Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах

Text
Aus der Reihe: Наш XX век
3
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах
Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 10,02 8,02
Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах
Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах
Hörbuch
Wird gelesen Авточтец ЛитРес
5,01
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Короче говоря, мы засели с Шатуновским в его кабинете (своего отдельного у меня еще не было) и накатали фельетон «Чечетка налево». Я, правда, больше радовался «находкам» Ильи, чем искал сам.

Фельетон с ходу пошел в номер. Каждому, кто работал или работает в газете, знаком этот раздувающий ноздри охотника азарт… Заголовок, придуманный Аджубеем, относился не к Гурченко, а к ее товарищу по «диким» концертам, некоему лилипуту-чечеточнику Яше Большому.

На какое-то время и мы с Шатуновским стали «премьерами». Но ожидаемого удовлетворения мне эта слава, которую я довольно скоро стал трактовать как «геростратову», не принесла. Я переживал, что после, а то и в связи с нашим фельетоном, Гурченко долго нигде в кино не объявлялась. Радовался потом ее оглушительным успехам, когда она возродилась в своем уже ином качестве, дивился и дивлюсь ее фантастической неувядаемости, но никогда, ни сразу, ни потом, не делал попытки попросить у нее извинения.

Не трудно догадаться, что меня к этому обязывало чувство долга перед моим соавтором. Впрочем, и с ним объясниться по этому поводу в суматохе жизни, которая нас скоро чисто физически развела, не довелось.

Любая рана, если она не смертельна, в конце концов затягивается. Я постепенно перестал вспоминать об этом грехе молодости, когда обстоятельства и сам мой соавтор вдруг об этом мне напомнили. Практически сорок лет спустя. Даже у Александра Дюма, при всей его любви к расстояниям в пространстве и времени, такой дистанции в романах не было.

Шло представление моего «романа-биографии» «Четыре „Я“ Константина Симонова» в самом большом книжном магазине Москвы на Мясницкой. Народу пришло много, но преобладала, к моей вящей радости, «Комсомолка». Обнаружил я среди гостей и сильно постаревшего, в коляске Илью.

Он с видным удовольствием взял у меня из рук томик романа с нежным посвящением, а мне с как всегда таинственным видом, который мог предвещать что угодно, протянул папку с какими-то бумагами, в явной надежде, что я тут же ее открою…

Если бы я к тому времени не забыл напрочь о злополучном опыте нашей совместной работы, я бы подумал, что он вновь предлагает мне соавторство.

Поклонников много, автор один… Так что, несмотря на проявленную Ильей настойчивость, заглянуть в его досье мне удалось только по возвращении домой.

Ее содержимым был полуторагодовалой давности номер до того момента неизвестной мне газеты «Вечерний клуб», приложения к «Вечерке». Я развернул газету и ахнул. Старое, как бы сказал шолоховский Яков Лукич, возвращалось сызнова.

Мое первое побуждение было – отложить, отбросить ее в сторону. Второе – раскрыть снова. Сорок один год минул. Сколько за это время фундаментальных литературных сочинений родилось и ушло в небытие. А наша злополучная «Чечетка налево» здравствовала и даже вот удостоилась перепечатки, хоть и «с сокращениями».

Оказывается, через двадцать лет после появления фельетона вышла книга Людмилы Марковны «Аплодисменты» (и как это я пропустил ее!), где она по вполне понятным причинам не обошла и наше с Ильей Мироновичем совместное творение.

Прошло еще двадцать лет, и редакция «Вечернего клуба», следуя распространившейся моде устраивать «шумы вокруг былых скандалов», тоже вспомнила о нем. А заодно и о книге.

Рядом с фельетоном – выдержка из нее под недвусмысленным заголовком: «Страшное помнится долго».

За комментариями обратились к Шатуновскому. Поясняя (любимое им словечко!), приведенные Гурченко факты, он стоял на своем: «У Людмилы Марковны провалы в памяти».

А дальше уж совсем интригующее «Дознание», вернее, стенограмма его в Английском клубе сорок лет спустя. В возрожденном не сорок – восемьдесят лет спустя Благородном собрании, то есть бывшем Колонном зале Дома союзов Людмила Гурченко пела, танцевала и отвечала на вопросы. Затянувшуюся паузу в своем творческом развитии она теперь объясняла не появлением фельетона, а законом природы, когда «популярность опережает и умение жить, приспосабливаться. Так было со мной». Шатуновскому и здесь не изменил его мрачный юмор. Разъяснив со свойственной ему обстоятельностью, что против концертов юной Людмилы «на шпульно-катушечной фабрике в компании с Яшей Большим и братьями Подшиваловыми» мы выступили для ее же блага, он заявил, что и сейчас взялся за перо единст венно с филантропической целью – напомнить, что у фельетона был еще и второй автор, Боря Панкин, которого Людмила Марковна почему-то ни разу не упомянула, чем нарушила его авторские права. Не скажу, что я очень уж был благодарен старому товарищу за столь своеобразную защиту моих интересов. Но и сердиться на него был не в силах.

Его комментарии показались мне остроумнее, чем сам фельетон. Но я невольно вспомнил слова другого фельетониста, Леонида Лиходеева, которого я, уже став главным редактором, с удовольствием печатал в «Комсомолке», когда ему отказала «Литературка», убоявшись его заштрихованных нападок на власть.

– Борис Дмитриевич, – любил повторять Лиходеев, – самое плохое, когда хорошо делают то, что вообще не надо делать.

И это я отношу, конечно же, к «Чечетке налево». Да простит меня мой дорогой друг и соавтор.

Простил.

Два мира – два шапиро

Название этой главки принадлежит, естественно, мне. Motto – Д. П. Горюнову. Поработав несколько лет после «Комсомолки» первым заместителем главного «Правды», Горюнов осел на посту генерального директора ТАСС.

Просматривая в урочный час телеграммы иностранных информационных агентств, он наткнулся на сообщение главы московского отделения Ассошиэйтед Пресс Генри Шапиро о том, что… в Москве горят склады с бумагой, принадлежащие ТАСС. Он нажал на кнопку звонка:

– Шапиро ко мне.

Нет, речь шла уже не об американце, а об управляющем делами ТАСС. Когда тот возник у его стола, Горюнов сунул ему под нос сообщение.

– Таких сведений не имею, но прикажу проверить, – не растерялся управляющий.

Через пятнадцать минут он вернулся и подтвердил:

– Факт загорания имеет место. Принимаем необходимые меры.

– Свободны, – мановением руки отпустил его Горюнов. И добавил, когда за управляющим закрылась дверь: «Два мира, два Шапиро». Находившийся в кабинете помощник не преминул сделать эти слова достоянием тассовской общественности, после чего они облетели чуть ли не весь мир.

Но до этого всего еще далеко. Пока Д. П. все еще главный «Комсомолки», который в моих глазах все больше выигрывает по сравнению с деспотическим редактором саратовского «Коммуниста». И не за горами уже событие, которое навсегда сделает нас друзьями. Притом что продиктованная возрастом дистанция будет неукоснительно соблюдаться, даже когда я стану министром, а он будет закоренелым и дряхлым, но только физически, пенсионером.

Сохранилась до последних дней и его манера обращаться к собеседнику – с легким рычанием. С вечно звучащим в нем вопросом: дескать, ну, как же ты не понимаешь. Или:

– Ну, как такое могло случиться, как вы (мы, много нас) могли такое допустить…

Как все-таки не погасили «факел»

Вот в такой примерно манере он и обратился ко мне, вызвав на ковер поздним январским вечером 1956 года. На столе у него лежала верстка моей обличительной статьи, которая называлась «Как погасили „Факел“».

– Чьи это у тебя тут «старшие товарищи»? – не спросил – рявкнул он. Не уверен, впрочем, звал ли он уже меня на «ты», или стал так называть после всей этой эпопеи. Я-то «выкал» до конца его дней. В тот момент не это меня занимало, разумеется.

– Старшие товарищи? – переспросил я, уже почти не сомневаясь, что статью мою сейчас зарубят, если уже не зарубили. – Первый секретарь Калужского горкома партии Павлов.

Горюнов издал уже хорошо знакомый мне звук:

– Так почему так и не написал?

Меньше всего я ожидал этого вопроса. И воспринял его как предлог, как удобный повод снять статью из номера. Еще со времен ареста и казни знаменитого генсека комсомола Косарева молодежные газеты в тех далеко не частых случаях, когда они отваживались поднять голос на партийного деятеля, какого бы ранга он ни был, прибегали к эвфемизмам типа «старшие товарищи», «окрик сверху» или что-нибудь еще в этом духе.

Можно было, Богу помолясь, с духом соберясь, раскритиковать даже министра, хоть он наверняка был аж членом ЦК КПСС, но не партийного секретаря какой-нибудь сельской первичной организации. То есть можно было, но лишь назвав его «старшим товарищем» или вообще без чина – по фамилии. Иначе будет противопоставление комсомола партии. Самый страшный грех на свете.

В данном же случае (ого)! речь шла о главе парторганизации крупного областного центра. Так что я ушам своим не поверил, когда услышал:

– Вот и надо назвать всех своими именами.

– Так ведь… – заикнулся я, желая объяснить, что я-то с милой душой, – но вы же знаете…

– Надо назвать его по имени, – непонятно на кого ярясь, пропыхтел Горюнов, и я, не помня себя от радости, сказал, что сделаю это за десять минут.

– Нет, – сказал главный, – десяти минут на это не хватит. Тут надо с умом сделать. Не торопясь. А время уже позднее. Номер держать не будем. Ты сегодня поправь. И отдай в секретариат. А я завтра с утра почитаю.

В приемной главного, куда я выкатился, как футбольный мяч в аут, меня ждал целый синклит. Услышанное разделило болельщиков на два лагеря. Спорить мы покатились в отдел. Подальше от ушей и глаз бдительной, как все ее коллеги по цеху, секретарши.

Какой-то мудрец, их всегда в достатке в любом редакционном коллективе, высказал мнение, что это какая-то игра, и неизвестно еще, устоит ли статья завтра.

– Может, и игра, только не у нас, а повыше, – убежденно сказал мой товарищ по отделу, Аллан Стародуб, сын бывшей коминтерновки и революционного китайского поэта Эми Сяо. Рискуя прослыть подлипалой, он не скрывал симпатий к Горюнову. – Ты давай не рассуждай, а садись и пиши, что тебе сказано, – заключил он со своей китайской категоричностью.

 

Этим я и занялся. Дописанное отправил через секретариат в типографию. И с утра, с десяти часов, как штык был уже в редакции. Сидел и вычитывал только что поднятую из типографии мокрую, пачкающую руки полосу.

– Панкин, к Горюнову, – заглянула в комнату щеголявшая лаконизмом секретарь главного Люба. Люба стала популярной, после того как подсказала однажды Д. П. фамилию завотделом иллюстрации.

– Позови мне этого, – сказал он, – ну, как его. – И почему-то несколько раз поднял и опустил руку со сжатой в кулак ладонью.

– Драчинского, – догадалась Люба и побежала в фотоотдел. Прогулки по этажу она предпочитала телефонным звонкам.

Горюнов, когда я к нему вошел, сидел над такими же, как у меня, мокрыми оттисками статьи, и несколько «вожжей» уже тянулось из глубин текста на поля.

Вот он сейчас у меня перед глазами – этот абзац, в том виде, в каком он, как и вся статья, был опубликован на следующий день вопреки предсказаниям скептиков:

«Комсомольские секретари просто боялись прямо и исчерпывающе высказывать свое мнение о клубе, о такой необычной „никем не предписанной“ затее.

И они выжидали. Это стало ясно, когда горком партии и его первый секретарь тов. Павлов высказались отрицательно. Тов. Павлову показалось, что создатели „Факела“ хотят избавиться от руководства комсомола, чуть ли не новую какую-то организацию создать, что клуб станет средоточием дурного влияния на молодежь. Откуда же взялись такие сомнения? К таким неправильным выводам работники горкома партии пришли потому, что о клубе они знали в основном понаслышке, не познакомились с его участниками, не побывали на занятиях секций. Вот тут бы секретарям горкома и обкома комсомола и высказаться, рассказать обстоятельно о добрых делах клуба. Этого не случилось. Они не вступились за клуб, наоборот, сомнению, осуждению было подвергнуто все, что как раз и обеспечивало успех хорошему начинанию.

И при этом самодеятельность и инициатива превратились в непозволительную самостоятельность, а шутливые рисунки плаката в карикатуры на советских людей».

Не помню сейчас всех подробностей нашей совместной работы над этим «многоуважаемым шкафом», но думаю, что первые нарочито громоздкие строки были сочинены все же Д. П., который хоть изысков в стиле не чурался, но в данном взрывоопасном случае предпочитал основательность. Концовка же, с ее гегельянскими оборотами, которыми я, влюбленный в Белинского и Герцена, увлекался со студенческих лет, несомненно, принадлежала моему перу.

– Отдайте ему курсив, – буркнул по этому поводу Горюнов строкой из записных книжек Ильфа.

В результате родилось нечто такое, что сразу поставило статью на обе ноги, придало ей требуемую основательность и призванную обезоружить самого настырного оппонента респектабельную агрессивность, сравнимую с той, что демонстрирует трубящий боевой сбор бенгальский слон.

А началось все с письма из калужского «Молодого ленинца», звонка из редакции, а потом визита ко мне Булата Окуджавы, который, собственно, «Окуджавой» в ту пору еще не был. И до последнего времени работал в этом «Молодом ленинце» чуть ли не завотделом пропаганды. Рассказывал больше пришедший с Булатом мой бывший сокурсник, тоже подвизавшийся в «Ленинце» на руководящих ролях, – Валька Жаров.

Окуджава, высокий, чернявый, гибкий, ограничился парой реплик юмористического плана. Где-то витал, как я отметил в своих записях, которые сделал сразу же по уходе гостей.

– Затеяли в редакции создать молодежный клуб, – повествовал Жаров. – Напечатали в газете объявление-приглашение: «Энтузиасты! Здесь штаб по организации молодого клуба „Факел“, самого интересного, самого необычного, самого веселого в мире. Все, кто молод душой, объединяйтесь. Идите к нам!»

Народ и пошел. Только успевай записывать. И вдруг из горкома комсомола указание: «Вы запись ведите, а с работой не торопитесь. Идея клуба хорошая, а почему именно при газете? И так все плохое тащат в газету».

– А что именно? – поинтересовался я на всякий случай.

– Да вот опубликовали статью Булата о формализме в политсети. Вызывают нас двоих и редактора в обком комсомола.

Там автора статьи спросили: «Вы со статистикой положения в политсети знакомились?»

– Я делился собственными впечатлениями.

– Значит, положение дел знаете понаслышке…

Приглашенный на заседание редактор областной партийной газеты спросил своего молодого коллегу, Колю Панченко, к тому же еще и начинающего поэта, почему, мол, такие-то и такие-то места «пропустили»?

– Так дискуссия же… Тот пожал плечами:

– Мы все вычеркиваем, с чем не согласны…

– А что тут неправильного, – высунулся Жаров, стажировавшийся на роль ответственного секретаря.

– Вам еще рано выступать, – сказали ему. – Как бы на этом выступлении не закончилась ваша стажировка.

Потом какая-то дама выясняла:

– Кто это был такой, которому мы на язык наступили? «Молодежку» обязали опубликовать на ту же тему статью секретаря Калужского горкома. Когда она появилась, сказали:

– Вот и печатайте теперь на нее отклики.

– Да нету откликов-то…

– А вы организуйте, что мы, не знаем, как у вас это делается?

… – Вот и оказались мы с этим клубом, – с мрачным юмором заметил Окуджава, – в прямом и переносном смысле в противоестественном положении. Зачать зачали, а родить не дают.

Материал просто плыл мне в руки. На бюрократов и перестраховщиков у меня еще с университетских лет была идиосинкразия. Я, не выходя из редакции, исписал пару блокнотов. Условились, что, если что, мне позвонят, и я сразу же объявлюсь. Позвонил сам редактор, видно, допекло, начинающий поэт Коля Панченко, ушедший позднее в диссиденты!

– Увы, экскурсия в Москву только усугубила ситуацию. В ход пошла тяжелая артиллерия – парторганы. Приезжай.

Приехал. Начал «входить в матерьял».

Все, что было связано с клубом, в партийных и комсомольских кабинетах читали с лупой в руках:

– «Все, кто молод душой, объединяйтесь»? У нас в районе 18 тысяч несоюзной молодежи. Все молоды душой. Разве всех объединишь?

– «Смелее, острее, без оглядок…» Тут явная попытка уйти из-под контроля.

– «Бюро интернациональных связей». С иностранцами встречаться? А откуда иностранцы у нас в Калуге?

Когда я сам пошел по этим кабинетам, разговор был еще круче. Со мной, «товарищем из центра», разговаривали на родном партийном языке. Без обиняков.

Павлов, правда, поинтересовался:

– Вы, конечно же, член партии? – И, не дослушав ответа, моя везуха, понес: – В газете помещали всякий хлам. Да вы сопоставьте эту трепотню и весь этот визг с решениями ЦК ВЛКСМ… Инициативная группа, к которой примкнули не совсем советские люди, неряшливо подошла к вопросу. В уставе клуба, говорят, Окуджава привез его из московских салонов, упустили вопрос о руководстве комсомолом. В программе написали: диспуты по всем вопросам?! Вы же понимаете, надеюсь… Стали декларировать отмену политзанятий, заменили их танцульками… И всего этого комсомольские секретари не заметили. Слишком много взяли на себя. С бюро, с пленумом не посоветовались…

Сейчас вся подноготная той истории видится мне куда яснее, чем тогда. XX съезд и доклад Хрущева еще впереди. Но в стране уже все бурлило. И самые мощные импульсы политической лихорадки исходили, как это случится еще не раз и в будущем, из твердыни режима, со Старой площади, из кабинета первого человека в партии, а соответственно, и в стране.

«Оттепель», крылатое слово, брошенное Эренбургом, растапливала льды, но на смену ей снова и снова приходили заморозки. Вот и тут, в Калуге, областные деды морозы, которые в схватках Хрущева с Молотовым и Кагановичем явно держали сторону последних, пальнули и по страницам «Молодежки», и по комсомольским областным и городским вождям, которые сначала спасовали перед вольнодумцами, а теперь, оказавшись между двух огней, «ударили жидким», по выражению еще одного словотворца «Комсомолки» Володи Онищенко…

– Значит, я так понял, – торопливо заносил я в свой блокнот (просто слюнки текли!) словесные перлы будущих персонажей своего опуса, – клуб никто не распускал. Поскольку юридически он не был создан, он не мог быть и закрытым.

– Вот-вот. Говорят, разогнали клуб. А мы просто поправили его устроителей.

Все это многоголосье, упиваясь лексикой как сторонников, так и противников «Факела», я вложил в девять машинописных страниц. Высунув от удовольствия язык, строчил: «Трусость в нашем представлении неразлучна с робостью во взоре, с краской испуга на лице, а здесь – высокомерный окрик, постукивание стопкой карандашиков по столу, оргвыводы. У такой трусости есть более точное название – перестраховка. И плодятся перестраховщики там, где не внимают голосу масс, а откликаются только на начальственный басок».

Статья появилась на свет как раз накануне очередного пленума ЦК ВЛКСМ. На нем «Комсомолку», то есть центральный орган комсомола, обвинили в том самом, что в Калуге шили многострадальному, так и неоткрывшемуся «Факелу» «Молодого ленинца»: противопоставление комсомола партии: «несоюзной молодежи» – комсомолу.

Мне на пленуме присутствовать было не по чину. Меня таскали по кабинетам. Семичастный, тогда второй человек в комсомоле, допрашивал, правда ли, что на редакционных летучках я критиковал Шелепина.

Я являлся на все эти вызовы, внимательно выслушивал назидания, говорил что-то в ответ, но чувства реальной опасности не появлялось ни разу.

Как же отбивался и отбился Горюнов, не знаю. Но когда на подпись ему положили проект очередного приказа о премиях за истекший месяц, где на первом месте красовался мой «Факел» (300 рублей в так называемых старых рублях при тогда шней зарплате литсотрудника в 1200 рублей), он, по свидетельству той же его помощницы Любы Антроповой, подписал приказ «не моргнув глазом».

Короткая комсомольская карьера Булата Окуджавы, о которой мало кто и помнит, на этом завершилась. Он разочаровался в своей идее хождения в народ, то бишь в плотные слои комсомолии, осел на время в «Литературке» и посвятил себя стихам и песням, со всеми вытекавшими из этого последствиями.

Но эта главка – не об Окуджаве, который еще появится на страницах этой книги. Она – о Д. П. О моем первом главном редакторе.

…С переходом его в «Правду», а потом в ТАСС в наших отношениях мало что изменилось: «Вы наши отцы, мы – ваши дети».

Называть его Д. П. или Дима я позволял себе только заочно.

– Вы какую газету там с Юрой делаете? – спросил он меня однажды грозно по телефону. А Аджубей только что ушел в «Известия», а Воронов еще не набрал оборотов.

– Так не я же главный, – смалодушествовал я.

– А кто ты? Заместитель? Вот и замещай! Тебя ж только назначили. У тебя знаешь, какой запас прочности.

Несколько лет спустя, застав у меня, уже в кабинете главного, тогдашнего моего зама, присланного на амплуа политкомиссара, поинтересовался его фамилией:

– Сергей Высоцкий? Не знаю такого журналиста. Мальчишкой из Коврова он оставался всю жизнь. Когда Зимянина назначили секретарем ЦК партии, начальником всей идеологии, Д. П. поведал мне, притворяясь озабоченным, как в Праге, где они вместе, главный редактор «Правды» и генеральный директор ТАСС, были на Конгрессе журналистов, он выдал своему руководителю делегации за какой-то неуклюжий диалектизм в выступлении: «Такой-то персоне надо бы научиться простейшие слова правильно произносить». Теперь припомнит, наверное. Но нашла однажды коса на камень. Давид Кугультинов рассказал, как ехали огромной делегацией поездом в Псков на один из первых Пушкинских праздников. Он был в одном купе с Беллой Ахмадулиной. Из соседнего купе заглянул к ним таровито Горюнов, с закуской и выпивкой. Выпили по первой, по второй. Вдруг Беллочка, которая все это время неотрывно смотрела на Горюнова, спрашивает:

– А почему этот тип с нами? Тут даже Горюнов растерялся:

– Белла, вы наверное, не узнали меня, с кем-нибудь спутали…

– Нет, – сказала она с той отчетливостью в голосе, который у нее появлялся после нескольких рюмок. – Я вас ни с кем не спутала. Вы тот редактор, который печатал о псевдонимах…

Была, была такая страница в его и «Комсомолки» биографии, о которой он сам вспоминал с горечью. Хоть и не без юмора. Все началось с публикации им заметки Михаила Бубеннова «О псевдонимах», появление которой было воспринято как намерение Сталина реанимировать уже было заглохшую, но принесшую столько бед дискуссию о космополитах.

В «Комсомолке» меж тем к письму Бубеннова, которое в редакцию принес завотделом литературы Шахмагонов, отнеслись профессионально – как к хорошему газетному гвоздю. К тому же автор в фаворе, лауреат Сталинской премии за нашумевшую «Белую березу». Сам Шахмагонов – хоть и продувной мужик, бестия, но вхож… В номер!

Реплика Симонова в «Литгазете» оказалась полной неожиданностью. Запахло поражением. Мысль одна, как ответить? За грудки Шахмагонова. Тот:

 

«Шолохов напишет.

Он сейчас как раз в Москве и трезвый. Сегодня же принесу».

– Просто как у Островского или у Сухово-Кобылина, – сокрушенно крутил седою головой мой первый редактор Горюнов, которому и четверть века спустя эта история свербила душу. – Чего ради стравили двух таких писателей? Но тогда одно было на уме – спуску не давать.

В сталинскую пору обычным было выходить в первом часу ночи. В тот раз держали полосу до трех утра. Матвеич, выпускающий, – грузный, старый мастеровой, человек со страниц Гиляровского – не выдержал, поднялся из типографии «наверх», в кабинет главного:

– Вы, ученые, газету будете выпускать или нет?

Только в четвертом часу принес Шахмагонов текст за подписью Шолохова. В цеху и над талером снова закипела работа. Честь газеты была спасена. О подобной точке в конце полемики можно было только мечтать.

Реакцию на новую реплику Симонова со скромненьким названием «Еще об одной заметке» можно было, по словам Горюнова, сравнить только с появлением истинного ревизора в финале бессмертной комедии Гоголя.

…Словно для того, чтобы еще более усугубить панику, раздался звонок из ЦК, от Суслова: полемику прекратить.

Сразу стало ясно: Шахмагонов – групповщик. Держать его дальше в газете нельзя. Но как избавиться?

Тут как раз вышло очередное партийное постановление. Редактор вызвал его – вам лично надо выступить. Никому не поручайте. Два подвала. Срок – неделя. Через неделю приносит – бред чистый.

– Ну, так вот, пишите заявление об уходе. Или я это – в ЦК, без комментариев…

Написал, ушел.

«Комсомолка» всегда делалась руками азартных людей. И нередко то, что со стороны выглядело хитроумно, а то и коварно разыгранной операцией, являлось лишь желанием «и чтоб между прочим был фитиль всем прочим».

Как ни велик был страх, не он один двигает людьми.

…Смерть Д. П. в возрасте семидесяти семи лет 2 июня 1992 года застала меня послом России в Великобритании.

10 июня некролог с портретом появился в консервативной лондонской «Таймс»: «Дмитрий Петрович Горюнов был одним из тех, кто помогал оформить либерализацию культуры в 60-х годах… Его дружба с Алексеем Аджубеем, зятем Хрущева и главным редактором «Известий», обеспечила ему место на внутренних кремлевских советах. И он делал все, что было в его силах, чтобы использовать эту позицию для поддержки многих своих либеральных коллег, а также для внедрения некоторых гуманных перемен… Как и многие другие реформаторы, Горюнов быстро потерял свои позиции при преемнике Хрущева Брежневе и был отправлен в своеобразную политическую ссылку в качестве советского посла в Кении».

«Его жизнь – свидетельство того, что в конечном счете не обстоятельства лепят человека, а человек – самого себя. Несмотря ни на что». Так написал я в «Комсомолку».