Kostenlos

Людвиг Бёрне. Его жизнь и литературная деятельность

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Из этих-то частных, интимных писем к m-me Воль и составилась первая серия «Парижских писем». Произошло это вот каким образом. Бёрне нужно было доставить Кампе несколько печатных листов для дополнения 8-го тома собрания его сочинений, и ему пришло в голову воспользоваться своею перепиской, чтобы извлечь из нее материал для нескольких картинок из парижской жизни, вроде тех, какие он писал несколько лет тому назад. Но m-me Воль, которую он попросил отобрать подходящие письма, нашла, что почти все написанное им по ее адресу прямо годится в печать, и настояла на издании всей переписки. Таким образом, первая серия «Парижских писем», составившая 9-й и 10-й тома в издании Кампе, появилась в свет совершенно случайно, и только последующие выпуски уже с самого начала предназначались для печати.

Подробно передавать содержание этих «Писем», составивших шесть томов в издании сочинений Бёрне и обнимающих трехлетний период времени, мы не имеем здесь никакой возможности. Тут нет ничего цельного, законченного. Это, как мы уже сказали, ряд быстро сменяющихся картин из политической и литературной жизни Франции и отчасти других стран, набросанных без всякой системы, в том порядке, в каком они овладевали вниманием автора, со всею непосредственностью вызванных ими чувств, – картин, чередующихся с личными воспоминаниями, лирическими отступлениями и полемическими кампаниями против литературных врагов. Перед нами, в сущности, что-то среднее между дневником и газетой, нечто, соединяющее в себе все прелести и недостатки подобного рода произведений. Рядом с верными известиями попадаются и ложные, рядом с трезвым отношением к фактам – неумеренная страстность при обсуждении их; быстрые переходы от надежд к разочарованию, предсказания, которые опровергаются на следующий же день, выводы и замечания, продиктованные настроением минуты, настроением человека, который не выдерживает больше своей роли наблюдателя, который хотел бы забежать вперед и криком и свистом погнать слишком медленно подвигающиеся события. Пока речь идет о Франции, автор способен еще говорить в сдержанном тоне, но чуть речь заходит о Германии, всякое спокойствие исчезает. Он не хочет больше действовать логически, он обращается только к сердцу, к чувствам читателей. Он просит, умоляет, насмехается, призывает к борьбе и клянется в мщении. Вся гамма человеческих чувств – любовь, ненависть, гнев, негодование, отчаяние – раздается со страниц «Писем», и эта необыкновенная субъективность в связи со своеобразной красотой и силой слога, с выпуклой образностью языка, даже теперь действует увлекательно на читателя. Как же должны были действовать «Письма» в то время, когда события, о которых в них говорилось, переживались всеми, когда каждый крик из наболевшей груди автора заставлял звучать соответственную струну в душе его читателей!

И действительно, успех «Парижских писем» был неслыханным, колоссальным. Как содержание, так и форма этого произведения были так новы, так непохожи на все, что выходило до сих пор, что немецкая публика ахнула от изумления. Такой простой, безыскусной и в то же время оригинальной манеры, такого бурного, пламенного красноречия, такой неустрашимости в суждениях о лицах и событиях немцы не встречали уже со времен Лютера. Как бы ни увлекался Бёрне, – безграничная любовь к отечеству, к свободе и справедливости, непримиримая ненависть ко лжи и насилию звучали в каждой строке его, и читателю не оставалось выбора: он должен был или полюбить автора, или возненавидеть его. Первое время после появления «Писем» в Германии не было человека популярнее Бёрне. Не было такого уголка, куда не проникли бы его сочинения, несмотря на все запреты и конфискации.

Да и не в одной только Германии «Письма» производили сенсацию. В Англии и Франции они читались нарасхват, комментировались и расхваливались в печати. Газета «Constitutionnel» выразилась о них: «Это – nec plus ultra немецкой либеральной печати. Еще никто не писал так смело. Это олицетворенная отвага».

Но если велико было число почитателей Бёрне, то и противников оказалось немало. В числе последних были не только реакционеры, но и многие из так называемых умеренных либералов. Резкий тон «Писем», часто повторяющийся в них мотив, что прошла пора теории, что теперь пора практики, испугали их не на шутку, и они спешили заявлять печатно, что нисколько не солидарны с таким отчаянным «демагогом». Даже злополучный издатель Кампе, которого в течение одной недели четырежды привлекали к суду, причем конфисковали весь наличный запас экземпляров (это не помешало ему, впрочем, сделать на издании «Парижских писем» хороший бизнес), – и тот счел нужным выразить автору свое сожаление по поводу его увлечения: «Странно возбуждены в настоящую минуту Вашими письмами все элементы, – писал он Бёрне. – Враждебная партия подняла голову… Я не могу скрыть от Вас впечатления, произведенного этими письмами на многих из лучших наших людей; они искренне сожалеют, что Вы увлеклись до такой крайней степени, перестали быть зрителем и сами сделались актером. Этим Вы утратили значительную часть Вашей заслуженной славы, возвратить которую Вам будет нелегко. Таков общий голос, раздающийся со всех сторон…»

Но Бёрне только насмешливо пожимал плечами в ответ на подобные сожаления. «Как этот человек знает меня! – писал он по поводу заявления Кампе. – Я никогда не писал для славы; писать меня заставляло убеждение. Нравлюсь ли я или не нравлюсь – какое мне до этого дело? Разве я желаю нравиться? Я не кондитер, а аптекарь. Правда, что я оставил место, которое занимал как зритель и стал в ряды действующих лиц, – но разве не пришла для меня пора отказаться от веселой жизни театрального рецензента? Вы видите, как сильно я действую – и преимущественно на моих противников. Я взрыл затвердевшую немецкую почву; пусть теперь каждый проводит на ней, подобно мне, свою борозду; о семени позаботится Господь Бог…»

Когда после издания первой части «Парижских писем» Бёрне снова поехал в Германию, он мог убедиться собственными глазами, как сильно он «взрыхлил немецкую почву». Поездка эта была для него нескончаемым рядом торжеств. Друзья сначала умоляли его не ехать, опасаясь за его личную безопасность. Бёрне и сам был уверен, что его арестуют, но это соображение не могло его удержать. Он рассчитывал, что если поедет в Баденское герцогство или Рейнскую Баварию, то его будут судить судом присяжных, а при гласном судопроизводстве он не только надеялся быть оправданным, но полагал еще принести пользу самому делу.

Действительность, оказалось, превзошла все его ожидания. На Гамбахских празднествах, куда съехались либералы всей Германии, в Бадене, Фрейбурге и других городах, в которых реакционная партия была совершенно подавлена, Бёрне был встречен с настоящим энтузиазмом, так что никто не посмел и думать об аресте такого популярного, писателя. Скромный, никогда не мечтавший о славе Бёрне был совершенно растерян при виде тех оваций, какие устраивались ему во время поездки. Он и не подозревал раньше, что пользуется таким горячим сочувствием не только со стороны отдельных лиц, но и целых масс. Во время Гамбахских празднеств у него перебывали все съехавшиеся туда. Когда он шел по улицам, из гостиниц, из проезжавших мимо экипажей доносились крики: «Да здравствует Бёрне, автор „Парижских писем“!..» Повсюду знакомые и незнакомые бросались ему на шею и со слезами на глазах говорили, что этим патриотическим движением Германия исключительно обязана ему, что все остальные – только его подражатели. И Бёрне, который с радостным чувством, – конечно, не имевшим ничего общего с чувством удовлетворенного самолюбия, – передает о выпавших на его долю овациях, прибавляет с некоторым торжеством, как бы в ответ на обвинения, направленные из противоположного лагеря: «Что же теперь скажут мои рецензенты, объявляющие меня скверным немцем? Общественное мнение не судит фальшиво».

Странный контраст с этим энтузиазмом, вызванным «Парижскими письмами» в лучшей части немецкого общества, представляют те безобразные выходки, та пошлая брань, с какою накинулись на них в печати некоторые наемные и добровольно лакейничавшие рецензенты. И в чем только не обвиняли они автора, каких только грязных инсинуаций не пускали они в ход, чтобы уронить его в глазах немецкой публики. Что еврейское происхождение Бёрне фигурировало в этих нападках во всевозможных видах как самое убийственное орудие против него – это, конечно, понятно само собой. Бёрне сам приводит одну выдержку из штутгартской официальной газеты, прекрасно характеризующую полемические приемы его противников. «В каждой строке (говорит изящная аристократическая газета по поводу „Парижских писем“) обнаруживается пустой жид, для которого нет ничего священного, бессердечный насмешник, издевающийся над духом и характером немецкой нации, жалкий болтун, пускающий слова на ветер, желающий нравиться массе и льстить страстям, которые теперь в моде, а в сущности сам не знающий, чего он желает. Можно смело сказать, что этой книгой Бёрне сам вполне заклеймил себя; с этих пор ни один немец, дорожащий честью своей страны, не допустит его в свое общество».

«Мой милый друг, – говорит по этому поводу Бёрне, обращаясь с язвительной иронией к изящному штутгартскому рецензенту, назвавшему его, в числе других эпитетов, „жалким грязным насекомым“, – вы одряхлели от старости и сами не знаете, что говорите. По-вашему, я издеваюсь над немецкой нацией, чтобы нравиться массе. Да что же такое нация, если не масса? Можно ли издеваться над кем-нибудь, когда хочешь ему же понравиться?..»

В таком же духе велась кампания против Бёрне другими рецензентами – Мейером, Вурмом, Герингом, Робертом и tutti quanti. Все эти господа, которые в Берлине так увивались вокруг автора рецензии о Зонтаг и умильно заглядывали ему в глаза, теперь, испугавшись, что их сочтут солидарными с автором «Парижских писем», подняли на него настоящий собачий лай, наперебой друг перед другом забрасывали его грязью.

Бёрне, однако, не отнесся к лаю литературных мосек с величавым презрением слона. Он, конечно, не чувствовал себя действительно оскорбленным в своем достоинстве их жалкими нападками, но в интересах дела он не считал себя вправе оставлять их без ответа. «Когда враги свободы лежат в грязи, – рассуждал он, – неужели я не должен подходить к ним близко для нападения из опасения запачкать сапоги? Неужели, выходя на битву и видя перед собою глупого облома, не знающего, за кого и за что он сражается, следует щадить его за глупость? Ведь это же не мешает ему делать свое дело и пуля его попадает так же хорошо, как если бы он стрелял сознательно». К тому же Бёрне знал, что не все осознают так ясно, как он, неуклюжесть, грубость и пошлость его противников. Но он не стал метать на них громы негодования – его месть была гораздо страшнее: он сделал их смешными. В статье, озаглавленной «Häringssalat» («Салат из селедки» – непереводимая игра слов, так как имя одного из его противников, Геринга, значит «селедка»), он накрошил всех своих рецензентов в одно блюдо и облил их таким острым соусом своей иронии, что они никогда уже не могли оправиться от нанесенного им поражения. Лексикон ругательных слов в немецком языке, размещенных Бёрне в конце статьи в алфавитном порядке как шутливое доказательство того, что он сам сумел бы ругаться лучше всех своих противников вместе взятых, одна идея этого лексикона – это верх полемического остроумия.

 

Что пошлые бездарные писаки в порыве бессильной зависти набрасываются на все честное, даровитое, смелое как на контраст, оттеняющий их собственное ничтожество, – это явление такое заурядное, что на нем не стоило бы и останавливаться. Но странно то, что часть их обвинений повторялась и некоторыми честными, но близорукими писателями, которые не только не разделяли политических взглядов Бёрне, но, по-видимому, были совершенно искренне убеждены в том, что его благородное, но слишком резко выражаемое негодование на «ослиную» выносливость немцев происходит от его нелюбви к Германии, а эту нелюбовь, в свою очередь, объясняли его еврейским происхождением. Упрек в недостатке у Бёрне истинного патриотизма мы находим, между прочим, у Гервинуса в его «Истории литературы», а в новейшее время – у Треичке в третьем томе его «Истории немецкого народа» (у последнего, впрочем, враждебное отношение к Бёрне вполне понятно, так как Треичке, как известно, является одним из представителей новейшего немецкого антисемитизма).

Насколько были основательны политические мнения Бёрне, – мы здесь, конечно, обсуждать не можем… Не следует только забывать, что если мы можем в настоящее время смотреть на его крайности и увлечения с некоторым чувством превосходства, то этой сравнительно большею зрелостью мы обязаны, между прочим, и опыту, вынесенному из ошибок его и его единомышленников. Что же касается обвинения Бёрне в отсутствии патриотизма, то его можно объяснить лишь близорукостью, граничащей со слепотой. Утверждать, что этот неутомимый борец, до последнего дыхания отстаивавший свободу и честь Германии, не любил ее, даже ненавидел ее!.. Можно ли представить себе что-нибудь нелепее подобного обвинения! Да именно потому, что Бёрне так горячо любил свою родину, именно потому, что он так близко принимал к сердцу ее унижение, ее отсталость от других стран, он так резко, так несдержанно выражал свое осуждение. Он считал немцев слишком терпеливыми, слишком флегматичными, чтобы можно было преодолеть их инертность одним легким прикосновением. «Не надо ни на минуту переставать злить немцев, только это одно может помочь», – говорил он, соглашаясь с мнением Шиллера, что «немцам надо говорить правду как можно резче». «Но, – прибавляет он, – надо злить их не поодиночке; это было бы несправедливо, потому что между ними есть и хорошие люди, – а злить всю массу. Надо разжигать их национальную злобу, если уж нельзя воодушевить их для национальной радости, и, может быть, первая будет иметь последствием вторую. Надо день и ночь кричать им: вы не нация, вы никуда не годитесь как нация. С ними нельзя говорить разумно, а следует говорить неразумно, страстно, потому что им недостает не разума, а безрассудства, страстности, без которых разум – безногое существо…» Но критики проглядели эти слова, как и многое другое, – одни по близорукости, другие намеренно. Смотрите, говорили они, как он постоянно ругает и унижает Германию и какие лестные эпитеты, какие выражения нежности он находит для Франции. Такой человек не может быть патриотом!.. Как будто истинный патриотизм заключается только в том, чтобы хвалить все свое и ругать чужое! Во французах Бёрне ценил лишь те стороны, то мужество, которых недоставало Германии, но вся его любовь, самые пылкие симпатии его сердца принадлежали последней. Он любил Францию, как выражается один биограф, в интересах Германии, – а его упрекали в том, что он нарочно унижает свое отечество, чтобы возвеличить Францию!

«Вы говорите, – писал Бёрне в ответ на подобное обвинение со страниц „Allgemeine Zeitung“, – что французы представляются мне исполинами, а немцев я ставлю рядом с ними в виде карликов. Смеяться или плакать прикажете мне в ответ на это замечание? С кем тут спорить? Что возражать? Тупоумие и непонимание – два близнеца, и отличить их друг от друга очень трудно для того, кто не отец их. Где же это вы, умные мои головы, вычитали, что я изумляюсь французам, как исполинам, а немцев презираю, как карликов? Восхваляя богатство скверного банкира, здоровье глупого поселянина, ученость геттингенского профессора и признавая за счастье обладать такими сокровищами, я разве заявляю этим, что эти люди счастливее меня и что мне хотелось бы поменяться с ними? Мне меняться с ними? Да черт побери их всех троих! Я желаю обладать только их достоинствами, потому что сам не наделен этими последними. Мне эти достоинства послужили бы к добру; но тем, которые обладают ими, они не приносят никакой пользы, потому что это единственные качества, которых они не лишены. Когда я говорю немцам: „Старайтесь, чтобы ваше сердце сделалось достаточно сильным для вашего духа, ваш язык – достаточно пламенным для вашего сердца, ваша рука – достаточно быстрою для вашего языка; присвойте себе преимущества французов – и вы сделаетесь первым народом в мире“, – разве этими словами я объявляю, что немцы – карлики, а французы – исполины? Нет, приди ко мне какой-нибудь бог и скажи мне: „Я превращу тебя со всеми твоими мыслями и чувствами, воспоминаниями и надеждами во француза“, – я отвечал бы ему: „Покорно благодарю, о бессмертный! Я хочу остаться немцем со всеми его недостатками и пороками, – немцем с его бесплодною ученостью, его смирением, его высокомерием, его гофратами, его филистерами…“ Как, и его филистерами? Ну да, и с его филистерами…»