Долгая дорога к дому

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

III

Когда он вернулся в свой домик в поселке из разряда частного сектора, расположенного между двумя районами городами, дома была одна жена, детей не было. Жена лежала на диване, вытянув руки вдоль тела, и безжизненно глядела в потолок. Лицо у нее было мертвенное, вид крайне измученный. Еще не высохшие слезы говорили о том, что она недавно плакала.

– Где дети? – спросил он.

– Алена повела Полину к врачу, я пришла домой, и у меня уже не было сил двигаться, я еле-еле разделась.

Никитин понимал ее. Жена значилась фельдшером в поликлинике, работая до прошлого года как участковый врач. Но с некоторых пор фельдшерам запретили занимать должности врачей и ее перевели участковой медсестрой. Работа была собачья, сплошная беготня по подъездам, по лестницам многоэтажек, с неработающими лифтами, с хамовитыми жильцами, а зарплата у медсестер – сущие гроши, которые притом не выплачивались по три-четыре месяца. Во всем обвиняли страховую медицину. Контора-де была в Москве, а до нее не добраться. Ясное дело, говорили, что в Москве дельцы, сосредоточив их зарплатные деньги, прокручивали их по нескольку месяцев, случалось, даже по полгода, или держали их на депозите…

Она с усилием поднялась, села, свесив ноги на пол, казалось, с трудом перевела дыхание и вдруг заговорила повышенным тоном, близким к истерике:

– Я уже больше не могу! Это так ужасно! Это один сплошной ужас!

– Что ужасно? – спросил он.

– Неужели ты не видишь весь ужас нашей жизни? – тем же тоном продолжала жена. – Ужасно и унизительно стоять в очереди за грошовыми субсидиями! Ужасно не получать зарплату по три месяца! В школу, в детский сад придешь – там на тебя смотрят как на последнюю нищенку, потому что у твоего ребенка нет денег на обед, нет денег на всякие мероприятия, которые устраиваются в детсаду или в школе! Приходиться унижаться, без конца занимать денег, стоять в кошмарной очереди за этими жалкими подачками! Ты знаешь, сколько мы уже позанимали? Ты хотя бы это знаешь?

– Ты думаешь, если без конца причитать да вздыхать, то станет легче? – отвечал жене Никитин. – Я делаю все, что могу, что в моих силах. Что я могу изменить? Нам… всем нам, обездоленным в одночасье, только и остается, что взять в руки топоры и вилы и пойти войной на власть, и, либо сдохнуть, либо снести к черту этот каннибальский режим!

– У тебя еще хватает сил философствовать! – вскричала жена. – А я? О, как я несчастна! Как же я несчастна!

Она заплакала навзрыд, закрыв лицо ладонями.

– Успокойся, Наташ… Не одни мы такие, почти все так живут, вся страна, – сказал Никитин. – Переживем это время, все наладится…

– Я так не могу! Я уже не могу так жить, я живу из последних сил! – говорила она сквозь рыдания, отняв ладони от лица. – У меня уже нет больше сил смотреть голодным детям в глаза! Делай же что-нибудь… слышишь ты? Ты мужчина, изволь обеспечить детей хотя бы продуктами! Иди хоть милостыню проси, хоть воруй, а обеспечь детей продуктами! Ты принес сегодня чего-нибудь?

– Нет, нам ничего не дали и работу пока не нашел.

Жена зарыдала уже истерически.

– Потерпи, выживем как-нибудь, – утешал ее Никитин. – Скоро на огороде что-то начнет расти, а там с мая и всю осень рыбалка будет, с реки вылезать не буду, денег заработаем, запасы сделаем…Выживем как-нибудь, – продолжал утешать он ее.

– Это осенью! А сейчас как жить? Вся моя задержанная зарплата уйдет на долги! И так будет без конца! А ты знаешь, что осенью Полина идет в школу? Ты, наверное, уже забыл об этом?

– Ничего я не забыл!

– А ты знаешь, сколько денег нужно, чтобы собрать ее в школу? Ты хотя бы примерно знаешь? Уже сейчас нужно думать, где добыть этих проклятых денег!

Она опять зашлась в рыданиях.

Никитину стало жаль ее до слез. Он подошел к ней, погладил ее по волосам, хотел приласкать и утешить, и в этот миг вдруг остро почувствовал, что он не любит ее… совсем, ни капли не любит эту женщину, с которой прожил около двадцати лет; не любит до того, что даже просто приласкать ее не может. Они с Натальей жили дружно, что называется душа в душу. Без любви, но в уважении. Она была хорошей женой, ему не в чем было ее упрекнуть, как только в сердечной, душевной холодности. Вот так и пролетели двадцать лет, а любви, той, которой ему хотелось ещё с юности и о которой он втайне мечтал всю жизнь, такой любви в его жизни так и не было. И ему было горько оттого, что он эту любовь так и не почувствовал.

И теперь, вероятно, от этого его прикосновение к ней вышло у него фальшивым, холодным, натянутым, жену всю так и передернуло от его прикосновения, и она вздрогнула от отвращения.

– Еще ты пьешь из меня кровь! – вскричала она, глядя на него заплаканными глазами. – В такое время связался с бабой! Думаешь только о собственном удовольствии! Бог тебя накажет!

– Никто не может отнять у меня права любить женщину. Мне скоро пятьдесят, жизнь уже почти прожита для любви.

– Ты не имеешь права на личную жизнь! – кричала она.

– Но любить-то я имею право?

– Наступи себе на яйца – вот и всё твое право! Детей надо поднимать!

– Обязательно надо. Разве я отказываюсь? Вот и будем их поднимать.

– Зачем я тебе родила Полю? – рыдала жена. – Какая же я дура!

– Она нас с тобой не спрашивала, и не покушайся на святое. Родилась – и всё.

– Если бы не Поля, я бы тебя давно выгнала в три шеи! Ты знаешь, какие первые слова произносит Поля, когда просыпается? Знаешь или нет?

Никитин отмалчивался.

– А где папа? – она спрашивает. – Когда тебя нет дома, её лихорадит, она ничего не ест! Она без тебя уснуть не может!

– Хватит! Не трави мне душу!

– Нет, не хватит!

Никитин вышел в кухню, чтобы не слышать ее упреков и причитаний. Тем больнее его доставали ее слова, чем были они справедливее. Но жена тотчас же за ним следом.

Его жена была спокойная, ровная женщина, никогда не повышавшая голоса. Она, не упрекнувшая его ни разу в том, что он фактически жил с другой женщиной, не каждый день ночевал дома, смотревшая на него с немым укором, – его жена всегда была молчалива и спокойна в своем женском и человеческом горе. Вместе с навалившейся нищетой она достойно встретила этот второй удар судьбы – его связь с другой женщиной, считая его связь возрастной болезнью стареющего мужчины, – и надеявшаяся на то, что он все равно неизбежно вернется в семью, – теперь его жена пришла в ярость. Такой яростной он ее еще не видел.

– Нет, ты спокоен, как удав! – кричала она. – Тебя не колышет наша нищета, вся эта безысходность! Еще бы – у тебя есть отрада! Ты бабу себе завел, чтобы спрятаться от проблем! С тебя как с гуся вода! Ты не имеешь права на личную жизнь, когда дети голодают! Ты слышишь? В такую критическую минуту ты должен думать только о семье, о нашем выживании!

Никитин отмалчивался, глядя в окно и вобрав голову в плечи. Ему, как обычно, хотелось собраться и уйти куда-нибудь, но тут открылась дверь и вошли дети. Жена, всегда сдерживавшаяся при детях, ушла в свою комнату.

– Папочка, ты купил мне чего-нибудь вкусненького как обещал? – сразу с порога спросила отца Полина.

– Нет, Поля, сегодня нам денежек не дали, – вздохнув, проговорил он.

Их старшая дочь Алена, едва взглянув на него и буркнув что-то вместо приветствия, быстро прошла к себе, даже не задержавшись в кухне. Ее гардеробный шкаф был у нее в дальней комнате. Задержать ее в кухне могло только что-нибудь вкусненькое, если бы он это принес, но увидев пустой стол, Алена поняла, что отец пришел без денег.

– Папочка, ну, раздень меня! – напомнила о себе стоявшая у порога Полина.

Он стал раздевать ее, стянул и повесил на вешалку шубку, на полку – шапку с рукавичками.

– А почему, папочка, вам денежки не дают? – спросила его Полина.

– А потому, доченька, что поезд из Москвы ещё не приехал с деньгами, – отговорился Никитин.

– А когда он приедет?

– Его ждут на этой неделе, завтра или послезавтра. Москва очень-очень далеко от нас находится.

Полина прошла к столу и села на стул.

– Я кушать хочу, папочка, – опять напомнила ему о еде дочь. – Дай мне чего-нибудь покушать. Мы сейчас зашли к бабе Вере, она жарила котлеты, по одной котлете нам с Аленой дала, они такие вкусные!

– Ешь картошку с солеными огурчиками и помидорчиками, – сказал ей отец, накладывая в тарелку картофельное пюре.

– Не хочу картошку! Опять эта картошка! Она без молока! – закапризничала дочь. – Мне мама её уже давала. Я хочу котлет, как у бабы Веры, колбаски или окорочков…

Мясо в их семье теперь ели редко. Только вареную колбасу иногда, с жениной зарплаты. А полукопченую – по большим праздникам. О мясе и говорить не приходилось. В кармане не было денег даже на транспорт, на сигареты, про остальное даже и думать нечего. Ели, в основном, рыбу, кету – эту кормилицу дальневосточных семей, которую запасали с осени, когда шла на Амуре путина. А когда запас кеты заканчивался или просто для разнообразия, ели куриные окорочка, ножки Буша – самое дешевое теперь мясо. Никитин даже не стал открывать шкафы, где хранились продукты, так как в них не было ничего, кроме манки. А без молока и без масла она невкусная. Март-апрель – самое голодное в их краях время. Все или почти все осенние запасы были уже съедены – все эти заготовки, соленья, варенья, рыба, заготовленные впрок овощи… В холодильнике, в подполье и в кухонных шкафах, что называется, мышь повесилась, картошка, урожай которой нынешней осенью был скуден из-за проливных дождей и которую хранили в подполье, уже заканчивалась. Жене задерживали зарплату уже третий месяц, занимать денег было уже не у кого, так как у тех, у кого можно было одолжить, уже одолжили.

Тут Никитин вспомнил о купленных для нее булочках.

– Ешь картошку, а потом я тебе что-то вкусненькое дам, – пообещал дочери Никитин.

– А что ты мне дашь, папочка?

– А вот съешь картошку, я тебе тогда покажу.

 

И дочь стала быстро поглощать картофельное пюре.

– С огурчиками ешь…

– Не хочу с огурчиками!

Полина третий год болела бронхиальной астмой, обострявшейся каждой весной, кашляла не переставая, уже не знали, как и чем лечить ее, так как ничего не помогало. В детский садик она ходила через раз. Едва выздоровев и переступив порог садика, она через два-три дня опять начинала кашлять и температурить. И приходилось ее забирать обратно. Поля была бледна, худа, всегда ела мало, зачастую ее силой приходилось сажать за стол и почти насильно кормить. И нынче она только-только начинала выздоравливать.

– Вот, Поля, я тебе булочек купил с маком. Смотри, какие они вкусные!

Проглотив картофельное пюре, Поля взяла булочку и стала есть, запивать ее чаем.

– А Ваське можно дать? – спросила она.

Под ногами крутился здоровенный кот Васька, держа дрожащий хвост трубой – тоже просил есть.

– Обойдется Васька без булочки.

Но Полина отломила кусочек булочки и бросила его коту, и Васька с аппетитом и громко стал его жевать.

Поля росла еще безмятежно. Ее еще не коснулась та унизительная нищета, которую уже вдоволь испытала их дочь Алена, заканчивавшая в следующем году в июне среднюю школу. Нищета сделал ее замкнутой и необщительной.

Тут как раз вошла Алена, нахмуренная и сердитая.

– Ты чего мать до слез довел? – тихо спросила она. – Ей и так достается, а ты еще смеешь заставлять ее плакать! – с тихой яростью прибавила она.

– Никого я до слез не доводил. Она сама себя доводит, – отвечал Никитин дочери.

– И чего это ты тут свои носки вонючие развесил и башмаки поставил? – вдруг напустилась она на него с той же тихой яростью, заметив его носки и туфли на печке рядом с чистым бельем. – Не видишь, что ли, я тут чистое белье сушиться повесила? Еще потными носками твоими все провоняет! Убирай отсюда!

Она брезгливо дернула плечами и вышла.

Никитин промолчал, ничего не ответил, молча убрал носки и ботинки, перевесил их в другое место. Он промолчал потому, что уже давно чувствовал по ее поведению, что его авторитет мужчины, отца, кормильца, уже упал в глазах дочери. Он знал, что Алена не могла простить ему этой унизительной нищеты, своего старенького пальто, вязаной шапочки, которую она носила всю зиму в то время, когда большинство ее сверстниц носили норковые, лисьи или, на худой конец, из песца; она не могла простить своему отцу многого. Она и словом не обмолвилась о своем недовольстве им, их бедностью – была в мать, какой была та до этого несчастья, – молчаливой, все носившей в себе. Его дочь не могла простить ему многого из того, что теперь старшие школьники и школьницы не прощают своим несостоятельным родителям, платя им, если не откровенным презрением, то, по крайней мере, молчаливым невниманием. Она не могла простить ему того, что они обменяли благоустроенную квартиру на этот дом с земельным участком, «частный сектор», без ванны, без теплого туалета. Они с женой решили, что так выжить им будет легче. Проще было, конечно купить садовый участок, которые теперь продавались за бесценок, но участки нещадно грабили бомжи, да и добираться туда, далеко за город, было накладно из-за дорогого бензина. А тут, обменяв квартиру, они с женой как бы приобрели три в одном: было жилье, пусть без удобств, земельный участок и гараж. И не нужно было платить за квартиру и коммунальные услуги сумасшедших денег, проживание в частном доме почти ничего не стоило, к тому же он умудрялся ещё и приворовывать электроэнергию благодаря скрытым, обходящим счетчик электропроводкам. Алена же, переехав, оказалась оторванной от подруг и от всего того, с чем была связана дружба со сверстниками, а главное тем, что надо было ходить друг к другу в гости. А приглашать к себе Алена стыдилась из-за бедности и неудобств, – словом, многого не могла простить своему отцу его старшая дочь. А тут еще он завел себе женщину на стороне, и она, конечно же, знала, и, естественно, целиком была на стороне матери.

Он знал это и старался ее не трогать.

Отыскав сухие чистые носки, а в шкафчике для обуви – сухие летние туфли, он оделся, вышел во двор, завел машину.

– Папочка ты куда? – выбежала на крыльцо Полина вслед за ним.

– Иди домой, а то простудишься, я скоро приеду. Окорочков тебе куплю и сразу приеду, – говорил дочери Никитин.

– А денежки у тебя есть?

– Сейчас поеду и заработаю.

– Только много-много купи окорочков, чтобы Чернышу и Ваське хватило. Ладно?

Под ногами крутился дворовый пес Черныш – тощий до такой степени, что у него просвечивали ребра.

– Ладно-ладно…

Он поцеловал дочь, взял ее на руки и понес в дом. И вдруг Полина огорошила его вопросом:

– Папочка, а ты не уйдешь от нас к другой тётеньке?

– К какой ещё тётеньке? – опешил он.

– Мама говорит, что ты ночью к другой тетеньке уходишь от нас, когда я сплю.

«Зачем жена отравляет ребёнку мысли? – с досадой подумалось ему. – Вот дура-то ещё!»

– Глупости. Никакой тётеньки нет, мама всё придумала.

– Правда-правда?

– Правда-правда, доченька!

«Вернусь, поговорю с женой. Ребёнку отравлять душу, прикрываться им – последнее дело для бабы», – решил он.

– А ты будешь, папочка, сегодня с мамой в одной кроватке спать? – снова огорошила его Полина.

– Я сплю на кухне, доченька, потому что кашляю, и всем мешаю спать.

– И маме тоже?

– И маме, и Алене, и тебе тоже. А когда я выздоровею, то обязательно буду с мамой в одной кроватке спать.

– Правда-правда?

– Правда-правда!

«Она все понимает! Всё! – мучился Никитин от наивных откровений дочери. – О, дети, дети! А ведь приходится врать ей бессовестным образом!»

Он вернулся к машине, завел ее и выехал со двора. До чертиков хотелось курить. В бардачке он нашел несколько окурков, заранее недокуренных, которые он откладывал на тот случай, если вдруг нечего будет курить, и не на что купить курево.

Слава богу, в баке было литров пять бензина, да в багажнике – целая канистра, которую он обменял с соседом на дрова.

Зарабатывал свободным таксованием в эти весенние дни он теперь нечасто. На старом, разбитом «Жигулёнке», какой был у него, лучше было не выезжать, себе дороже, добьешь машину, особенно в такую распутицу, когда колдобина на колдобине. Да и в его неказистую «тачку» садились крайне неохотно.

Никитин всегда поджидал пассажиров на центральной площади города – Металлургов, где и без него стояли несколько таксомоторов. С некоторых пор его оттуда стали вытеснять так называемые «свои», наглые, нахрапистые мужики, объявившие эту стоянку своей вотчиной. А Никитин не входил в их бригаду.

Он подъехал на стоянку и пристроил автомобиль последним в очереди – пятым или шестым. Стал ждать.

Спустя минут пять к нему подошли двое.

– Ты опять здесь? Давай сваливай отсюда! – заговорил один из них, мужик в картузе с лакированным козырьком, в потертой расстегнутой кожаной куртке, с большим животом, нависающим над поясным ремнем.

Он был в этой компании кем-то вроде бригадира.

Никитин опустил боковое стекло.

– С чего бы это я сваливал? Я стоял здесь и буду стоять! – твердо заявил он.

– Ты не будешь здесь стоять! Вали, давай! Мало места, что ли? Нас здесь и без тебя хватает!

Никитин решил ни за что не сдаваться. Он, подняв стекло, сделал вид, что не слышит.

– Сваливай, тебе говорят! Ну?! – Толстяк стукнул кулаком по боковому стеклу. – Без колес хочешь остаться?

Никитин снова опустил стекло и сказал:

– Слушай ты, как тебя там…Ты лучше ко мне не приставай, а то я уже на взводе. Пожалеешь, если я взорвусь. Я здесь стоял, когда вас ещё в помине не было.

– Че-го-о? Нет, ты посмотри на него? Сучонок, совсем оборзел! Понятия никакого!

Не успел Никитин опомниться, как ветровое стекло оказалось забрызганным снегом, смешанным с грязью.

Никитин понял, что у него теперь нет другого выхода. От одной только мысли, что его вытесняют из жизни, отодвигают на самую обочину, где возможностей для выживания еще меньше, его бросало то в дрожь, то в испарину.

Он сжал зубы и спокойно вылез из машины. Обошел ее, открыл багажник, достал канистру, отвинтил пробку у пятилитровой пластиковой канистры, вытащил канистру из багажника и направился к машине толстяка, держа канистру за спиной. Постучал в стекло. А когда толстяк опустил стекло, плеснул к нему в кабину бензин, затем облил капот и ветровое стекло.

Толстопуз, словно ошпаренный таракан, выскочил из своей «японки».

– Ты чего, мудак? Охерел, что ли?! – закричал он на Никитина.

Никитин поставил канистру на асфальт и достал из кармана куртки зажигалку.

– Значит, война, да? Война? Давай тогда воевать! Я из тебя, сука, живой факел сейчас сделаю! Я стоял здесь, и буду стоять, ты понял? Заруби себе на носу и другим объясни! Запалить тебя, козла?

Никитин сделал шаг в его сторону, выставив руку с зажигалкой, толстопуз в страхе шарахнулся от него.

– Смотри, козлина, ты меня достанешь! – пригрозил толстяку Никитин.

– Да ты че, ты че? Да ты…ты…Ты че наделал? Че ты наделал, а? – всё вопрошал толстопуз, оглядывая себя и как бы не веря случившемуся.

– Вот то и наделал! И запомни, мне терять нечего! Война так война, до победного! Мне ни свою жизнь, ни свою старую тачку не жалко! Будете приставать, я сожгу вас со всеми потрохами!

Толстопуз сел в свою «японку» и рванул со стоянки так, что ошметки грязного снега вылетели из-под колес его «Тойоты».

Никитина оставили в покое.

«Странно, откуда во мне это ожесточение? – думал он, сидя в кабине. – Я даже словами такими раньше не разговаривал, и тона такого во мне никогда не было. Откуда это во мне взялось?»

Он ожесточился от неудач, от своего безработного положения, от постоянного безденежья, а ещё, быть может, оттого, что его оттесняли более молодые, сильные и наглые куда-то на обочину жизни, где возможностей выживания было ещё меньше. Он заметил за собой это ожесточение и говорил себе: «Вот он волчий мир с его волчьими законами, а в этом мире расслабляться нельзя».

Это ожесточение он видел и в других людях, видел ожесточившихся людей в общественном транспорте, в очередях, на улицах. По малейшему, ничтожному поводу вспыхивали яростные, дикие перепалки, готовые превратиться в мордобой. Месяцами, годами копившаяся в людях неудовлетворенность, обида, недовольство жизнью, притеснение, ущемление, обман, колоссальные очереди превращали обычных, добродушных и мирных людей в цепных собак.

И странное дело! За восемь-десять лет этой передряги из жизни совсем не исчезли очереди. Очередь являлась еще более существенной чертой бытия, чем в советские времена. Теперь не было очередей за колбасой, мебелью, билетом на самолет, за каким-нибудь другим дефицитом, но совершенно дикие очереди были за субсидиями, на бирже труда, в земельные отделы и комитеты, к нотариусам, в какие-нибудь конторы за какими-нибудь справками, в отдел юстиции на оформление собственности. Устройство жизни в России неизбежно сводится к бутылочному горлышку.

И невеселые мысли все одолевали его. И он думал о том, как же так вышло, что из благополучной семьи со скромным, но достойным достатком его семья в пять лет скатилась сначала к бедности, а теперь вот к самой отчаянной нищете? Дальше уже оставалось только идти на паперть с протянутой рукой. Они с женой уже пятый год не могли купить себе обновы, их покупали только детям. Как так вышло? Где он упустил? Может, нужно было уйти с завода раньше? Ведь видно было, что завод заваливается, гибнет, но он, Никитин, держался и верил в свой завод до конца. И не он один был такой, кто верил и надеялся на лучшее. Он любил свою работу, свой цех, свой коллектив. Да и куда он мог пойти, когда кругом одни сокращения и увольнения? Может, нужно было податься в коммерцию, стать «челноком», как десятки его бывших сослуживцев? Но это было чуждо и противно его духу – торговать ему, рабочему человеку, инженеру. И вот он никуда не ринулся, не открыл свое торговое дело, не ушёл вовремя с завода и дождался, в конце концов, увольнения. Что ж, упустил он это время, когда можно было что-то изменить в своей жизни и в жизни семьи, а теперь нищета так придавила, что хоть караул кричи. Сейчас, кажется, вплавь бы бросился в бурлящий поток, пополз бы, лишь бы не сдаться, не упасть окончательно. «Цепляться, цепляться, зубами держаться, царапаться, но не падать! – повторял он себе. – Не сдаваться, ни за что не сдаваться!» А сколькие уже упали, сдались, спились и доживают свой век чуть ли не под забором! Ещё не старые, но выкошенные, как косой, новым строем жизни, не сумевшие приспособиться к этому порядку. А скольких сверстников или чуть постарше он уже похоронил!

И вот так оно вышло, что он не попал в струю, там опоздал, здесь не успел, не перестроился и выброшен теперь на обочину. А с обочины – да прямо в кювет. Даже машину – последнюю кормилицу – и ту не успел поменять или капитально отремонтировать. «Жигуленок» года три выручал его крепко. Но вырученных денег хватало только на еду да на мелкий ремонт. А вот на крупный ремонт уже надо было изловчиться. А тут ещё таксомоторов, главным образом японских иномарок, развелось больше, чем нищих пассажиров. Наиболее наглые и нахрапистые, горластые мужики, как вот этот толстопуз, застолбили со своими бригадами все хлебные стоянки и не впускали туда чужих. И приходилось отстаивать свое право на выживание отнюдь не мирными средствами.

 

Удачи в таксовке ему в тот день не было. Выездил он всего-то сорок рублей, сущие копейки, а надо было добыть для Поли мяса. На эти деньги нельзя было купить даже килограмма куриных окорочков.

Рядом с машиной на тротуар сели голуби, как обычно выпрашивая у прохожих еды, и Никитин понял, как и где надо добыть мяса.

Он завел машину и поехал домой.

Оставив машину у ворот, не заходя в дом, Никитин взял в сарае пустой мешок, фонарик, ящик с инструментом, сложил все в багажник. И снова выехал.

Прошлой весной он нанимал двух бомжей, чтобы вскопать огород. Взял две бутылки поддельной дешевой водки, жена сварила прошлогодней картошки, поставила на стол соленые огурцы. Один из бомжей был молодой казах Ахмат. Он рассказывал, как они когда-то в общаге в безденежье добывали на чердаке голубей.

– Заходишь на чердак, а они сидят на балках – видимо-невидимо…Подходишь, резко включаешь фонарик и ослепляешь их по очереди. И все – берешь их руками, голову сворачиваешь и в мешок кладешь…Тощая, правда, птица, но на супец хватает…

Никитин выбрал дом довоенной, сталинской постройки, где по его расчетам был чердак. Поставил во дворе машину, стал обходить подъезды.

Все двери, ведущие на чердак, были с висячими замками. Ему повезло, что в этом доме двери на чердак вела не лестница, упиравшаяся в потолок с люком. А когда окончился пятый, последний этаж, ещё две лестницы в шесть ступенек уводили выше, – и вот он оказался на предчердачной площадке с низким потолком. Пришлось пригибать голову. Он включил фонарь – огромный навесной замок на дверях. Исследовав дверь, он убедился в том, что железные двери у двери болтаются.

Спустившись вниз, он взял в багажнике машины монтировку, снова поднялся наверх, дождался тишины в подъезде, просунул монтировку в щель между петлей и косяком. Усилие – и он отодрал петлю от косяка. Сильно билось сердце, как будто пришел воровать что-то.

Он включил фонарик и двинулся вглубь чердака. Вблизи птиц не было видно. Он продвигался вперед, пригибаясь так, чтобы не удариться о нависающие переплеты балок, хрустел шлак под ногами.

В дальнем конце чердака скопилась птица. Здесь было оконце без стекла, к которому было пристроено некое подобие трапа, вероятно, для работников ЖЭКа или других служб, чтобы выходить на крышу. Было слышно, как, шурша, со звуком «пфрр» вспархивает и садится с одного места на другое место птица. Они сидели на балках, как куры на насесте. Здесь проходили трубы отопления, и ему стало ясно, отчего птица скопилась именно в этом месте – от труб шло тепло.

Никитин навел фонарик на нижнюю балку и приблизился к птицам вплотную. Голуби не шевелились, словно бы парализованные светом.

Он сунул фонарик под мышку, развернул мешок и, одной рукой держа мешок и фонарик, другой рукой стал по очереди брать птицу и складывать ее в мешок. Вспомнил о том, что прежде, как говорил казах, им надо шею свернуть, но и в мешке птица вела себя смирно.

Дома он доставал голубей по одному, сворачивал им шею и бросал в таз. Набралось их больше двадцати штук. Ощипывал он их до поздней ночи, а потом варил суп с рисом и остатками мелкой, прошлогодней картошки.

Ощипанные тушки были такими маленькими, что легко умещались на ладони. «Добытчик, – подумал он про себя с усмешкой. – Только и остается теперь, что голубей или ворон жрать».

Только сварив похлебку, он лег спать. А оставшиеся тушки положил в морозилку.

Ночью, как обычно все эти дни, Никитина опять одолел простудный кашель. Он начинался почему-то ночью, когда он ложился спать. Наверное, в положении лежа что-то происходило с легкими или с бронхами, приступы кашля так и рвались из его груди, – его буквально рвало от кашля. Этот его кашель будил всех, не давал домашним спать, за стенкой скрипела диваном Алена и недовольно, сердито вздыхала – вероятно, проснувшись, не могла уснуть. Не могла спать и жена.

Никитин и сегодня после того, как справился с голубями и сварил похлебку, достал из кладовки старенький тюфяк, бросил его в кухню и лег. Но уснуть не мог.

Вскоре вошла жена, как обычно в эти дни, в ночной рубашке, с распущенными волосами, с поджатыми губами и скорбным лицом. Положила на столик таблетки, обходя его взглядом, проговорила:

– На, выпей… А бронхолитин почему не пьешь?

– Он мне не помогает.

– Он сразу не помогает, его надо долго пить.

«Башмаки бы мне надо поменять, вот и вся проблема», – думал Никитин.

Но таблетки проглотил, а потом пил бронхолитин – приторно-сладкий сироп. А затем по жениному рецепту пил ещё противную жидкость из смешанных трав, нагретую на плите, растворяя в ней половину чайной ложки свиного сала.

Уснул он уже под утро.

– Папочка, – удивлялась Полина, когда он проснулся. – А почему окорочка такие маленькие?

– Это, Поля, не окорочка, это цыплятки. Маленькие такие цыплятки.

– Цыплятки? – озадачилась дочь. – А какие цыплятки?

– Цыплятки – это детки курочек. У курочек есть детки, которые из яичек вылупливаются, их цыплятками зовут, пока они маленькие. Ты же видела их в своих книжках.

– А где ты их взял?

– Купил на базаре.

– А почему ты не купил окорочков?

– На окорочка денежек не хватило. А цыплятки тоже вкусные. Ешь супчик с цыплятками.

И ещё два вечера подряд Никитин с фонариком, монтировкой и мешком забирался на тот же чердак, заготавливая «цыпляток» впрок, чтобы хотя бы этого «мяса» хватило на несколько недель. А может, и на месяц. Уж не до жиру.