, то же самое гордое чувство величия охватило его – глаза его загорелись живым, восторженным блеском. Боязливо, украдкой, из-под бровей посматривал старый немец на таких представителей страны, которую они хотели завоевать. Не такими, видно, хотел он видеть русских в своём доме, не нравились ему такие гости, он хотел видеть рабов, увидел – судей. Поляк тоже льстиво посматривал на нас: они признавали за нами больше прав и ожидали наших решений.

– Пулемет есть? – важно спросил Вася у немца, лишь бы найти какой-нибудь предлог сделать обыск в квартире.

– Nicht firschtehin, Nicht firschtehin[1]… – трепетала немка с каким-то стеклянным блеском в глазах. Но мы вовсе не нуждались в том, чтобы она нас понимала, достаточно было того, что мы понимали её. Вася подал знак, и поляки приступили к обыску. Они нашли кладовую, где было спрятано несколько ящиков сливочного масла, яиц, свиного шпику – всё было вывалено на стол, и поляки аппетитно принялись за еду, наполняя свои вещмешки провизией.

– А ну, показывай, арийская раса, много нашего украли из России?! – обратился Вася к немке и открыл гардероб. Гардероб был набит костюмами и прочей одеждой, уже довольно поношенной.

– И жили же, сволочи! Всё было мало! Мы осмотрели всю комнату.

– Слушай, дорогой, мне кажется, у тебя мои часы, – добродушно сказал Вася, обращаясь к немцу. Немец не понял. Тогда Вася указал рукой на спрятанную цепочку, и немец отдал часы. В шифоньере, среди суконной и шёлковой одежды, в глаза бросилось несколько пар грубой, полотняной.

– Откуда?! – спросил я у немки. Она не поняла вопрос, но смысл его ей был ясен: она вспыхнула и затряслась. «Неужели это из России?» В кармане я нашёл носовой платок «Пэтрусю» – было вышито красными нитками на уголке… Что-то глубоко обиженное, наше, родное, русское зашевелилось в груди, в голову ударила кровь.

«Пэтрусю»… Она – эта толстая немецкая фрау, украла эти вещи у невинной девушки-украинки, которая когда-то, нежно мечтая о своём Петрусе, заботливо вышивала эти буквы… Где она теперь?… Поругана ли немцами, или угнана в рабство?.. А где её Петрусь? Сражается ли он на передовой, или сложил свою буйную голову в степях своей Украины. И вот она, эта растолстевшая арийская немецкая самка, стоит передо мной, тупо и виновато глядя стеклянными глазами, как нагадившая кошка!.. – Рука нервно расстегнула кобуру, в руке блеснул холодный «Парабеллум»…

– К ст..т. тене! К расп..п..лате, сволочи!

…Я вышел на улицу. Дерущий, удушливый кашель заставил выйти на свежий воздух. Я выстрелил в потолок над головою у немки. Расстреливать беззащитных могли только фашисты. Вскоре мы ушли домой.

* * *

После того памятного пожара в Польше я долго плевался черными сгустками сажи, а теперь всё чаще и чаще душил кашель с непрерывной болью в груди. Но шла ещё война, и о себе разрешалось думать в последнюю очередь.

Глава 31

Забралась в душу глубоко

По Родине тихая грусть:

Ушли от тебя мы далеко,

И мстим за тебя, наша Русь.


Третий день шёл дождь. Аэродром раскис, боевые действия авиации почти прекратились. Наземные части развивали наступление. Они так стремительно продвигались вперед, что не успевали перемалывать разрозненные отряды немцев, блуждавшие по глубоким тылам.

В районе нашего аэродрома была окружена, но окончательно не уничтожена отборная немецкая дивизия «SS», носившая имя Адольфа Гитлера, и теперь разбитые отряды эсэсовцев совершали диверсии по тылам советских войск, запасаясь боеприпасами и продуктами и пробиваясь к линии фронта.

В эту ночь весь технический состав эскадрильи находился в землянке на аэродроме. За окном шумел дождь, свистел ветер, косые потоки стучали по стеклу; где-то уныло скрежетала оторванная жесть. В землянке под ногами месилась грязь, сверху капало, но оттого, что в ней не хлестал косой дождь, что тело не пронизывал холодный ветер, что по-домашнему мягко горел огонек, и раскрасневшаяся чугунка разливала по всей землянке животворящее тепло, в ней казалось как-то особенно хорошо, тепло и уютно.

Мы сидели компанией в несколько человек, и уже не первая летела пробка, обливая руки шипучим вином. Трудная, полная лишений, и опасная жизнь на фронте всегда порождает потребность немного выпить. Выпивши, человек забывает все тягости войны, и жизнь кажется ему по-прежнему прекрасной. В винах же недостатка не ощущалось. Здесь, в Германии можно было встретить марки вин почти всей Европы: немцы жадно запасались вином. Приятно было среди боевых друзей за чаркой вина потолковать по душам, забыться от всего окружающего, сурового, военного, вспомнить и немного погрустить по казавшейся теперь бесконечно дорогой России, славу которой мы подняли на такую высоту, ради которой ушли в этот далекий, священный поход и теперь мстили за её страдания. В эти минуты с новой силой ощущалось, что все стали ближе друг к другу, родней, и не так уж казалось скучно и одиноко в сырой солдатской землянке…

Вино возбуждало людей. Одни оживленно спорили, другие, более спокойные, расположившись на нарах, толковали о прошлом, делились опытом фронтовой жизни, рассказывали занимательные истории, третьи – сидели молча, погрузившись в раздумье.

На нарах у мотористов, более молодых и темпераментных людей, шёл спор. Шота, как всегда, там был солистом, остальные аккомпанировали ему. Серафим играл на аккордеоне. В углу землянки, облокотившись на лавку, сидел техник – лейтенант Игорь Дзюбин. Он сильно охмелел и теперь, забывшись, о чем-то сладко мечтал. Глаза его мечтательно устремились в одну точку, а на лице застыла тихая, далекая улыбка. Губы его улыбались, глаза блестели. Серафим затянул знакомую мелодию, и техник – лейтенант бессознательно подхватил её:

 
…О тебе мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой,
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой…
 

Он не замечал ничего окружающего, и мысли его парили где-то далеко – дальше этой землянки. Голос его был чист, мягок и нежен:

 
…Ты сейчас далеко – далеко,
Между нами снега и снега…
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти – четыре шага
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви…
 

Серафим сменил мелодию, и кто-то с другого конца землянки сиплым басом подхватил её фронтовой пародией:

 
…на позицию девушка,
А с позиции – мать…
 

Опершись спиною о столб, пожилой моторист Ашенко шептал себе под нос сугубо народную – «шумел камыш», надеясь найти себе поддержку, чтобы потом затянуть во весь голос. В землянке стоял шум, песни переплетались с занимательными рассказами, слушать можно было только одного, потому никто никому не мешал.

Развалившись на верхних нарах, техник – лейтенант Захарчук мечтал вслух, обращаясь к своему товарищу лейтенанту Константинову:

– Да… скоро дойдем до Берлина… кончится война… демобилизуемся. Не знаю, куда я пойду, но в авиации работать больше не хочу: прошёл у меня этот юношеский пыл увлечения воздухом. Она хороша для удовлетворения юношеской страсти, стремления к чему-нибудь необыкновенному, героическому, а потом, когда познакомишься со всем, поглядишь будничную сторону этой жизни, разочаруешься. Между прочим, у меня дома растет сын, славный такой, пять лет, и тоже уже авиацией интересуется. – Лейтенант мечтательно улыбнулся и продолжал: – Но я не хочу, чтобы и он был авиатором: ошибку отца не должен повторить сын. Быть в авиации хорошо в молодости, испытать остроту ощущений, но нельзя же всю жизнь оставаться молодым. И потом, мне кажется, только умственная, а не физическая работа может принести удовлетворение в жизни.

– О, а как я в юности увлекался авиацией! – с восторгом воскликнул он, и лицо его оживилось воспоминаниями. – Да что в юности! Уже женился, а мысли были заняты только ею, знаешь, забывал и про жену. Весь день до поздней ночи пропадал на аэродроме – испытывали новые конструкции, переконструировали старые. И всегда уставший, поздно ночью ложился спать. Жена всё терпела, терпела и однажды, под утро толкает меня локтем в бок:

 

– Максим… а Максим… Ну, кто я тебе жена, или кто..?

А я, сонный, она говорит, бурчал ей в ответ:

– Держись… держись, Мария: мы взлетаем…

На противоположной стороне нар, у мотористов, речь держал Степан Верёвка. Он повествовал о том, «як вин малым в город йиздыв». На голове его была замасленная шапка, которую он почти никогда не снимал, а только сдвигал её или на лоб, или на затылок, судя по настроению. Сейчас она сидела на затылке. Голос его был спокоен, басовит и звучал тем особенным грубоватым, но ядовитым юмором, на который способен только украинцы:

– Як було мэни год, маты кажет – йидь Стэпан с дядьком в город, купы соби вдиться, бо з осыни трэба в школу йиты. Ну, мы и поихалы. А дядько в мэнэ був мясныком. О-о такый гладкый та пузатый, – Верёвка показал дуговым жестом рук «якый у него був дядько» и продолжал:

– Вин як идэ по вулыци, всэ тило трусытца аж двэгтыть. Ну, дядько в городи пийшов до своих тэлят. Я его ждав, ждав, нэ дождався, да й сам пийшов в город: дуже хотилось мэнэ купыть блыскучи галоши и красну рубашку. Иду цэ соби по вулыци, останавлююсь и читаю: ап… ап. тека, кра…кра. край…универмаг, гас…гас…троном, а дэ ж думаю, тут «копыратив», як у нас на сили магазины звалысь, щоб купыть галоши и красну рубашку. Да и купыть шо – нибудь поисты, бо с дядьком в столовци йив йив и нэ найився», – вокруг смеялись, а Верёвка спокойно растягивал рассказ, довольный производимым впечатлением.

На верхних нарах уже укладывались спать:

 
Хотел бы так существовать:
Проснусь, зевну и снова спать…
 

Вася Петренко, не любивший размягчаться в своих чувствах, сидел за столом и толковал с инженером эскадрильи Пешковым о строении Вселенной, солнечной системе, работах Кеплера, Коперника. Они долго оживленно рассуждали, охмеленные вином, чертили на столе что-то. Инженер, наконец, встал, потянулся, и, зевнувши, сказал:

– Ну, что ж, спать? Вот уж выспимся за эти трое суток. Пехоте там, наверное, жарко, а мы здесь сидим, как у бога за пазухой, дрыхнем.

Вася тоже встал и потянулся. Глаза его были мутны, всё колыхалось. Он сделал несколько шагов к нарам, пошатнулся, зацепился плечом за подпорку и, улыбаясь, пробурчал:

– Гм… Коперник прав: земля кружится.

– Слушай, Вася, расскажи ещё что-нибудь про Пушкина, – попросил кто-то из гвардейцев. Вася был исключительным мастером рассказывать столичные анекдоты. Он сел поудобнее, оперся спиною о столб и, подождавши, покуда вокруг немного успокоились, начал:

– Однажды Владимир Владимирович Маяковский, разъезжая по городам России, заехал в Киев. На одном из публичных выступлений, при массовом обсуждении его стихов, к Маяковскому особенно сильно приставал один интеллигент…

В землянку вошёл старшина эскадрильи Виноградов и громко объявил:

– Шота Бабахан – на пост!

Шота заклеил хлебом письмо, которое дописывал при слабом свете коптилки и передал его Степану Верёвке: – Передашь «кнопке», а то я завтра вряд ли её увижу, – он, словно чувствовал, что покидает всех навсегда, что ему суждено погибнуть в эту ночь. Он тепло оделся, дозарядил обойму автомата и вышел из землянки. За дверью послышалось завывание ветра, капнули брызги дождя.

Вася продолжал свой анекдот:

– Да… и вот к нему приставал один интеллигент. Он с жаром выкрикивал, жестикулировал и плевался слюной, критикуя стихи Маяковского. Маяковский вначале серьезно отстаивал стихи, поясняя их смысл, но потом убедился, что ему противоречит безграмотный и недалекий человек. В своей речи интеллигент особенно часто применял слова: «моя точка зрения», «с моей точки зрения» и т. д. Тогда Владимир Владимирович Маяковский спокойно прервал своего пылкого собеседника:

– Э… скажите, пожалуйста, где эта ваша «точка зрения»: я хочу в неё плюнуть!

Вокруг хохотали, а Вася, память которого вмещала миллион анекдотов, начинал новый. Вокруг опять захохотали.

Облокотившись на лавку, я слушал давно знакомые мне анекдоты и начинал зевать. Окружающее то тонуло, то вновь всплывало в глазах, мысли бродили где-то далеко – далеко и вдруг совсем исчезли…

– О, ты уже храпишь, – толкнул меня в бок Вася и продолжал свой рассказ:

– И вот, значит, у молодого Сергея Есенина, когда он учился в институте, не было своей бритвы. Он часто пользовался бритвой молодых супругов, живших в соседней комнате. К супругам приехала мать. Частые просьбы молодого поэта ей стали надоедать, и она решила однажды дипломатично ему отказать:

– Бритва занята, – раздражительно ответила она, и, подчеркивая каждую букву, добавила и… долго будет занята!

– А, понимаю, – ответил Есенин и, улыбнувшись, добавил… – слона бреете…

В это время где-то недалеко на аэродроме глухо разнеслась автоматная очередь. Все насторожились. Старшина Виноградов, я и Игорь Сухих, кто сидел ближе к двери, выскочили из землянки.

Ночь была темная, глухая. По расползающимся лужам хлестали капли дождя… Мы прислушались. Нигде ничего не было слышно, только где-то над дорогой ветер тревожно гудел в проводах, скрежетала оторванная жесть. Во все стороны простиралась непроглядная тьма и только в направлении леса, где-то далеко и одиноко мерцал огонек, тускло выделяясь в сыром мраке ночи.

Вдруг на фоне огонька таинственно промелькнула человеческая фигура, за ней вторая, третья, четвертая, и вскоре весь огонек закрылся бежавшими из леса неизвестными людьми…

– Немцы! – огнём резанула мысль.

– Игорь! Бегом – на КП! Сообщи! – крикнул Виноградов, и тот стрелой умчался в темноту. Но было уже поздно.

Где-то недалеко раздался взрыв, блеснуло пламя. При его свете я увидел трёх немцев. Полусогнувшись, с винтовками наперевес, они бежали прямо на нас. Зловеще блеснули плоские штыки на их винтовках, отчетливо выделились белые орлы на куртках. Ужас пробежал по телу, сердце заколотилось. Я успел выхватить пистолет и в упор, почти одновременно с Виноградовым, выстрелил в темноту, в направлении бежавших немцев.

В ответ кто-то вскрикнул из темноты, с грохотом блеснуло пламя, что-то с тонким, пронизывающим воем пронеслось над ухом, в нос ударил запах сгоревшего пороха. Послышались резкие, отрывистые слова команды, чужая речь. Через секунду опять блеснуло пламя взрыва, и из мрака ночи, совсем перед глазами, вырисовался огромный эсэсовец с оскаленными зубами, без шапки, с взъерошенным чубом. Он стоял уже на крыше нашей землянки и готовил связку гранат, чтобы спустить её в трубу.

– Ах, подлец! – и я выпустил всю обойму «парабеллума» в темноту, в направлении трубы, где стоял немец.

Двери землянки с шумом распахнулись, и люди выскочили на дождь, вставляя обоймы и щелкая затворами на ходу.

Где-то в соседней эскадрилье захлопали выстрелы, что-то загорелось. Над КП в небо взвилась ракета и, повиснув в воздухе, озарила сырую ночную мглу. Немцы делали налёт, видимо, по заранее разработанному плану. Каждой группе людей было дано своё задание: они были рассредоточены по всему аэродрому. Было их более роты. Расчет, построенный на внезапности и использовании темноты, не удался – их обнаружил караул.

Подорвав несколько самолётов и разрушив четыре землянки, немцы стали отходить к лесу. Мы бросились им наперерез. Под ногами шлепали лужи, люди скользили, спотыкались и падали. Тело наполнил тот тревожный, всемогущий подъем, который знаком людям, ходившим в атаку, когда забывается всё, сознание устремлено к одному – вперед, мышцы наливаются могучей энергией, глаза наливаются влагой, в груди клокочет неудержимый порыв, теряется всякое представление об опасности.

Перезарядив обойму и поднимая пистолет высоко над головой, чтобы не обрызгать грязью, я бежал к лесу. Впереди оставалась последняя землянка – техсклад отделения связи – и аэродром кончался. Вдруг перед глазами высоко в небо брызнуло высокое пламя, загрохотал взрыв, что-то массивное, взлетев в воздух, тяжело упало впереди, обдав всё тело холодной струёю грязи и, отскочив, тупо ударило по ноге. Я ещё успел перескочить через упавшую сваю взорвавшейся землянки, потом нога подкосилась, превратившись как бы в протез, и я упал в липкую глину. Шапка слетела с головы и полетела куда-то в темноту. С трудом поднялся, снова хотел бежать, но левая нога стала совсем чужой, ныла в суставе и глядела куда-то в сторону.

Волоча за собой глыбы размокшей глины от недавно вырытой землянки, я дополз до какой-то отлетевшей доски, сел на неё и руками вытянул вывихнутую ногу. Она торчала в бок, начинала деревенеть. Люди бежали к лесу. Шумел дождь, хлопая по лужам, полыхало зарево где-то на ГСМ.

В намокнувших унтах, потеряв где-то шапку, с автоматом на груди, отстав от всех, бежал к лесу какой – то человек. Он уже сравнялся с предпоследней землянкой техсредств второй эскадрильи, как вдруг из засады, из-за угла появившийся немец бросил ему под ноги пустой ящик от боеприпасов. Человек споткнулся и упал в грязь. Эсэсовец настиг его, оседлал и замахнулся над ним кинжалом, но человек быстро перевернувшись, отбил удар. Завязалась борьба. Два человека, обнявшись, покатились в грязи. Я сорвался с доски и пополз на помощь товарищу. Но было уже поздно. Огромный эсэсовец, изловчившись, ударил несколько раз в грудь своей жертвы кинжалом, схватил автомат убитого, и, хромая на одну ногу и беспрестанно оглядываясь, бросился к лесу. В дикой злобе от собственной беспомощности, лежа в луже, с локтя, я выпустил ему вслед, в темноту весь остаток обоймы, но рука дрожала, и немец скрылся в темноте, огрызнувшись короткой очередью.

1Nicht verstehen – не понимаю – нем.