Kostenlos

О театре и не только

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Действующие лица

(основные)

1. Городовиков – Очиров Б.

2. Хомутников (может убрать?)

3. Анжла (табунщик) Уланова поставить на роль.

4. Ользя – Бальбакова.

5. Церен- Ильянов.

6. Эрвенг- Арсанова (Кекееву не надо).

7. Яван- ?

8. Морла – Эняев.

9. Тоолтя (лама) Сасыков.

10. Деевжя – Мучиряев.

11. Освагин одмн – Яшкулов С.

12. Му-Манджи – Мукукенова (пацан).

Эпизоды:

1. Отхонов ходжа -?

2. Нарма -?

3. Баава-?

4. Босхачи-?

5. Амуланг -?

6. Дезертир-?

Ваше согласие и кого вы предлагаете на роль. Сократите эпизодические роли. Звоните, с уважением Борис Шагаев».

Санджи Каляевич не торопился. Через дней пять звонил, или Мария Трофимовна звонила и говорила «приходите к 7 утра». И я не выспавшись, бежал. Мэтр, качнув головой на приветствие, молчал. Потом потирал ноги. Потом поправлял тряпку на диване. А я думал, что это за нойоновские замашки. Уж начал бы крушить сразу. Это был его стиль, его такое приспособление и я успокаивался. А он потом вещал: «Сокращать хочешь? А я их всех знал, когда молодой был, а тебе все равно! Сокращай, только одно у тебя».

Потом брал свой экземпляр пьесы и что-то листал. Опять пауза. «Ну, хорошо, с чем-то я согласен, что надо сокращать. Но пьеса-то уменьшается?». А я ему: «Санджи Каляевич, пьеса и так тянет на 2,5 часа. Это утомительно для зрителя. Надо на два часа и 15 минут антракт». Санджи Каляевич: «А раньше по 3 часа шел спектакль. И заканчивали в 11 ночи. В 8 вечера начинали. И ничего. А вы 3 часа не можете усидеть». А я опять канючу: «Санджи Каляевич, сейчас другие времена и другой зритель. Начинаем рано и в 9, 10 часов вечера уже дома». «К телевизору все бегут», – ворчит аксакал, но уже в голосе не тот упертый накал. «Ну, ладно, сократи, а я потом посмотрю. Ну, что там у вас нового? Пьеса нравится актерам?». «Да я еще не читал на труппе. Надо довезти до кондиции, а потом читать на труппе. Директор Тачиев торопит», – вякаю я. «Я с Анджой поговорю, а ты давай сокращай. Я потом посмотрю. Все. Я устал с тобой. Связался с вами и сам не рад», – и улыбнувшись, весело засмеялся.

Надо понимать, что мэтр шутит. А мне это и надо было. Значит, дает добро. Санджи Каляевич был сложный человек. Надо его знать и иметь ключик к его характеру. Он был добрый, но, видимо, жизнь заставила его, во всем усматривать какой-то подвох по отношению к нему. Конечно, он был умный, рассудительный. И я понял, кого он уважал, то немного был ершист, приструнивал собеседника, не от злобы. Такой стиль, такой склад души. С другими он был другой. Говорил правду в глаза, был резок. Но все в меру. Но я-то его раскусил. Разбирался уже чуть в психологии людей. Когда вспоминаю мэтра, то на душе какой-то добрый, веселый осадок. Почему? Не знаю. При своей ершистости, а поди вот оставил хорошую память.

Санджи Каляевич много знал о жизни до революции, о коллективизации, о расстрелах священнослужителей, о Колыме, о писательских заварушках, о 20-30-х годах, но ничего не написал. Что-то его сдерживало, а потом кураж прошел. Во время бесед вскользь так напоминал о тех годах, явлениях, поступках, репрессиях. Мэтр все унес с собой. А жаль.

Улыбка Константина Эрендженова

Константин Эрендженов всегда был улыбчивым, в отличие от своего солагерника, поэта Санджи Каляева, который отличался замкнутостью и внутренней сосредоточенностью. Такое впечатление у меня создалось после долгого общения с аксакалами.

У Константина Эрендженовича были контакты с разными людьми. Его дружелюбие, добродушие не давали знать, что он прошел каторжный путь. В середине сороковых годов прошлого века, как и многих знаковых фигур калмыцкой интеллигенции, Эрендженова осудили по самой страшной политической «58-й статье». После этого приговора впереди только мрак, превращение в пыль. Но он выдержал каторгу, не потерялся, не озлобился и на воле не спекулировал лагерной жизнью. Более того, при упоминании об этом периоде жизни постоянно улыбался.

В 1958 году Министерство культуры КАССР отправило Константина Эрендженова в Ленинград преподавать родной язык в калмыцкой студии. В общежитии его семье дали комнату в тихом изолированном блоке, подальше от шумной студенческой братии. Боова Кекеевна, жена аксакала, при встрече упрекала, что я не захожу к ним на чай.

Только в институте я узнал, что Константин Эрендженович прошел советский концлагерь. Сам он никогда не говорил об этом страшном отрезке времени. Профессура института знала его биографию. При встрече в коридорах маститые преподаватели почтительно, вежливо кланялись, уважительно справлялись о его здоровье. А дядя Костя всегда улыбался, говорил что-то оптимистичное и радостное в ответ.

Ленинградская профессура – блокадники, знали почем фунт лиха, сами были в «ежовых рукавицах» тоталитарной власти. Стоят ректор института Николай Сергеевич Серебряков, высокий грузный дядя, и наш щуплый маленький дядя Костя. Почтительно склонившись, ректор что-то вежливо ему объясняет, а наш аксакал внимательно слушает с доброй улыбкой на лице. При этом разговор шел на равных. Серебряков был интернационалистом и уважал все национальные студии.

Константин Эрендженов не был Макаренко в преподавании. Человек, прошедший тяжкий путь, никогда не ворчал, не упрекал, не стыдил нас за прогулы. Как всегда, улыбался и спрашивал у запыхавшихся студентов: «Что, опять вы, Киреев, Шагаев, Сангинов, проспали?». Нам, конечно, потом было стыдно, а аксакала такая недисциплинированность обижала, но он нас не «репрессировал».

У Константина Эрендженовича была своя методика в преподавании родного языка. Многие из калмыцких студентов вначале не знали ничего кроме слова «мендвт». А он не загружал нас синтаксисом, правописанием и начинал всегда с простых и очевидных вопросов. Вначале мы говорили: кто я такой, год рождения, где учусь. Далее стали получать тексты для перевода. Позже Эрендженов усложнял задания, акцентируя внимание на разговорной речи. Таким образом, к окончанию института «сибирские дети» выучили калмыцкий язык. Это в нас проснулись гены и патриотизм. Конечно, старшие студенты помогали нам и были во многом примером.

Боова Кекеевна иногда делала замечание, что мы пропускаем занятия по родному языку, но однажды Константин Эрендженович, чувствуя наше смущение, попенял её: «Да, ладно тебе, Боова. Заходите, ребята, чай попить». В таких ситуациях наш учитель сам чувствовал неловкость, стыдился. А разве у нас, нынешних, есть стыдливость? А кризис в нас присутствует – внутринравственный и моральный?

Константин Эрендженович был скроен по другим лекалам. Он закалился на колымском морозе, на черствости и ненависти власти, предательстве соплеменников, но стыдливости и совестливости надсмотрщики власти и обстоятельства не выбили из него.

В Ленинграде Эрендженов был хозяином дома. Студенты и преподаватели института очень уважали его. За улыбчивость, жизнелюбие, добропорядочность, дружелюбие. Но это не значит, что наш дядя Костя ничего не видел, не знал. Он все понимал, но жил по своему кодексу, отсекая ненужное, то, что мешает, кому-то вредит. И жил по максимуму, не мелочась.

Жизнелюбия его хватало на всех. Бывало, при встрече он рассказывал про прошлую жизнь. Про Колыму редко когда вспоминал: только когда кто-то спросит. А ведь некоторые так разрисуют своё прошлое, подвиги, что собеседникам становится невмоготу слушать.

Однажды на «мальчишнике» в писательском кабинете в так называемом «красном доме» аксакал разоткровенничался о своих старших коллегах – писателях. С уважением относился к одним, ругал других. Одного ни за что исключили из партии, другому сфабриковали «улусизм», третий без очереди пролез на издание книги, четвертый строчит доносы наверх или в Москву.

Спрашиваю у Эрендженова: «Ну, а творческая конкуренция в ваших кругах присутствует?». Егор Буджалов резко перебивает: «Сиди и кури свою сигарету! Слушай, что говорят старшие, или беги в гастроном». Хорошее было время.

Как-то идём с Костей Сангиновым (режиссёр телевидения), встречается Константин Эрендженович и просит нас проводить до дома. Аксакал принял наркомовскую норму и был немного навеселе. Пришли к нему на улицу Губаревича. Дверь открыла жена Боова Кекеевна. Прошли в хозяйский кабинет. Боова Кекеевна принесла закусь, сказала, что пить ничего нет, и ушла. Боова Кекеевна – мать талантливых архитекторов Мингияна и Джангра, а ещё Болта – танцора из ансамбля «Тюльпан». Тоже талантливый, из плеяды танцоров ансамбля, таких как Саша Улинов, Эмба Манджиев, Вася Калинкин.

Ну так вот, Константин Эрендженович вынул из-за стопки книг НЗ – чекушечку, и разлил. Выпили. Посидели, погоревали. Говорили о том, о сем, но разговор шел вяло. А мне хотелось спросить про ссылку. И тогда я спросил у писателя про ссылку.

Одни пишут, что Константина Эрендженовича увезли в Астрахань на допрос, а потом уже по этапам. А Каляев говорил, что их вместе увезли из Элисты в Сталинград, там выбивали признания, а потом отправили на Колыму.

Поговорили мы хорошо, погоревали. Но мне было любопытно узнать про Колыму. «Кто сидел? Контингент какой? Чем занимались?», – не унимался я. «Сидели всякие. Политические, блатные, убийцы, конокрады, фраера. Вечерами при тусклой лампадке – «колымке» играли в карты «блатари». Мы не лезли туда. Честная воровская игра – это и есть игра на обман. Поди, разберись, кто жульничает».

«Блатари» ловили мелкую колымскую живность и ели, – продолжал вспоминать дядя Костя. – Я научил их закапывать живность на какое-то время в землю. Потому что специфический запах любых животных теряется, когда закопаешь. Учил блатных всяким народным хитростям. Например, как завязывать калмыцкий узел. За все это блатные договаривались с надзирателями и мне давали «кант», то есть временный отдых. Смотрите, мол, азиат «припух» совсем, дайте ему отлежаться.

Меня уважали. А как же? Жить хочется. Каляев был не такой. Он никуда не встревал. Держался настороженно. Пошли однажды в забой, а Санджи нет. Ну, всё, думаю, карцер он получит. Приходим в барак, а Санджи суёт мне в фуфайку пайку хлеба. Я обомлел. Ты что? Не пошёл в забой, да ещё хлеб украл?! Тебе же прибавят срок. А Санджи мне говорит на калмыцком: «Не фунгуй! Я теперь на хлеборезке!». «Вот же гад! И там меня опередил!» – сказал дядя Костя и захохотал.

 

«Мы говорили на своём языке с Санджи, зэки за это нас уважали, – признавался Константин Эрендженович. – Политические и урки вместе сидели. Нас специально стравливали. Но мы с ними мирно жили. Я маля им плёл. Санджи им пайку хлеба воровал». Тут вошла Боова Кекеевна и испортила песню.

Перед моим уходом Эрендженов подарил мне кожаный маля. Он до сих пор висит у меня дома на самом видном месте.

Однажды мы с ним зашли в кафе «Спутник». Сели обедать, и я стал благодарить аксакала за все. В этот момент начали подходить посетители. Здоровались и справлялись о здоровье писателя. А он улыбался и дружелюбно отвечал на приветствия незнакомых людей. Был прост, как правда. Мы часто встречались с ним в парке, сидели на лавочке и разговаривали, но там невозможно было уединиться. К Константину Эрендженову всегда подходили знакомые, прерывая беседу.

«Понимаешь, Колыма, лагерь, жуткое прозябание – это конец! – откровенничал дядя Костя. – Но выжили. Там у меня на многое раскрылись глаза. Кроме тяжелой и мрачной жизни, – ежедневное напряжение. Каждый думает о том, как выжить. Скудная еда, холод, злые надсмотрщики, стукачи. Так и ждешь какую-нибудь «подлянку» от всех.

«Силы и здоровье уже не те, – вздыхал писатель. – Задумки есть кое-какие. Вот телевидение приглашает. Молодцы! Ты смотришь меня по телевизору? Поставь в театре «Цыганы» Пушкина. Я перевел». И аксакал надолго замолчал.

При жизни мэтра не получилось осуществить постановку. Уже после его кончины задумка претворилась на сцене элистинской школы №12.

Два солагерника, два классика: Константин Эрендженович Эрендженов и Санджи Каляевич Каляев – прошли трудный путь. Разные по характеру, по складу души, они сотворили многое для калмыцкой литературы, калмыцкого языка и родного народа. Каляев и Эрендженов многому меня научили. Они учили не уча. Каляев был резкий, колючий, дядя Костя мягкий, ровный, весёлый. Добрую славную память они оставили о себе. Время течет и вымывает из памяти незначительные моменты жизни, но самое значимое, как чистое золото, оседает на дно. Самые мои золотые воспоминания о Константине Эрендженове связаны с его великолепным творчеством и добродушной улыбкой. Которую он дарил всем людям. То, что внутри организма: сердце, печень, почки, селезенка, щитовидка принадлежит хозяину тела. А улыбка для всех. Дядя Костя и дарил ее всем.

Вдруг чувствует в возрасте зрелом

Душа, повидавшие виды,

Что мир уже в общем и целом

Пора понимать без обиды.

Игорь Губерман

Миша Черный – герой Белоруссии

Мишей Черным прозвали белорусские партизаны Михаила Хонинова. Белоруссия стала его второй родиной, это в честь него в Белоруссии село Погорелово, спасенное партизанами от гибели, переименовали в Хониново. Хонинов Михаил почетный гражданин города Березино. Как я познакомился с Михаилом Ванькаевичем, не помню. Но про него был наслышан еще в Сибири от мамы. Они учились вместе в Астрахани, в техникуме искусств, а потом с 1936 года работали в Калмыцком театре. После депортации он был директором театра. Михаил Ванькаевич поразил меня своей харизмой. Он всегда почему-то был шумный, громко разговаривал, говорил безаппеляционно, как давал команды на войне, глаза немножко навыкате, с большой гривой волос. Мы были одного роста, но он был немножко полноват. Встречались обычно на Пионерской или возле обкомовской гостиницы. Он брал меня под руку и говорил:

– Проводи меня.

И мы шли вниз к пескам. По дороге он спрашивал про дела в театре. А потом начинал костить чиновников, партийных функционеров и незаметно переходил на творческие дела. Очень переживал, что мало обращают внимание на культуру, нет денег на печатание книг. Однажды, при очередном провожании, Михаил Ванькаевич сказал, что у него есть пьеса-сказка.

– Посмотри, может, понравится, – сказал Михаил Ванькаевич, хлопнул по плечу и удалился.

В другой раз он спросил про маму.

– Весёлая была она. Мы все были веселые тогда. А потом скрутили нас. И сейчас свои же крутят. Но я не веревка! И ты не сдавайся! Чего это главными режиссерами у нас всегда варяги становятся? – и он начал громко костить министра культуры и еще секретаря по идеологии. Шли прохожие. Михаил Ванькаевич, не обращая внимания, костил все и вся. Вдруг успокоился и сказал:

– Но это между нами.

Ну, думаю, бывший партизан и тоже чего-то боится. При встречах Михаил Ванькаевич чего-то не договаривал. Я видел: что-то его гложет внутри, какая-то боль в душе, но мне, молодому, он не хотел говорить. Хотел высказаться, но я был не тот субъект. И я был не в материале. Я был хорошим слушателем и больше ничего. Не мог поддержать, посоветовать.

Многих, про кого он говорил, я не знал. Стоял, как истукан, и кивал головой. Уж очень были разные весовые категории, да еще мой никудышный возраст. Не до каких-то размышлений, выводов. Не любопытные мы в молодости. Если бы сейчас встретились, мы бы поплакали на всю катушку. Я чувствовал, что Михаил Ванькаевич хорошо ко мне относится, он был человек независимый, у него был свой кодекс внутри. И какую статью внушить собеседнику, он знал.

Человек зависимый и не талантливый живет тем, что о нем думают другие, а человек независимый и небездарный живет тем, что он думает о других. Вот это мне понравилось в нем. Может он был излишне категоричен, но его позиция и оценка явлению, событию, человеку были ясны и не двояки.

«Взять высотку!» – звучит подтекст в разговоре. Не обойти, не переждать, а «взять высотку» и все тут. Человек он был прямой, бескомпромиссный. Вначале рубил, а потом думал. Правильно ли делал? Но таков характер. Иногда нужно поступать и так, как требует сердце. А потом уже включать ум. Доброхоты накатали письмецо на Михаила Ванькаевича, а тут еще партийная организация Союза писателей Калмыкии вдруг «разоблачила» злостного неплательщика партийных взносов партизана-писателя. Ведь был нанесен огромаднейший урон государству. Чуть не сорвал пятилетний план страны из-за неуплаты партийных взносов. Классики «изобличили» белорусского партизана, который подрывал экономические устои СССР. К стенке его! И выгнали из партии, а потом вымыли руки и верно с «чистой совестью» вдарили по наркомовской.

Гитлеровцы давали вознаграждение за голову Миши Черного 10 тысяч оккупационных марок, а соплеменники-классики сняли с партии. Поэтому что-то Михаил Ванькаевич мне не договаривал, а в душе у него видно скребло бульдозером.

А еще раньше, когда Михаил Ванькаевич работал директором театра в клубе «Строитель» после депортации, тоже доброжелатели написали письмо в обком партии. Кто написал, я знаю, но не о них сейчас речь. Михаила Ванькаевича вызвали на ковер бюро обкома партии и спросили у героя-партизана Белоруссии:

– Одевали и использовали театральный костюм в быту, а не на сцене?

Бывший партизан Хонинов отвечал, как на допросе.

– Одевал театральный костюм.

– А почему вы, директор театра, использовали государственное имущество? – спросили члены обкома партии.

– Понимаете, товарищи члены бюро, одеть было нечего. Приехал из Сибири в старье, а тут надо выходить на сцену перед зрителем, не в старье же выходить. Вот я на час-два одевал театральный костюм, – честно признался герой-партизан Белоруссии, за голову которого гитлеровцы давали 10 тысяч оккупационных марок.

Ох уж эти члены бюро! Это чуть не карательный орган. Все боялись этот орган. Выгоняли из партии. А это уже всё – каюк! Карьера и жизнь покатилась в обратную сторону. Жить, правда, будет. Все коммунисты были в зашоре. Каждого «провинившего» считали чуть не врагом народа. Бывший министр сельского хозяйства Володя Дорджиев говорил мне: – Тебя после «Ваньки Жукова» тоже хотели разбирать на бюро обкома партии. Я, узнав про это, сказал III секретарю обкома партии Намсинову Илье Евгеньевичу: – Вы что, совсем уже?! Во-первых, он не партийный и второе – из-за какой-то мелочевки, театральной шутки вы опускаете бюро обкома партии. Наговорил ему. Он внял был потом за тебя. А так потрепали бы тебя, выгнали бы с работы. А я ему – Меня и так не допускали к режиссуре. Дорджиев Володя был взбешен и выдал тираду про заскорузлых, зашоренных партийцев.

И тот «бой» с соплеменниками Михаил Ванькаевич проиграл. На войне вот – ты, вот – враг. А в мирное время не знаешь, от кого ждать ножа в спину. Опять партийное наказание. Кстати, наш герой-партизан поехал в Москву, там разобрались и восстановили в партии. Иногда справедливость побеждает. К сожалению, редко. Какое сердце такое выдержит? А в то время партия – это всё. Вот такие истории были у Михаила Ванькаевича с некотрыми иудами из числа соплеменников. Эти истории подточили славное сердце героя партизана.

А вот что писали о Хонинове белорусы. В книге «Всенародная партизанская война в Белоруссии» написано: «Созданный по решению Могилевского подпольного обкома партии в апреле 1943 года 15-й партизанский полк развернул свои боевые действия в Могилевской области. Организаторами его явились Т.Т. Демидов, И.П. Нижник, М.В. Хонинов и др. Устраивали засады. Совершали массовые налеты на вражеские гарнизоны и железные дороги, истребляли живую силу и уничтожали технику противника. Партизаны 15 полка внесли значительный вклад в общее дело разгрома фашистских оккупантов. В июле 1943 года Хонинов блестяще выполнил поставленную командованием задачу – парализовать шоссейную дорогу Могилев – Довск. Тов. Хонинов силами своей роты, методом минирования и засадного боя разбил свыше 60 автомашин, десятки немецких солдат и офицеров».

«Тов. Хонинов обеспечил выход из окружения не только своей роты, но и других подразделений», – писала другая газета. В октябре 1943 полк попал в окружение. «Особый героизм проявила в этих боях рота Хонинова», – отмечала пресса. 19 мая 1944 г. рота Хонинова в деревне Гореничи перебила до 130 фашистов (из рапорта Сидоренко – Солдатенко Могилевскому подпольному обкому КП Белоруссии). Можно привести еще массу примеров.

Михаил Ванькаевич имеет много военных наград и получал награды в мирное время. Были ли грехи у Михаила Ванькаевича? Наверное, а у кого их нет? Есть грехи, которые вредят окружающим, а есть грехи, которые мешают жить самому. Я не так много общался с Михаилом Ванькаевичем, но эти короткие встречи в течение многих лет оставили ясное, положительное представление о нём. Создатель Бог креста не по силам не дает. Свой жизненный крест Михаил Ванькаевич пронёс достойно. Жаль, что завистники укоротили ему жизнь. И ещё жаль, что соплеменники «помогли» не получить звание Героя Советского Союза, белорусы были готовы. Может, когда-нибудь справедливость восторжествует?!

Мудрая Улан Барбаевна

После знакомства с Улан Барбаевной Лиджиевой в 1957 году вторая встреча с ней произошла через восемь лет, в театре. Я приехал из института на преддипломную практику. Пришёл в театр. В раздевалке сидели актёры, и среди них была Улан Барбаевна. Я поздоровался со всеми. Вдруг она поднимается, подходит и протягивает руку:

– Менд, Боря. Наш молодой режиссёр, – повернувшись к сидящим, сказала актриса. – Анян көвүн (Анин сын), – произнесла утвердительно. Чего, мол, сидите, был подтекст.

Подошла с улыбкой женщина и представилась:

– Анна Магнаевна. Я с мамой твоей училась и работала до войны.

Подошли другие, и все поздоровались за руки. Я стушевался и что-то пробормотал:

– Очень приятно, Борис, – и т.д.

Такого приёма я не ожидал, что сказать, что спросить не знал, да и неудобно с ходу, с налёта. Улан Барбаевну я узнал. Она была уже хорошо одета, но так же чуть прихрамывала. Наконец, придя в себя, я спросил у Улан Барбаевны:

– Как ваше здоровье?

Она похлопала меня по плечу и сказала:

– Лучше чем в Сибири!

Я спросил, где кабинет директора. Все стали объяснять, а один мужчина небольшого роста с большим носом сказал мне:

– Пойдем, Борис, я тебе покажу.

В коридоре мужчина протянул руку и говорит:

– Борис, я с твоей мамкой учился. Хорошо её знаю и отца твоего.

– Очень приятно, – мямлю я.

– Познакомимся. Ах-Манджиев Лага Нимгирович.

– Очень приятно! – Снова брякнул я.

Вначале я не врубился, что мама рассказывала про интересную, с «Ах» в начале, фамилию. Дома я рассказал маме о встрече с актёрами.

– Ах-Манджиев хороший мужик. Он комик. Встречала его, – сказала она и заулыбалась, думая о чём-то про себя.

На преддипломной работе я был ассистентом режиссёра в спектакле «Обелиск» у Льва Николаевича Александрова. Улан Барбаевна была занята в спектакле и также были заняты выпускники Ленинградской калмыцкой студии. Я сознательно занял созерцательную позицию. Александров просил: «Может, драки поставишь?» Я вежливо отказывался. Но что-то показывал. Драки ставил А. Сасыков, современные танцы ребята сами сочиняли и твистовали. Оформление было в виде обелиска. Крутился круг, и вокруг обелиска, внизу у основания постамента, художник обозначил квартиру, учительскую и т.д. Спектакль в основном был молодёжный. Возрастных мало. Кроме Улан Барбаевны, Эняева и нескольких эпизодических. Выпускники ленинградской студии работали только три сезона. Ребята были ещё не опытные. Совершенствовались. Чувствовалась скованность. Улан Барбаевна подсядет к молодым во время перерыва, и начнет с ними говорить, по-матерински успокоит – поднимала дух. Умела она как-то украдкой, мягко успокоить собеседника. Говорила она негромко. Это были, скорее, задушевные беседы.

 

Помню, как молодые ещё Сангинов Костя, Бадмаев Борис, Яшкулов Сергей, Алексеев Тимофей участвовали в сценических драках. Саша Сасыков показывал, поправлял этих неумех. Драться-то никто не умел. Жалко, что впоследствии Боря Бадмаев, Костя Сангинов, Тима Алексеев, Майя Ильянова, Егор Буджалов ушли из театра. Костя Сангинов ко всему ещё был талантливый музыкант.

На посиделках дома у Улан Барбаевны я узнал много интересного про актёров, и не только. Очень хорошо она отзывалась о Д.Н. Кугультинове. Она была знакома с ним с 1935 года. В Красноярском крае она общалась и с молодым А.Г. Балакаевым. Устраивала в Сибири самодеятельные концерты на дому и в общественных местах. Когда передали по радио из Москвы песни в исполнении Улан Барбаевны, калмыки, которые жили в округе и районе, прибежали к ней домой – и все радовались, плакали. Все воспряли духом. Замаячила перспектива будущего. Целый месяц гости наведывались к ней домой. «И голод, холод стали нипочем», – громко и весело сказала Улан Барбаевна уже дома, в Элисте, когда с того момента прошло 15 лет. Она много рассказывала про своё детство. Как была рыбачкой, где-то училась. И всегда пела. Когда стали набирать в Астраханскую студию, Улан Барбаевна, не задумываясь, всё бросила и ринулась в большое искусство. Вокруг Улан Барбаевны всегда были люди: в театре, дома, на лавочке возле дома. Вокруг неё постоянно были собеседники. Когда говорили про Улан Барбаевну, да и после её ухода ТУДА, все теплели и становились добрее. Она всегда меня приглашала домой, и мы вели нехитрые беседы. Продолжалось это до двух-трёх ночи. Она не отпускала меня, а я комплексовал, что не даю покоя возрастной уже актрисе.

Она рассказывала про всех писателей, выдающихся людей Калмыкии и никогда о плохом не заикалась. В ней было много позитивного. Но если кого-то не любила, то не любила. Говорила коротко: «Не хочу про него говорить!» А про писателя Баатра Басангова она говорила тепло и заинтересованно. Она говорила мне:

– Ставь пьесы Баатра. Он, знаешь, какой был настырный в деле. Если он загорелся чем-то, то всем говорил об этом и добивался всего. Тут во дворе шестого жилдома чего только не говорят о нём. Всякую напраслину городят! – и вдруг крепко выругалась.

Я обалдел, но сделал вид, что всё нормально. Могла и крепкое словцо вставить. Я приходил всегда с пустыми руками – дурак был. Хоть бы по калмыцкому обычаю «кампать, балта» принёс. А было уже за 30 лет. Однажды пришёл Арслан, сын Улан Барбаевны, говорит: «Сбегать?» Улан Барбаевна цыкнула на него и, захромав, пошла в другую комнату, вернулась с вином. Я начал что-то оправдываться, а Улан Барбаевна приказала открывать бутылку и разливать. Я даже, по-моему, вынул какие-то деньги, но Улан Барбаевна сказала: «Выпьем за мой день рождения». А Арслан ей говорит: «У тебя же месяц назад день рождения был». А она, весёлая уже, отвечает: «Я на родине могу отмечать каждый день. Это не в Сибири». Она часто вспоминала Сибирь и свою малую родину. При разговоре я не чувствовал разницы в возрасте. Улан Барбаевна умела вести душевные разговоры. Она была мудрая во всем.

Нас душило, кромсало и мяло,

Нас кидало в успех и в кювет,

И теперь нас осталось так мало,

Что, возможно, совсем уже нет.

Игорь Губерман

Под сенью славы Кугультинова

Давид – библейское имя. И Давид Никитич сам выглядел библейской азиатской глыбой. Хотя был среднего роста, но его грузное тело, крупная голова с копной волос, огромный лоб придавали его фигуре величественное, библейское выражение. Его внешность требовала уважения. Сама природа создала скульптурную внешность. В его поступи, движении не было мелочности, мельтешения. Все было эпохально, государственно, величаво. В нем проглядывала крупность и значимость. Во всех моментах проявления негодования, радости, расслабления не было обывательского, мелочного. А в моменты расслабления был веселым, с заразительным смехом. На трибуне он витийствовал. Речь его была складной, логичной, образной. Фантазия лилась рекой, но он умел ограничивать себя в рамках темы. После него выступать это, значит, обречь себя на провал. Оратор он был отменный.

За это некоторые соплеменники его почему-то не любили. Странный феномен наблюдается у наших сородичей. Эта внутренняя аномалия некоторых почему-то давала повод для необоснованных критиков, не зная его творчества.

Вот и я о творчестве мэтра, пока ни слова. Я о встречах, беседах и размышлениях нашего демиурга («творящего для народа» с греческого). Хотя, а не замахнуться ли на самого Кугультинова? Но его творчество не дает лазейки для какого-то «разглагольствования». В его стихах, в его творчестве все ясно и прозрачно. Одна газета давно просила написать очерк. Только о творчестве. Я тогда был скромным обывателем, а сейчас, пенсионер, оборзевший от свободы, от прозрачности, от мерзопакостных инсинуаций соплеменников. Поэтому попытаюсь набросать несколько зарисовок только о встречах с большим поэтом, у которого под сенью славы и я успел немножко погреться. Тогда я любил общаться с умными людьми, чтобы не обрасти мхом невежества.

О Давиде Никитиче писать сложно. Не потому, что он был сложный как человек. Наоборот. У него всегда была ясность, логичность во всем. В словах, поступках, дружбе. Почему он сказал по какому-то событию так, а не эдак. Почему он вдруг, уже в зрелом возрасте, пошел в депутаты Верховного совета? Почему у него были скрытые конфликты с первыми лицами власти республики? Он это не выпячивал и не шел на конфронтацию открыто, как это делают наши подъездные «правдорубы».

Давид Никитич был другого масштаба и был интеллигент. А несогласия с нашей властью были. Когда власть и народ жили параллельно, когда власть и народ были не «родственниками».

В депутаты он пошел по совету Чингиса Айтматова. Айтматов утверждал другу, что только там наверху можешь пробить по поводу калмыцкого народа. Ты должен с трибуны выступить по поводу полной реабилитации калмыцкого народа. Покаяния власти перед калмыцким народом не будет, пока от народа нет просьбы, ходатайства и т.д.

В те смутные 90-е годы, во времена перезагрузки новых идей многие интеллигенты ринулись в депутатство, чтобы утвердить новый взгляд, новый подход к преобразованиям в стране. Было такое поветрие среди некоторых членов общества. Тогда, кроме Кугультинова, из интеллигенции пришли актер О.Басилашвили, режиссер Марк Захаров, академик Сахаров, П.Капица, Н.Шмелев, А.Собчак, Гавриил Попов и т.д.

Правда, после депутатства, актер О.Басилашвили сказал: «Я, оказывается, не на тех работал». Режиссер Марк Захаров пишет в своей книге «Супер-профессия»: «В 1989г. я, неожиданно для нашего народа и для самого себя стал народным депутатом СССР. Это был «Горбачевский призыв». Через несколько лет стало ясно, что информационные контакты новой власти с народом оказались проблемой серьезной, болезненно-острой».

Давид Никитич тоже, выступая с трибуны, говорил открыто, всем депутатам, что калмыцкий народ полностью неудовлетворен в вопросе реабилитации и т.д. В депутатство он пошел решать не какие-то свои меркантильные помыслы, замыслы, а ратовать за народ. И здесь, в республике, не прогибался перед властью, а выступая с трибуны интеллигентно, с намеком, с подтекстом доказывал свое. Он не шел в открытую конфронтацию. А мы усматривали в его выступлениях какие-то прогибания, загибания.