Kostenlos

Время легенд

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

«Не тот уже китаец, что когда-то в панике кидался врассыпную, – думал Матвей, неуверенно подходя к берегу. – Знает, что ни черта ему не будет от пограничников. А от него, обыкновенного мужика, тем более. Хорошо бы не накостыляли ещё. Сколько их? С десяток, больше?» Медленно приближаясь к китайцам, Матвей изучал людей, пытаясь узнать хоть кого-нибудь из своих старых знакомых. Уже на своём личном опыте он хорошо знал, что с соседями лучше не шутить, и тем более, не показывать страха, особенно, когда их много. Один такой случай ему ясно дал понять, что сила китайцев не только в их количестве, но и в их удивительной организованности, словно это были не люди, а муравьи. Однажды в тайге, в сорокоградусный мороз, на деляне, их выползло из обычного железного вагончика человек двадцать. Вагончик не отапливался печкой, как это водилось у местных лесорубов. Они грелись своим собственным теплом. Услышав команду старшего, они в считанные минуты, руками, без рукавиц, одетые в пиджачки, загрузили его машину дровами под самый верх, после чего так же дружно, словно в волшебный ларец, спрятались в свой вагончик. Ни трубы, ни дыма. Никто, кроме китайцев, на такое способен не был. Другой случай буквально парализовал местных «хозяев тайги». Было это тоже в тайге и тоже зимой. Китаёзы вели себя по хозяйски, особенно первое время, рубили всё подряд. А на узкой дороге уступать и не собирались. На их беду, а может и не на беду, у местных мужиков, оказавшихся на их пути, был карабин. Там и Матвею нашлось место. Как водится, были под «мухой», ну и положили обнаглевших китайцев мордами в снег. Пусть, мол, знают наших. Попугали да и уехали. Кому-то и по зубам досталось. За Даманский, наверное, мстили. А на следующий день трясли всех как старые тряпки. А звонок был не из какого-нибудь Биробиджана или Хабаровска, а из самой Москвы. Вот это уровень. Не до шуток было местным «Робин гудам».

– Сами прикормили, а теперь не плачь, – бурчал Матвей, вспоминая события минувших лет. От тяжёлой ноши лицо и спину уже заливало потом; на плечо давила его старая резиновая лодка. Рядом с китайскими десятиметровыми посудинами она воспринималась как поплавок от удочки. А те в своих джонках вели себя на чужом берегу спокойно и уверенно. Не боялись. Чуть что – прыг в лодку, и уже на другом берегу. Только их и видели. Обидно было годами терпеть всё это безобразие, смотреть, как залезают в карман и при этом нагло улыбаются.

Что-то сломалось тогда в душе Матвея. Не выдержал он, взорвался. Может, все копившееся годами: унижения перед начальниками застав, безработица, будь она неладна, а может, вызывающее, наглое поведение китайцев в русской среде – подстегнуло Матвея, сделало злым и несдержанным на весь белый свет, но в особенности на соседей.

Поравнявшись с первым, уже тянувшим засаленную рыбой руку для знакомства, Матвей бесцеремонно оттолкнул его в сторону, бросил на землю мешок с лодкой и, не желая ни с кем встречаться взглядом, зная, что столкнётся лишь с угодливостью и лукавством, стал разбирать поклажу. Он сразу почувствовал, как все напряглись, бросили свои сетки и стали наблюдать за Матвеем. Через минуту, придя в себя, китайцы шумно загалдели, выказывая своё недовольство. Кто-то подошёл к нему вплотную, нагло заглянул ему в глаза и, тыча пальцем, коверкая слова, произнёс:

– Сыдеса рыба нету ни…

Больше всего Матвея поразило то, как органично китаец дополнил фразу русским матом. Не стерпев такой наглости, Матвей ударил его по руке, выпрямился во весь свой рост и что есть силы рявкнул сразу всем, чтобы проваливали с его берега. Речь была недолгой, но объёмной, содержащей, как и положено в таких случаях, все обороты народного фольклора.

Кто-то зацокал языком, выказывая восторг, кому-то не понравилось, и через секунду вокруг него собралась целая толпа.

– Ну, ну, кто первый? Лягушачье племя, – прорычал Матвей, вытаскивая из мешка и на глазах у китайцев собирая части дюралевого весла. – Так приложу, что ни один гроб не выпрямит!

Матвей сделал для уверенности шаг вперёд, замечая, как меняются в лице его новые знакомые. Абсолютно не чувствуя страха, испытывая невероятную твёрдость в руке, он уже готов был окрестить первого попавшего на глаза. И вдруг услышал:

– Ай, ай, опять Матывея буянит, как пыяныя медыведь. Бу хао, Матывей, нехорошо.

Растерявшись, он опустил весло и огляделся. Что-то ужасно знакомое показалось ему в голосе. Вдруг из толпы вышел Кван, его давнишний дружок, кого среди многих, даже русских, Матвей, не сомневаясь, мог считать своим другом. Вспышка ярости в одно мгновение превратилась в восторг, а затем и в оглушительный смех всей толпы. Потом его ещё кто-то узнал, били по плечу, дружески толкали, тыкали пальцем на его лодку и смеялись. Даже предлагали в шутку меняться. Его резиновую душегубку на большую железную джонку.

Всё это потом не раз всплывало в памяти Матвея, вызывая по очереди то смех, а то обиду за своё ничтожное положение.

Откуда ни возьмись, навалило новых китайцев, после чего Матвею казалось, что он на базарной площади. Его завалили едой; тогда он опять изрядно выпил, как обычно, шумел, а напоследок, когда китайцы спохватились и стали спешно собираться, даже поменялся с Кваном часами, в знак нерушимой дружбы русских и китайцев. Потом ему было тошно и противно оттого, как он вёл себя: словно цирковой медведь с балалайкой, выплясывал, обнимался и даже лез целоваться, проявляя русское радушие.

Может быть, так и надо было вести себя среди гостей. Быть хозяином, с которого, наверно, китайцы брали пример и учились тоже быть немного русскими. Этого Матвей ещё не знал.

Потом, когда все убрались, наконец-то появился Лукинец, его дружок, и тоже под мухой. Человек, без которого ни пропуск за проволоку, ни рыбалка были бы неосуществимы для Матвея.

И всё незаметно забылось, затёрлось бытовой суетой в коротких рывках и потугах за нелёгким заработком. Но незаметно в череде событий та стычка на берегу и мимолётная встреча с Кваном почему-то заняли своё особое место в его истории.

После августовских последних тёплых дней пошла морось. Ни солнце, ни дождь. В огородах всё окончательно раскисло, река вздулась, а пограничники, преследуя какие-то свои шкурные интересы, повесили на ворота огромный замок, показывая тем самым всем местным рыбакам большой кукиш.

Тем временем потихоньку стали вывозить с кочёвок своё добро пчеловоды. Многие из них не жаловались на взяток, а кое-кто и вовсе был доволен собранным мёдом.

На марях, куда ни глянь, везде цвела серпуха. Набухая в сыром и тёплом воздухе, а потом и лопнув, она наполнила воздух тяжелым и густым ароматом. Всюду стояли кочевые пасеки, и народ, как мог, брал от природы самый большой и бесценный дар – мёд. Скупая природа словно проснулась под занавес лета, улыбалась человеку и всему живому мягким светом и теплом августовских ночей.

Повсюду только и слышалось:

– Во всех рамках запечатано, аж брызжет!

– Забелили-то, что сметаной. Вот бы на липу такое.

– Рамки-то, хоть новые вощины отстраивай, всё залепили, не оторвёшь! Тяжелющщи заразы, рукой-то не взять, ломаются.

И все только и делали, что под мёд тару искали.

Один Матвей помалкивал. Нечем ему было хвалиться. Пчёлы его, все разом, взяли, да и сдохли весной. Не сдюжили. А почему, Матвей понял только потом, оттого и помалкивал. Знал только, что без пчёл не жизнь, а тоска зелёная, позор и стыд. А ещё гольная нищета. Слонялся по селу без дела с опухшими глазами от бессонных ночей, злой на весь белый свет за свалившиеся на его седую голову неудачи. За недоучившуюся и бросившую институт дочку. За пустые улья и поеденные молью вощины. За огромный долг в магазине, набранный женой, за её слепую любовь к детям и готовность отдать последнее ради их благополучия. И оттого, что не видел Матвей перед собой виновника всех своих бед, жизнь вдруг превратилась для него в серое однообразное полотно с огромными дырами, словно это был старый пустой мешок, изгрызенный мышами.

Проходил день, наступал вечер. Допоздна он, отделившись от всех домашних, просиживал на полутёмной веранде и тупо глядел на тусклую лампочку. Свет от неё всегда притягивал к себе. И не только его взгляд, но и всякую летающую нечисть. То и дело лампочка вздрагивала от ударов очумелых мотыльков и мигала. По её горячей поверхности умудрялись ползать божьи коровки, вокруг кружили мухи, и Матвей, на короткое время забывая о своих проблемах, никак не мог взять в толк, на что им эта лампочка и в чём же такая притягательная сила света. Посиживая на небольшом берёзовом чурбачке, он не переставая курил, не осознавая, что так же, как и насекомые вокруг лампы, и вокруг него витают и путаются пред глазами, ударяясь о его сознание, затем проникают в самые глубины мозга тысячи самых разных и ненужных мыслей и идей, не позволяя видеть самой жизни, а лишь её отражение, иллюзию.

Выкуривая одну сигарету, он лез за другой и так в одиночку проживал, а точнее, прожигал свою жизнь.

Опять была ссора за ужином, отчего он никак не мог прийти в себя. Не мог взять в толк, почему глупые бабы затевают скандалы именно за столом, когда вокруг полно народу, особенно детей. В сотый раз стравив в пустоту пар, сидел Матвей, прислонив голову к деревянной стене, и думал о своей дурной судьбе. О бестолковом быте, о брошенной за забором бесколёсой машине, о том, что, нищий и злой, он не нужен никому, даже самому себе. Он никак не мог взять в толк, почему время так меняет людей и его самого. Буквально обезображивает ту жизнь, которая окружает его. И что же тогда заставляет то самое время так влиять на его жизнь? Что, как ни те самые люди, с их страстями и пороками. Иногда сквозь завесу неурядиц и проблем в сознании наступало просветление. Неожиданно прорывалось ниоткуда звонкое журчание невидимых ручьёв и запах зелёной травы. Потом всё исчезало, и он снова оказывался под одинокой тусклой лампочкой.

В дверь постучали. Недовольно бурча, он нехотя поднялся.

 

– Кого там черти носят? Не заперто.

Оказался сосед, как всегда навеселе и в одних носках. Его праздник продолжался уже второй месяц, за что Матвей одновременно и завидовал соседу, и тихо ненавидел. Плавно переходя из глубокого запоя в затяжное похмелье, сосед не переставал удивлять не только своей немецкой педантичностью, с которой он регулярно напивался до белых чертей, но и живучестью, оставаясь при этом добрым и весёлым человеком. Иногда его запои длились, не переставая, по несколько суток, и всем казалось, что это его последняя пьянка. Но здоровое сердце Белича продолжало биться, а крепкая, как чугун, голова выдавала очередное желание – нажраться. Так, на глазах Матвея проходили годы жизни человека, у которого вместо сердца, вероятно, был пламенный мотор, требующий постоянного топлива.

Сосед слегка покачивался и, как всегда блуждая своими колючками глаз, тянул свои широкие ладони для приветствия.

– Что, гуляли гули, да последние лапти пропили? Иди от греха, не хочу тебя видеть, пьянчужка, – пробасил Матвей, грубо оттолкнув Белича, чтобы не дышать его перегаром.

– А ты не серчай хозяин, – прохрипел Белич. – Мои лапти далеко не уйдут. Тока свисну, враз дорогу домой найдут. – Белич попытался свистеть, вышли одни слюнявые брызги, но это никак не отразилось на его настроении. – Давай, Матвеюшка, лучше закурим с твоей печали. А хошь, можно и покрепче чего-нибудь. За этим дело не встанет.

– Кому говорят, отстань, – негромко пробасил Матвей уже не так злобно. Появление Белича, хоть и пьяного, немного смягчило его. Он достал новую сигарету и сунул её в рот.

– Кури, если хочешь, со своего горя. А в моё не лезь, – пробурчал Матвей.

– А какое моё горе? Моё горе давно в стакане утонуло, Матвеюшка, – засмеялся Белич, лениво заваливаясь прямо на пол. Голова его с полусонными, остекленелыми глазами мотнулась на высокой загорелой шее, потом зависла в пространстве, негромко ударилась затылком о деревянную стену и заснула, в то время как руки автоматически шарили в карманах брюк в поисках спичек.

– Ширинку застегни, срамота.

– Это, как грится… – забормотал Белич, – старый орёл из гнезда не выпадет.

– Скажи ещё – борозды не испортит, – усмехнулся Матвей. Орла-то по полёту видно. Захочет полетать, дай знак, я за дробовиком схожу.

Голова в знак согласия мотнулась и снова замерла.

Было и привычно, и странно наблюдать раздвоение сознания человека, но оно происходило на глазах Матвея неоднократно.

…– О чём думаешь, голова проспиртованная?

Матвею вдруг захотелось поговорить. Было время, когда они с Беличем неплохо охотились. Это было хорошее время.

Богатый совхоз, соя, пшеница… А ещё была машина на ходу и бессонные ночи, полные риска и весёлого задора, тёмные и безлунные, с жадными до выпивки сторожами и комбайнёрами. Теперь не было ничего. Ни совхоза с набитыми закромами, ни полных до краёв бункеров, ни комбайнов, ни его машины. Не было и Белича. От него оставалась лишь наполненная до отказа самогоном ёмкость, отдалённо напоминавшая человека. Но ёмкость всё-таки ещё оставалась живой и могла говорить. Немного помолчав, она сказала, а точнее, спросила:

– Пора тебе, Матвеюшка, на волю, крылышки свои орлиные расправить, косточки старые размять. Застоялся, поди, коняга старая, вон как озлобел. На людей кидашся. С соседом своим здороваться не хочешь.

Каким образом Белич успел разглядеть в тёмном углу подсумок с патронами, было непонятно. Матвею иногда казалось, что пьяный Белич и есть то настоящее, что живёт по-соседству. А во всё остальное время это подделка. И что тот способен проникать в чужие мысли, читать их, как свои собственные. Может, поэтому паслась в доме соседа вся деревенская пьянь, прогуливая последнее, лишь бы быть в весёлой компании с Беличем. К тому же у того когда-то были золотые руки и светлая голова в области механики, когда он немного просыхал. Белич был уникальным.

– Ты каво же там забыл? – вдруг ожил Белич. – Там ты, чо думаешь, тишина и птички поют? – пробубнил он, ещё непонятый Матвеем. – Хрена! Там теперь китайцев, что мышей на зернотоке.

Белич вдруг открыл глаза и снова увидел Матвея.

– Сосед… А давай покурим, раз такое дело.

– Какое дело? – недовольно спросил Матвей, чувствуя, как постепенно начинает сердиться.

– Ваше не наше, – пробурчал Белич и снова закрыл глаза. Матвей вздохнул. Сначала он хотел вывести Белича со двора, но подумал, что тот может полезть в драку, а с пьяным какая драка… Возня.

– Чего китайцы-то? – уже мягче спросил Матвей, зажигая спичку и протягивая её вытянувшему, как жираф, шею соседу. Как и все пьяные, Белич долго прикуривал мимо спички. С трудом подпалил самый краешек сигареты, долго пыхтел, но всё-таки затянулся длинной затяжкой и как будто съел её содержимое, ничего не выдохнув.

– Да ты с луны свалился, что ли. Гляжу я на тебя, паря… Вроде с ушами, глаза на месте… Ты когда-нибудь на улицу выходишь? Чего китайцы… Таво китайцы! Пилить будут у нас в тайге. Лес себе готовить. А наших дураков за тарелку супа в работники набирать. Места рабочие дают. Не слыхал?

– Не удивил, – буркнул Матвей, не желая говорить на больную тему.

– А это не всё, – язвительно продолжил Белич. – Они, вон, в Берёзовом прииск купили, заезжают нынче со всем своим барахлом. Драгу тянули за проволокой. Такую дуру протащили… Народ видел. Так что открывай сезон отстрела. Будем вместо лап медвежьих китайцев сдавать.

Белич откровенно рассмеялся, а Матвею стало не до веселья. Он вдруг вспомнил, как когда-то не мог дождаться скорой помощи, когда жил на Поликарповке, за проволокой. Тогда «скорая» простояла у ворот полдня, а его помощник в это время загибался от аппендицита. И загнулся бы, если бы не настойчивость медиков. Видите ли, не было разрешения, чтобы оказать помощь больному человеку. А у китайцев, выходит, такое разрешение нашлось.

– Ты чего мелешь, – взъелся вдруг Матвей. – Кто их за проволоку пустит?

Но Белич, хоть и пьяный, был вполне серьёзен. Тянул сигарету и тупо смотрел Матвею в глаза.

– Продали нас, сосед, со всеми потрохами. А ты не знал? Будет у нас теперь Еврейско-Китайская автономия. А ещё слыхал? Им Октябрину отдают в аренду, – понижая голос, сказал Белич. Матвей вдруг увидел, как по щекам Белича покатились слёзы.

…– Чего, мол, ей пустой стоять. Пусть прибыль даёт. А кому? Там хоть затянуло последние годы после мелиораторов. Коза появилась, фазаны… Нет! Надо продать! А меня почему-то не спросили. Пятьдесят тыщ га! Это сколь земли? А ты мне – пьяная морда. А что ещё делать, как ни пить.

Белич ещё что-то бормотал, Матвею вдруг стало душно, он вышел во двор и встал под звёздами, ощутив всю нестерпимость своего бытия, ужасную тесноту и безвыходность жизни. Взбудораженный новыми мыслями, он не заметил, как из темноты вынырнула Белка. Словно чувствуя состояние хозяина, собака уселась у его ног и заскулила. Молодая сучка чем-то напоминала ту, старую Белку, умную и добрую, но, к сожалению, была бесполезной в охоте. Он нагнулся и запустил пальцы в её густую и тёплую шерсть.

– Вот такие наши дела, собака. Будешь шляться, где ни попадя, поймают и продадут за бутылку ханжи китайцам. А те из тебя бульон сварят.

Он взял собаку за шиворот и поднял, заглядывая в самые зрачки. Но, кроме слепой врождённой преданности и страха, ничего в них не увидел.

Незаметно летели дни. В хлопотах и мелких ссорах с домашними он никак не мог вырваться на пасеку. Впрочем его лесное хозяйство уже давно не оправдывало своего названия. Скорее, это было пристанище для бродяг, вроде Матвея. По-прежнему его одолевали мысли, и от их тяжести Матвей уже не был способен видеть того, что окружало его. Он даже пытался записывать, интуитивно понимая, что от них надо как-то избавляться. Но не хватало ни собранности, ни способностей, а порой и обычного тетрадного листка бумаги.

Поначалу ему нравилось. Это был непрерывный монолог, и от этого, осознавая себя человеком думающим, он уже свысока смотрел на окружающих его людей. Но постепенно мыслей прибывало. Были и такие, что жили в нём постоянно, и на их фоне жизнь со всеми радостями вдруг стала меркнуть, и весь он, где бы и с кем ни находился, оставался во власти своего внутреннего мира. Пестуя в сознании высокие идеи, Матвей постепенно стал осознавать, как утрачивает способность просто жить и радоваться, если, конечно, не считать случайных выпивок.

Бессонными ночами, сбивая под собой в комок все простыни и подушки, он часами не мог уснуть, ощущая тысячи витавших вокруг него образов и идей. Словно не было для них другой свободной головы, а только его. И все они, скопившись над ним, ждали, словно искали лазейку, чтобы протиснуться и поселиться в нём навсегда. Многие давно обжились в его голове, успешно развиваясь и увеличиваясь в объёме.

Нищета, пьянство и разврат, бездушные дети и жидовство… Всё это волновало его душу, ходило за ним длинным хвостом, а когда наступала ночь, становилось той жуткой действительностью, рядом с которой его настоящая жизнь меркла. Закрыв глаза, блуждая среди абстрактных цветных пятен, он вдруг почему-то начинал искать какую-то кнопку, нажав которую, можно было решить все проблемы мира: уменьшить численность китайцев, избавить от жадности своих лучших друзей, переженившихся на еврейский бабах, вылечить от пьянства Белича… Но кнопка ускользала в бесконечном пространстве мозга, Матвей в сотый раз переворачивался на другой бок, и всё начиналось сначала. Прошло немало времени, прежде чем он осознал, что это обыкновенный бред, и все идеи, что осеняли его, тоже бредовые, и никакой кнопки в природе нет, а если и имеется таковая, то как он сможет нажать её, решая за других. Не представляя, сколько должно быть на земле китайцев, алкоголиков и на ком должны жениться его соседи. Самое печальное было в том, что, сколько бы он ни думал и ни говорил о грядущей катастрофе, срывая глотку, вокруг ничего не менялось. Китайцев был миллиард, и каждый из этого числа в день, наверное, съедал по лягушке. Евреи продолжали скупать и продавать всё подряд, пили водку вместе с русскими и пели любимые всеми песни. Китайцы тем временем заполняли пустоты в русской жизни, осваивали язык и женились на русских бабах. Буквально вгрызаясь в русскую жизнь, они тут же меняли её облик, изменяли даже сознание русского народа, и это было самым удивительным и страшным для Матвея.

– Ну почему я без работы! – бил себя в грудь Матвей, открывая близким то, что не давало ему покоя. – Что я, инвалид, на детское пособие жить! Они, значит, наш лес под корень, золотишком, вон, побаловаться решили. А то непонятно, что этим пронырам лишь бы место занять на нашей земле. А теперь ещё и рисом нас завалят. А нашему брату чего делать? В холопы к ним? Или в бандиты?

Начинаясь вполне мирно, такие беседы заканчивались стучаньем кулаком по столу, вырыванием воротников и разлитой самогонкой. До пены накричавшись, переставая порой даже видеть вокруг себя, Матвей вдруг вскакивал, разрывая пуговицы рубашки, и пулей вылетал из дома, опасаясь, что может наделать глупостей.

Это было странным, но ноги всякий раз несли его на берег Амура, к воде, и та с покорностью принимала все наболевшее в его душе. Проходили минуты, и он вновь обретал спокойствие, снова видел, как течёт река, шуршит под ногами песок. Неосознанно он снимал башмаки, закатывал до колен штанины и заходил в воду, всё ещё чистую и прохладную, хотя с годами и та становилась всё мутнее и мутнее. Остановившись глазами на прозрачной глади, он низко кланялся реке, опуская в воду руки, и держал их долго-долго. Вода мягко соприкасалась с его ладонями, под ступнями шевелилось песчаное дно, а из глубины вылетали напуганные стайки мальков.

Река не менялась, по-прежнему разделяя принадлежащие ей берега. Почти бегом спускаясь с высокого берега, он всегда видел пустынный, словно брошенный берег и камни, огромные, самые разные по форме, разбросанные по всему берегу. Село тянулось на добрых три километра, и на всём этом протяжении берег был усыпан этими камнями. Может, где-то были берега и красивее. С этим Матвей не спорил, но твёрдо знал, что ему нужен только этот берег и эта река. В который раз оказавшись в тишине, наедине с водой, смыв с себя дневную суету и хмельной осадок, Матвей уже не тащил за собой ворох осточертелых мыслей, а только смотрел, как уходит дневной свет, как тускнеет далеко за Амуром небосвод, вычерчивая силуэты сопок Большого Хингана, как из глубины поднимается рыба, оставляя на гладкой поверхности круги, потому как нет большей тайны в природе, чем тайна зелёного леса и речной глубины.

Собрав по привычке несколько прозрачных камушков, он забросил их подальше, загадывая желание. Где-то его ждали проблемы, и Матвей, конечно же, осознавал, что одним броском камня от них не избавиться.

Его окликнули. На крутяке, восседая на крупном жеребце, поджидал мальчуган лет восьми, а может, и меньше. Пацанёнок был тощим и чумазым, что было вполне естественно для деревенской детворы. Он заправски правил огромным конём, сдерживая суровыми командами и поводьями необузданный норов своего раба. Седла под ним не было, и казалось, что наездник сросся со спиной жеребца. Тот был почти чёрным, тёмно-коричневой гнедой масти, таращил глаза по сторонам, стараясь улавливать каждую мысль своего маленького хозяина, и всё время хотел выплюнуть удила.

 

– Дя Матвей, – звучно прокричал мальчуган. – Папка вам кобылу просил пригнать. Она там, во дворе стоит. Только овса ей сразу много не давайте. Разопрёт ишо.

Матвей усмехнулся и махнул в знак согласия рукой. Малец крутанулся на спине жеребца, а потом воткнул в его толстые бока свои острые пятки, умудрившись поднять коня на дыбки. Ухватившись одной рукой за гриву, другой натягивая повод, ловко развернув коня, он галопом полетел вдоль обрывистой кромки берега, при этом дико гикая, всё больше раззадоривая скакуна.

Матвей ещё некоторое время стоял, словно обдумывая произошедшее, потом, не оборачиваясь, на ходу прихватив брошенную обувь, потянулся к дому.

Сидеть пришлось ещё три дня. Не было денег, чтобы купить хлеба, держали семейные дрязги. Взятая напрокат кобыла также не внушала доверия своим видом. С разбитой от постоянной езды под седлом хребтиной, худая от вечного недоедания, она была похожа на обтянутый кожей скелет. Он так и прозвал её – Арматурой, хотя у кобылы, наверняка, было другое, более привлекательное имя. У неё были разбиты передние копыта, до язв изъедена голова и острижен хвост. Как выражались иногда местные «коневоды», по самую репицу. Но лошадь стояла спокойно, тянула свою изъеденную морду к рукам и не жаловалась на свою тяжёлую судьбу. Жевала без остановки свежескошенную огородную траву, изредка поглядывая на опрокинутый и уже опорожнённый ею тазик из-под овса.

– Отстоится пару деньков и будет в норме, – успокаивал Матвей собравшихся вокруг невидали домочадцев. Все дружно вспоминали Ермачка, заодно примеряли его седло, пожухшее и поеденное молью.

…– Кобылы, они привычные к работе. Главное для них – отдых, – наставлял Матвей своего младшего. – И корм, конечно.

Выносливость, трудолюбие, стойкость к комарам, привязанность к дому, а главное, безропотная покорность человеку, и эта последняя особенность лошадей более всего вызывала в Матвее самое глубокое чувство уважения к этому животному. И ничем другим объяснить это качество он не мог, кроме как способностью самого человека подчинять.

Сборы были недолгими.

– Казаку собраться, что нищему подпоясаться, – шутил Матвей, легко поднимая в руках скудные припасы.

– Ты и на это не заработал, – язвила жена, нехотя поглядывая на хлопоты мужа. – Вон, огород травой зарос, шёл бы туда и охотился на здоровье. Чем тебе не тайга. Выкосил бы, чем по лесам бегать от семейной жизни.

– Я буду огороды косить, а они что же, на танцульки бегать? – забасил Матвей, – имея в виду старшую дочку. – Пока деньги носил в дом, значит, хороший был. Неприкосновенный. А теперь в огород. На хлеб, значит, не заработал. Или я должен в совхозе за сто рублей спину весь день гнуть? А может, к китайцам, живот надрывать. За тарелку супа. Вон ты как, баба, заговорила, – вспылил он, покрываясь красной краской. – Ты рыбу забыла, как всей улице раздавала. А каково её по осени из воды голыми руками вытаскивать, знаешь? А что с телевизором сотворили? За него коня отдать пришлось. Барахла полный дом навозил, а теперь, стало быть, обузой стал. В огород раком стоять посылаешь. А кто потом со мной дела иметь станет, ты подумала?

– Не велика честь, – подливала масла в огонь жена, бросившая стряпню и уже занявшая позицию для атаки.

Потом, конечно же, был скандал. Досталось всем, даже тем, кто случайно проходил мимо.

Спать он так и не лёг. Что последнее было в пачке – докурил, дождался, когда затихло во дворах, тихо собрался и ушёл, даже не закрыв за собой воротину. Потом оглянулся и подумал: «К покойнику».

Поздний рассвет застал Матвея уже на половине пути, когда он, окоченевший от утреннего тумана, сполз с седла и занялся костром. Долго согревался, переваривая в голове недавние сцены из последнего семейного спектакля. Он не в силах был понять, что нужно женщине в её бабьей жизни от мужика. Дело было не в деньгах, не в работе и даже не в пчёлах, за которых ему изъели всю плешь. Ей было необходимо, чтобы он горел. Он и сам замечал за другими, что не терпит уныния и пустых глаз, но более всего озлобленности. А это как раз и являло его личный портрет. Потому и бесилась баба. Мужик ей был вроде баланса, кладовой. А не будь его, то и она съезжать начинает, беситься. А его огонь в глазах уже только тлел. А кому, как не жене, это было заметно.

Дорога между тем упёрлась в его пасеку. Вернее, кобыла своей мордой уткнулась в ограду. Потом, сидя на крыльце, успев только стащить с лошади седло, он задумался, а была ли она, дорога. И если была, то где тогда был он и что видел? Солнце клонилось к вечеру, шумел ручей, а Матвей сидел с тяжёлыми руками на коленях, пытался вспомнить то, что было ещё утром, и не мог. Словно ехал с мешком на голове. Лишь одна картина врезалась в его память: тихая, пустая, бесконечно длинная улица села с чёрными, пугающими силуэтами домов, завывающие от тоски цепные псы за высокими заборами да одинокая заблудшая в проулке душа. Словно это было время красного террора. Где-то в окне чиркнули спичкой и зажгли лампу. Матвей тогда остановился и долго не мог понять, почему так. Во всём этом было что-то зловещее, неприятное, словно ожившие рассказы деда о далёком, страшном времени. Потом до него дошло, что в деревне тогда вырубили электричество, а он лишь случайно оказался этому свидетелем.

После были пустые хлопоты по хозяйству, скорый ужин. Он не стал топить печь. Была не то лень, а может, и апатия ко всему, что когда-то согревало его душу и тело. Ночью ему опять не спалось, а когда он всё же выключился, стало и того хуже. Снова явилась дорога, его долгий путь на пасеку, но уже совсем в другой реальности. В пути ему встретились китайцы, и потом он не мог взять в толк, что они забыли так далеко от Амура. Кажется, дошло до мордобоя, а после он проснулся.

Поднявшись засветло, он накосил травы для лошади, начисто промочив себя росой. На удивление, это наполнило его лёгкостью, сняло хандру и злобу. Ещё немного потолкавшись по двору, доделывая брошенное с вечера, к восходу солнца он уже был на тропе, получая огромное удовольствие от новой, сухой, чистой одежды и свежего, слегка прохладного воздуха.

Когда-то по Манжурке стояло несколько пасек. Уходя вверх по течению лесной речки, они словно забирались в самую глушь, и последняя – Чащавитая, уже не пасека, а так, притон для всякого сброда, упиралась в самые дебри. Небольшой утлый домишко, почти до самой крыши заросший бурьяном, на удивление тёплый в зимние холода, служил пристанищем для безработной столбовской молоди, промышлявшей одновременно и коноплёй, и диким мясом, а также всеми видами лесного сырья. В поисках заработка они без боязни пилили лес, собирали ягоду, ловили рыбу, и, наверное, не было такого времени, когда Чащавитая пустовала. Не обходили стороной и Кедровую. Так именовали Матвеево хозяйство, растаскивая помаленьку, досочка за досочкой, его добро. И в этом была упрямая логика жизни. Доживала свои последние времена и Грушевая, мимо которой проходила дорога на Кедровую, а вместе с ней и Моховая, чей хозяин по прозвищу Петух давно махнул рукой на всё, что когда-то кормило его и делало жизнь наполненной и интересной.

Лишь Матвей всё ещё тужился и пыжился, тянул последние жилы, чтобы сохранить своё лесное добро. Его могли сжечь, обворовать, разобрать под шумок постройки… Не щадили пасеку и косолапые… Всё это не давало покоя по ночам, когда он подолгу не выезжал из деревни, невольно называя Кедровое своим вторым домом.