Волконский и Смерть

Text
1
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Он отбросил от себя недописанные бумаги. Вся вечность мира – в его распоряжении. Пока еще часы отмеряют ее перезвоном курантов на Петропавловском соборе, а скоро и этого не станет… Князь уже знает, чем все закончится. Прилетят стальные стрекозы с острыми, как лезвия, крыльями, по его душу, как прилетали давеча, недели две тому назад, как еще раньше одолевали его в Вильне, когда он, оправившись от болезни, чуть было не сжегшей его за несколько дней, слушал погребальный звон многочисленных костелов поутру и воображал, дремля в зыбком остаточном жару, будто отпевать сейчас будут его – и в святом Яне, и в Кафедре, и в святом Казимире… А еще раньше было детство, была та земляничная поляна, по которой он полз, окровавленный, боясь, что те, которые увели сестру к старой купальне, почувствуют, как пахнет эта кровь, налетят на него и добьют. И тогда в воздухе вились эти стрекозы, и крылья их бились в разреженном жарком воздухе июльского полудня. Но покамест сии призрачные насекомые оставляли Сержа в покое, и он, посидев на койке с закрытыми глазами, опять отправился к столу и возобновил работу над выданным ему опросником.

IV. Кристоф


Окно выходило в парк, прихваченный инеем. Голые ветки лавров тянулись к сумрачному небу раннего утра. Граф фон Ливен, посланник Петербурга при дворе короля Георга IV, не спал – тупая боль в голове, не проходившая и после испытанных им средств, даже после раствора опиума, мешала ему уснуть сном праведника. Поэтому он лишь спокойно стоял и созерцал эту зыбкую зимнюю красоту. Затем вздохнул, подошел к столу, на котором лежали несколько листов бумаг – веленевая, заполненная косоватым почерком его старшего сына, находившегося нынче в Петербурге, под рукой у графа Нессельрода, и другая – список со списка, депеша посла Сент-Джемского двора в Петербурге, изложенная летящей и резкой рукой графини Доротеи, его супруги и помощницы. Было и другое письмо, в розоватом конверте, доставленное вчерашним курьером в дипломатической сумке. Надо было сразу, не задумываясь, бросить его в камин или порезать на мелкие части. Но нет, он слаб, и всегда был таковым. Никуда не денется от той, которую прогнал от себя же два года назад. C’est de la douleur, n’importe comment tu l’appeles. Là ou il y a de la douleur, il n’y a pas de place pour l’amour. («Это боль, и неважно, как она называется. Там, где есть боль, любовь неуместна»). Его слова, и нынче они звучат в висках, в унисон с пульсом и с мигренью, которую она, авторша этого неоткрытого послания, заслужившего аутодафе, быстро умела снимать, и не лекарствами причем. На жестокие слова, заставившие плакать любую другую фемину, у нее, Принцессы Мудрости, был один ответ: усмешка и вкрадчивое: «Но ты же, солнце, сам этого хотел?» И тут уже графу Ливену спорить с ней было невозможно. Да, хотел. Да, предался. Да, полюбил ее – несмотря на боль, а, скорее, из-за нее. Потому что именно она, Sophie, эту боль, накопившуюся у него в теле за пятьдесят лет его жития, умеет снимать. И, если так будет продолжаться, то он не удержится, и призовет ее опять к себе.

Чтобы отвлечься и не искушаться подобными мыслями, граф Кристоф зажег короткую трубку. Пряный и жесткий дым табака немедленно заполнил гортань и легкие и, если не унял мигрень, то подарил ясность, легкость в теле. Можно было работать.

Итак, Поль описывал происшествие при переприсяге. «Mon cher papa, спешу доложить Вам, что я стал очевидцем настоящей революции», – начинал он письмо, пожалуй, слишком восторженно. – «Признаться Вам, я не думал, что на моей памяти мне доведется стать свидетелем столь значительных для нас событий, и, откровенно признаюсь, что завидовал Вам – когда я был еще неразумным младенцем в пеленках, Вы испытали и видели все, что войдет в анналы новейшей истории…»

«Mein Gott im Himmel, его эдак витиевато выражаться в Сорбонне научили?» – нахмурился Кристоф. – «Да, за что только я вложил десять тысяч годовых… Да, тяжко ему придется при Карле, тот же читает, как канарейка – чем короче фразы, тем лучше понимает. И лесть эта жалкая, без году неделя в Петербурге и туда же, уже и мне дифирамбы поет».

Далее описывалось непосредственно само происшествие. «Погибли тысячи человек, в основном, la publique. Граф Милорадович убит штыком в бок. В государя и в mon oncle Александра стреляли, но пули не долетели. Наконец, все это собрание войска было разгромлено залпами картечи… Бежали по льду, лед проломился под их ногами. Барон Александр занимался тем, что устанавливал порядок и искал злоумышленников, коих оказалось не счесть».

Далее шли похвалы его дяде генералу Бенкендорфу, решительности государя, и было видно, что Поль тут не на стороне заговорщиков. «И все же, mon cher papa, зная, как Вы поощряете в своих подчиненных и отпрысках способность высказывать собственное суждение, скажу, что странные события во дворце, в частности, действия убиенного графа Милорадовича, стали причиной нынешних волнений. Если бы присяга была принесена месяцем ранее, ничего такого не получилось бы».

«Интересно, с чего он взял? Надобно спросить у Дотти, писал ли он к ней, может, с матерью он будет откровеннее», – граф снова затянулся трубкой. Так уж завелось, что их сыновья, как правило, ему и матери пишут отдельные письма, в которых речь идет о разном. Поль всегда был любимчиком матери – до тех пор, пока шесть лет назад на свет не появился ангелоподобный Георг, и старшему сыну пришлось делиться с ним лаской, в которой он, в силу своего совершеннолетнего возраста, уже не нуждался. Поэтому и мог говорить с ней свободнее, чем с отцом.

«Что же касается последствий, то знаю, что был арестован зять г-на Лаваль, князь Трубецкой, скрывшийся в австрийском посольстве. Он – главный диктатор революции, ее руководитель, но не явился на площадь, – полагаю, в силу трусости», – продолжал Поль. – «Либо, как доложился мне mon oncle, он осознал всю преступность своих намерений и невозможность победы. Тогда почему же он не пытался остановить сообщников? Это мне неизвестно, и я, в силу природного любопытства, ужасно досадую, что схваченная мною горячка доселе мешала мне выезжать с визитами».

Вряд ли Поль додумался упомянуть о своей болезни в письме к матери. Та всегда очень нервно относилась к таким новостям, не полагая, что сие дело житейское, и конечно, ее старший сын мог простыть в климате, который застал последний раз лишь ребенком.

«Мой дядя нынче крайне занят, потому как обязан участвовать в Следственном комитете. Неизвестно, сколько займет суд над злоумышленниками. Возможно, он продлится до коронации, которая намечена на начало лета. К тому времени, невиновные будут освобождены, а виноватые – отпущены».

Суд… Зачем суд в таком деле? В России, сколько себя не помнил граф Ливен, такие дела решались быстро. Взять ту же Семеновскую историю, в которой «кучер Европы» и «лекарь революции», всезнающий и всеведающий граф Меттерних, видел провозвестие ужасной заразы, обязанной потрясти Россию до основания. Полк был распущен, солдаты разошлись по гарнизонным полкам, их командир Шварц отстранен и разжалован – поделом. Когда-то, даже страшно вспомнить, сколько лет тому назад, Кристоф тоже служил в семеновцах – бок о бок с их венценосным шефом, цесаревичем Александром. А тот, памятуя товарищество, приблизил всех – и самого графа, и его младшего брата Иоганна, и князя Петра Волконского… И все живы, кроме, собственно, самого государя, загадочным образом ушедшего в мир иной на краю земли, близ Крыма, не дожив и до пятидесяти. Известие поразило Ливена не столько тем, что скончался его повелитель, сколько тем, что ушла целая эпоха, исчезают с лица земли его, графа, сверстники, те, кто был с ним «свидетелем и вершителем всех основных событий эпохи». Смерть Александра – нонсенс. Остальные, «вершители», тот же граф Меттерних, живы и в полном расцвете своих умственных и физических сил. Эпоха еще не готова была сдаться тем, кто моложе его, графа Ливена, поколения. Но все меняет это проклятое происшествие… Старший сын графа, начинающий дипломат, весьма амбициозный юноша, всегда стремившийся быть первым, даже в тех случаях, когда пальма первенства обещана кому-то другому, упоминает события в Петербурге именно в духе «курьезов и происшествий».

«Я давно не виделся с grande-maman, но мне передавали ее слова. Она не перенесет, если наш нынешний государь будет милосерден к своим потенциальным убийцам», продолжал его старший сын, очевидно, не зная, как и где остановиться.

Ах да, его, Поля, grande-maman, и его, Кристофа, Mutterchen. Странно ожидать от нее милосердия. Четверть века тому назад она была готова отречься от сына, увидев его в Михайловском замке после убийства императора Павла, посреди стона и скрежета зубовного, перемежаемого с пьяным смехом и ликованиями толпы. Не слушая объяснения, она приговорила своего среднего сына к вечному проклятью, полагая его одним из убийц – иначе что же это он, отсутствовавший по причине болезни в свете и при дворе целых полтора месяца, оказался в замке, при полном параде, и с ледяным спокойствием на тогда еще куда как более гладком и румяном лице? Пришлось впадать в детство, хватать сию строгую и прямую, как палка, матрону, за полы ее вечного траурного платья – сей наряд то и дело оказывался кстати, божиться и клясться – только тогда графиня Шарлотта фон Ливен уверилась в невиновности своего среднего сына. «Если бы я был в числе заговорщиков… Или кто из ее внуков – то она бы не снизошла», – подумал Кристоф, нахмурился и снова жадно глотнул порцию табачного дыма. Мысли о матери всегда заставляли что-то в его душе переворачиваться. Но граф предпочитал никогда не останавливаться на них. Только с одним человеком на всем свете он мог бы обсудить ее отношение к нему, но нынче граф убрал из своей жизни эту связь…

Розовый конверт, не брошенный в камин, но пока и не разрезанный, лежал посреди стола, искушая его, побуждая к действиям. Вместо этого Кристоф перешел к описанию происшествия на Петровской площади, составленного британским послом в Петербурге и добытым бесценным помощником графа, – его собственной супругой. Там происшествие излагалось в куда менее лапидарных и легкомысленных тонах, чем в письме Поля. Граф опять поморщился – неужто его первенец, который потихоньку готовился в его преемники по части дипломатической службы, до сих пор не умеет нормально составлять депеши? Его мать обучилась этому за два часа, не заканчивая никаких университетов… Он выскажет это Доротее, а та, как всегда, упрекнет его в излишней строгости к «нашему милому мальчику».

 

Итак, картина, обрисованная посторонним наблюдателем, коими за редкими исключениями всегда являются сотрудники посольств и консульств зарубежных держав, оказывалась неприглядной. Мятежники вывели на площадь перед фальконетовским памятником Петру Великому два полка – лейб-гвардии Московский и Гвардейский Экипаж, чуть было не вывели Преображенский, остальные присягнули раньше. Диктатор восстания не явился, что сдержало мятежников, не дав им совершить план захвата Зимнего и Аничкова дворцов, однако расходиться они не пожелали, настаивая на том, что присяга императору Николаю недействительна. Уговаривали бунтовщиков по очереди великий князь Михаил, митрополит Серафим, наконец, генерал-губернатор столицы граф Милорадович, крайне популярный в войсках, и тот чуть было не достиг успеха, когда пуля – не солдатская, а пистолетная, пущенная одним из заговорщиков, одетым в штатское, сразила его, а штык другого заговорщика, но уже переодетого в офицерский мундир, добил героя Кульма и Лейпцига окончательно. Тот скончался через сутки после ранения, единственного в своей жизни – во время войн с якобинцами и мусульманами граф Милорадович пользовался славой «заговоренного», ни разу не получив даже царапины. Кристоф поежился, прочтя новость, и невольно перекрестился. Не то, чтобы он испытывал приязненные чувства к этому генералу и скорбел о его кончине, но сам факт… Если они посмели убить военного губернатора, то готовы были пойти до конца. А что, в России так всегда, – одного законного государя низложила с престола собственная жена и убили в пьяной драке заговорщики, другого – свергнутого еще младенцем, выросшего за решеткой, – убили при попытке освобождения, а третьего казнили в собственной спальне. Это развязало руки нескольким поколениям дворянства. И очень странно, что император Александр этого не понимал, оставив в наследство младшему – и невинному ни в чем – брату разозленную аристократию, чьи надежды на новую жизнь после двух десятилетий войн так и не сбылись. Помнится, в Седьмом году ему все это было яснее ясного, и граф, который тогда был тоже на два десятка лет моложе, мог только восхититься тем, как Александр выпутался из угрозы заговора со стороны собственной матери и сестры. Но, очевидно, победы и непрестанные похвалы военному гению монарха вскружили тому голову не на шутку, и Александр счел, что простые законы жизни и смерти, справедливости и произвола к нему более не применяются. Но, как оказалось, он жестоко ошибся. Продолжая читать четкое, содержащее множество фактов – предварительное количество погибших за сутки 14 декабря (в глаза резануло «бесчетное число черни»), число арестованных, точное время начала и конца выступления, убийства Милорадовича, начала обстрела картечью и атаки гвардейской кавалерии (свои против своих, какова драма), граф Ливен не мог отделаться от чувства, что происшествие оказалось вынужденной мерой, последней попыткой проигрывающих заговорщиков, сраженных обстоятельствами непреодолимого характера, зацепиться за предоставленный судьбою шанс. Их план был куда более продуманным и коварным, но реализовать его помешала, скорее всего, скоропостижная – и абсолютно непостижимая кончина государя. Граф доходил в своих мысленных рассуждениях еще дальше: может быть, император Александр все уже знал – всякая тайна рано или поздно становится явью, и чаще рано, чем поздно. Вот и спутал заговорщикам все планы. Если умереть можно было по своему желанию, при этом не впадая в смертный грех самоубийства, то государь, по-видимому, воспользовался шансом, прежде чем собственные подданные указали ему на порог смерти…

Все эти простые факты часто заставляли Кристофа приходить к выводу, что никакой абсолютной монархии в России не было. Попытки Петра Великого, не пощадившего и собственного сына в борьбе за единоличие власти, разбились о реалии управления страной, складывающиеся столетиями. Здесь, в Англии, любят представлять Россию как тираническое государство, управляемое единой волею монарха, но на деле оказывается обратное. Такую ситуацию невозможно было бы представить в Лондоне. Тислвуд сотоварищи попробовал нечто такое – разговоры разговаривали, никаких выступлений, – и все повисли на перекрестках державы, бесславно и уныло. Конечно, подобных намеков в профессионально составленном донесении посланника Британии не содержалось, но Кристоф не мог не думать о том, как монархия представительная карает нарушителей узаконенного порядка куда как более эффективно, чем абсолютная «тирания». Этим офицерам, выведшим солдат, вряд ли грозит нечто серьезнее ссылок по дальним гарнизонам и разжалования… И что гуманнее, право слово? Подобно всем хорошим дипломатам, граф Кристоф придерживал свои соображения при себе, выдвигая их только тогда, когда обстановка в разговоре накалялась до полных угроз. Вот и сейчас, когда зайдет разговор о Греции, о тех отчаянных делах на Эгейском полуострове, в которые так не хотел вмешиваться император покойный, но которому суждено вмешаться новому государю, и лорд Абердин начнет свою очередную волынку про «разбойников» и «незаконность действий вашего ставленника Каподистрии», Кристоф припомнит им все. Припомнит это точное донесение, в конце которого содержался вывод: «Российская монархия в очередной раз показала себя неспособной слушать аристократию, которой пришлось требовать представительства на штыках солдат». И осторожный вывод посланника: «Я уверен, сэр, что в происшествии попытаются обвинить влияние иностранных держав, особенно нас. Так уже было во время происшествия в Семеновском полку, которое как бы предваряло случившееся». Далее шли описания приготовлений к похоронам монаршьей четы – Елизавета Алексеевна ненадолго пережила мужа и недавно почила в Бозе быстрее, чем можно было себе представить. Женщина, прожившая львиную долю своего брака соломенной вдовой, не смогла выдержать реального вдовства, посему вдовствующая императрица остается только одна – вечная и единоличная Мария Федоровна, всеобщая мать Отечества, прижизненная и личная святая многих семейств, в частности, его, Кристофа, семьи, крестная его супруги и детей, ни во что как будто бы не вмешивающаяся, но всем вольно и невольно руководившая. Масштабы истинной власти этой женщины, которую вполголоса сравнивали с Екатериной Медичи, плохо сознают современники, отдаленные от Дворов Большого и Малого, но он, граф Ливен, сын ее ближайшей наперстницы, зять ее личного телохранителя и муж ее приемной дочери, сознавал отлично. «А не хотели ли эти… бунтовщики – возвести ее на престол, пусть и с конституцией? Считается, что женщина охотнее примет власть ограниченную, ведь она мягче… Но это не тот случай», – подумал он и привычно добавил к своим мыслям – хорошо бы это обсудить с Софи… Не с женой, которая видела в своей приемной матери нечто непогрешимое, с ней такие темы лучше не трогать. «Бонси, она же его мать, она просто не может так поступить. Особенно после того, что она пережила 12 марта…» – промолвит Дотти, глядя на него испуганными глазами, в которых выражение скепсиса борется с ужасом от допущенного им святотатства, и Кристоф не станет напоминать жене, что Мария Федоровна как раз 12 марта, опомнившись от первого шока от известия о расправе с мужем, громко и неоднократно высказывала желание править, вполне законное, ведь она коронована совместно с мужем. Что толку напоминать? Вот Софи сразу вспомнит, хоть она тогда не присутствовала при Дворе…

Граф одернул себя. Решительно затушил трубку и вытряхнул из нее табак. Встал, подошел плотно к окну и прижался охваченным внезапным жаром лицом к прохладному стеклу, впитывая кожей влагу и ледяное дыхание марта, тянувшегося нынче слишком долго. Не надо думать о Софи, не надо хранить ее письма, даже нераспечатанные, не надо на них отвечать, надо приказать курьеру не принимать от нее ничего, ни под каким предлогом… Два года назад Кристоф вычеркнул любовницу из своей жизни. Хотел вычеркнуть в Девятнадцатом году, и не смог, смалодушничал. Два года назад вернулся к жене и душой, и телом, и родился пятый сын, «форменная глупость», как со смешком сказала Дотти в салоне через два месяца, когда, наконец, после сложных родов и молочной лихорадки смогла восстановиться и вести прежний образ жизни. Может быть, и глупость иметь в семье столько однополых детей, но вот этот мальчик, названный в честь лучшего полководца Британии и по совместительству хорошего друга их семьи, стал залогом их любви, пусть и запоздалым. Но Кристоф, как оказалось, ничего не смог с собой поделать. Поэтому розовый конверт с письмом от любовницы мучил его, а силы воли избавиться от послания и продолжать быть счастливым и свободным не находилось.

«Может быть, она пишет по делу», – подумал граф Кристоф. Действительно, за почти двадцать лет их связи совместных дел что с самой Софи, что с ее супругом, князем Петром Волконским, было много. Прекратив роман с княгиней, Ливен не стал обрывать сложившиеся деловые отношения, ибо последствия этого оказались бы куда как более болезненными, нежели притупленное чувство тоски и потери, испытываемое им время от времени, когда он осмеливался произносить имя бывшей любовницы. Со сменой государя могли поменяться некоторые обстоятельства, и Софи могла о том сообщать. «Конечно, она же все поняла и не возразила. Не из тех, кто возвращается», – сказал он твердо и тут же резко вскрыл розовый конверт, не прибегая к помощи канцелярского ножа.

«Милый мой граф, я подумала, что вам необходимо узнать обо всем, что случилось за последние месяцы, от непосредственной свидетельницы всех этих происшествий», – начиналось вполне пристойно и сдержанно письмо от Софьи Волконской. – «Конечно, вы и без меня довольно хорошо информированы. В этом я не сомневаюсь. Но мне хотелось бы поделиться своей версией событий и выводами, сделанными из моих наблюдений».

«Сколько это будет стоить, Софи?» – проронил шепотом Кристоф, прочтя зачин письма. – «А ведь тебе будут нужны не деньги…» Он знал, что любовница никогда ничего не предоставляет бесплатно. «За все нужно платить, так устроен мир, а те, кто не следует этому правилу, обретают немало неприятностей на свою голову», – любила повторять княгиня Софья, и граф удивлялся всегда ее правоте, отчасти разделяя позицию. В его деятельности тоже ничто никогда не делалось просто так. С ранних лет оказавшийся при дворе, а затем замешанный по долгу службы в les affaires étrangers secretes, он отлично понимал правоту ее убеждений. Так все было устроено, не лучше и не хуже. Законы рыцарской чести и христианские добродетели оказались мало применимыми в реальности. Но если он сожалел и негодовал на сию несправедливость, то Софи, «королева мудрости» истинная, принимала это так, как оно есть, без лишних эмоций. И, сталкиваясь с таким здравым подходом, граф только и мог, что платить по счетам, не торгуясь.

Письмо его не разочаровало. В нем расписывались все происшествия последних месяцев, включая события в Таганроге. «О том, что свершилось, скоро пойдет множество слухов, вздорных и не очень», – писала Софи в заключении своего невероятного рассказа. «Множество обстоятельств, окружающих данную смерть, вполне им способствуют. Многое я не могу предать бумаге, даже в виде шифровки и даже по таким надежным каналам, каким я всегда пользовалась к нашему с вами вящему благу. Подробности – только при личной встрече. Но я, как ты понимаешь, не знаю, когда она состоится и состоится ли вообще. После всего того, что произошло за этот краткий срок, я не уверена в том, что буду продолжать выезжать в свет, не говоря уже о моем труде. Долг подданной, жены и матери заставляет меня удалиться в имения и наладить там порядок. Возможно, это последнее письмо от меня…»

Граф Кристоф сбился на этом comme tu comprends. Настолько, что в секунду болезненное чувство ослепило его. Не увидеть ее никогда… Два года назад он хотел этого, может быть, в тот роковой час, когда произнес этот длинный монолог, но действительно желал, а сейчас понял, что сам будет готов сложить с себя все обязанности и привилегии, лишь бы все оставалось так, словно этих лет и не было. Лишь бы она снова была с ним, и можно было бы надеяться на встречи, и без того редкие.

Но если отбросить сантименты и разобрать, что же именно написано бывшей любовницей, то все сводилось к тому, что государь был убит или даже… «Как тебе прекрасно известно, наш государь неоднократно высказывал желание отстраниться от государственных дел и прожить остаток дней своих частным человеком. При всей кажущейся безответственности и абсурдности подобного высказывания, могу ответить так – в Таганроге ему все-таки удалось исполнить свою давнюю мечту. Наш ангел уже не с нами, и мы его никогда не увидим. По крайней мере, не увидим таким, каким мы его все помним».

 

Этот абзац достоин пера баронессы Крюденер, покинувшей сей бренный мир четыре года тому назад, и тоже на юге России, в Крыму. «Что за место такое проклятое?» – всплыло у Кристхена, и он вспомнил отзыв старшего брата, когда-то там служившего, еще в те годы, когда Таврида только-только была покорена и лежала близ ног завоевателей как прекрасная полонянка – изваленная в грязи, с перетянутым веревкой руками и ногами, грязной тряпкой вместо кляпа во рту, нагая и беззащитная, но злобно сверкающая черными глазами на пленивших ее воинов. Карл говорил: «Там пустыня, которая может сделаться прекрасным садом. Но не при нашей жизни». В Крыму Софи думала купить имение. В сад сие место старательно превращает граф Воронцов, давний приятель Кристофа. С переменным успехом, но дело идет. Однако пустыня пока берет свое, и туда уходят утешиться от суеты, расстаться с жизнью, со влиянием на умы людей и с первозданной властью…

Он перечитал строки, написанные размеренным почерком Софи. Неужто она хочет сказать, что государь вдруг не мертв? Что он просто-напросто ушел от власти? Или неожиданность события, краткость и смертоносность заболевания, заставила поверить даже таких прагматиков, как его возлюбленная, в то, что никакой смерти не было? Что государь в любой момент может объявиться в своем кабинете и, улыбнувшись подданным, сказать, как ни в чем не бывало: «Какие же вы легковерные! Я живой, а моя смерть и похороны… Да это, право, ерунда. А вы решили, будто бы все всерьез?» Таким, отрицающим свою окончательную и бесповоротную гибель под Индельсами в Восемьсот Восьмом, являлся к графу его прежний друг князь Мишель Долгоруков, а чуть позже – его брат Пьер, подцепивший в армии некую пустячную хворобу и сгоревший от нее за неделю, до последнего отрицая значимость своей болезни, даже когда начали синеть губы и ногти. Поначалу Кристоф думал, что причина таких сновидений в том, что никого из покойных не причастили и не исповедовали перед кончиной. Погибший на месте воин Михаил просто не успел, а его брат не хотел, до конца глупо надеясь, что удастся вырваться из когтей смерти и зарываясь в них все глубже с каждым часом. Если грехи не отпущены, то и Царствие Небесное для них не открыто, и душа покойника до сих пор считает себя принадлежащей этому свету, о чем не забывает напоминать живым. Но, помилуйте, государь просто не мог избежать сего обряда…

Граф понял, что мысли путаются и логика начинает уступать место мистике. Такое случалось часто, когда он пытался своим разумением понять, что же скрыто от наших глаз. Он резко встал из-за стола и прошел в гардеробную. Кувшин с водой для умывания оказался как нельзя кстати. Кристоф с удовольствием подставил нудно болевшую уже голову под струи холодной воды. Стало немного легче. По крайней мере, он обрел желанную ясность мыслей.

…В сущности, если подумать, то государь неоднократно высказывал желание уйти от власти. Но прежде его угрозы, высказанные в присутствии ближайших соратников, в число которых некогда входил и граф Ливен, казались обычным выражением усталости, навалившейся на самодержца. Неужто он вдруг решил воплотить эти мечты в жизнь? И почему именно сейчас, толком не подготовившись к передаче престола своим наследникам? Знать бы, что произошло там, в Таганроге, посреди нигде… Грозила ли там опасность от врагов? И, главное, что теперь ему, графу, делать с этими сведениями?

Кристоф посмотрел на часы. Скоро дом проснется и придется выходить вниз, общаться с супругой, которая непременно захочет обсуждать случившееся. Ей же придется отвечать на вопросы, которые, конечно же, посмеют задать посетители ее еженедельного салона. Если Поль написал в своем письме то же самое, что и ему, то ей волей-неволей придется рассказывать, как государь мужественно избавился от якобинцев в своей столице, «представьте себе, все из очень хороших семей, а что натворили…» «Нет, нам надо искоренять заразу, пока не поздно, а вы, как я вижу, очень потакаете им и позволяете непростительно много». Далее разговоры тонут в вязком потоке скрытой лести и вычурно выстроенных фраз. Такова была салонная дипломатия – дело графини Доротеи Ливен, с которым почти не соприкасался ее муж. Ему всегда лучше давались действия, а не беседы, горячие споры, а не лесть.

Он снова взял письмо любовницы в руки. Гладкая поверхность желтоватой бумаги, еле уловимый, сухой запах лилии и амбры, ровные строчки коричневатыми чернилами, вдавленные в бумагу… Очень просто представить ее рядом. Очень просто представить, как она шепчет ему слова, совсем не те, не приглаженные утюгом грамматики, не несущие в себе обязательных любезностей, переходов с «Вы» на «ты».

«Софи, опомнись», – обратился Кристоф к ней так, как будто она сидела рядом, сжимая его руку в ее собственной, узкой и белой, всегда горячей. – «Когда ты исполняла долг подданой, жены и матери? Кто с тебя потребовал его отдать? Государь мертв, а тот, что жив – еще не имеет право ничего с нас требовать. Муж – тоже. Пьеру ты никогда не была ничего должна. Дети… О Боже, твои дети выросли и не нуждаются уже ни в ком. Скажи мне честно, что произошло. И куда ты направишься нынче?»

Его глаза начали потихоньку закрываться, запечатанные почти бессонной ночью, усталостью прошлых дней и вечеров, общим зыбким нездоровьем, к которому он даже и привык – время уходит, утекает меж ног, государь моложе на три года и уже пересек Лету, что же говорить о нем самом, давно уже несущим в себе несмертельные, но временами болезненные хвори. Прежде чем заснуть, как ни в чем не бывало, он ощутил на левом запястье холодный отблеск браслета. Пикирующий сокол с распростертыми крыльями был изображен на нем. И перед тем, как заснуть, графу показалось, будто чья-то рука, горячая и шелковистая, щупает его пульс, удостоверяясь, что он еще жив и жара у него нет. «Ты знаешь, где меня найти, Софи», – проговорил он в последний раз. «И ты понимаешь, что без тебя ничего не получится. Прекрасно понимаешь».

…Когда из мимолетного предутреннего сна его выгнал тихий, но настойчивый стук в дверь – опять камердинер обеспокоен тем, что Кристоф не ночевал у себя в постели, опять коротал ночь в кабинете, и не прикажет ли он чего, да и пора уже спуститься завтракать и начать обычный день службы – граф уже прекрасно знал, что напишет в качестве ответа своей любовнице. В то же время он чувствовал, что она не ограничилась сообщением об исчезновении государя. Приказав слуге подать умываться и найти свежую рубашку, граф Кристоф нашел письмо и поднес его к свету. Так и есть. Наивный способ, но действенный – написать молоком между строк. Как будто бы почтмейстеры всего мира, не говоря уже о шифровальщиках, не догадаются… Однако высохшие строки не проявлялись и на свету – видно было, что Софи их написала, но как же? Так, надобно послать в Лондон за Волевским, но тот пока подъедет… Нет, нужно самостоятельно…

– Принеси мне сулему и карандаш, – потребовал Кристоф от слуги, нагруженного тазом воды и несколькими рубашками из гардероба хозяина на выбор. Тот привык уже не удивляться специфическим и не всегда своевременным просьбам хозяев, поэтому поспешил найти искомое.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?