Элегии родины

Text
3
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Элегии родины
Элегии родины
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 6,07 4,86
Элегии родины
Audio
Элегии родины
Hörbuch
Wird gelesen Александр Сулимов
3,41
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Но в конце концов его поездки в Нью-Йорк все же возобновились. Под предлогом посещения какой-нибудь медицинской конференции, имеющей лишь весьма косвенное отношение к его собственной специальности, он уже сам летал первым классом, бронировал номер в «Плазе», ужинал в ресторане «Фреско у Скотто» (где когда-то они с Трампом поглощали спагетти с фрикадельками), направлялся на примерку в «Гринфилд клозьерз» в Бруклине, где шили костюмы Трампу и где персонал все еще называл отца «доктор мистера Трампа», и звонил некоей личности, по которой тосковал еще больше, чем по самому Трампу: проститутке по имени Кэролайн. Я узнал о ее существовании лишь после смерти матери, а узнав, должен сознаться, был застигнут врасплох. Не тем, что отец изменял жене, а тем, что он за это платил. Я вырос с представлением об отце как о бойскауте-переростке, о незадачливом, пусть и благонамеренном puer aeternus[5], как-то продвигающемся по жизни одной лишь силой природного таланта. Я бы тогда сказал, что он не слишком интересуется низменной стороной жизни – и ошибся бы. Первый визит отца к проститутке в плане подстрекательства потребовал ненамного больше, чем случившийся однажды «разговор в мужской раздевалке» между процедурами, когда Трамп дал блестящий отзыв о неоспоримом превосходстве профессионального секса. Заметив вытаращенные от заинтересованности глаза отца и догадавшись о недостатке у того опыта, Трамп дал ему телефон. Не сомневаюсь, что отец несколько раз вешал трубку, пока наконец не отозвался на шелковое приветствие с того конца линии, – по крайней мере, я представлял его так – на голос мадам из частного клуба на Восточной Сороковой, особняка недалеко от ООН, где на втором этаже отец выбрал свой яд – миниатюрную полногрудую блондинку с вытянутым лицом, которую Трамп, очевидно, тоже «знал», и о которой поговаривали, что у нее бархатный рот. Отец трахал Кэролайн пятнадцать лет – и только ее, как я потом понял (естественно, не считая моей матери). Я узнал о ее существовании, когда выяснилось, что у меня есть сводная сестра в Квинсе, хотя это неподходящий момент для подобной истории в стиле Пиранделло. Достаточно сказать, что ложное величие Трампа – или, скорее, желание отца жить в кричащей полутьме стиля «позолота и паутинка», маскирующейся под величие, непропорционально серьезно сказалось на жизни семьи Ахтар. Это и есть причина того, чего никто не понимает: отец поддержал избрание Трампа, и поддерживал его куда дальше той точки, до которой мог бы оправдать такую поддержку перед собой или кем-нибудь другим любой разумный небелый американец (не говоря уже о давнем иммигранте!).

И да, поэтапное порабощение сознания отца кандидатом Трампом, сперва возникшее, затем растущее, затем эйфорическое, затем разочарованное, затем с ощущением предательства и недоумения и наконец – истощившееся, вся эта гамма состояний, порядок и диапазон которых свойствен контурам любой зависимости – да, детальное описание зависимости отца, его неустанно меняющихся эмоций, уклончивость, признание и отрицание, медленный распад цивилизованности, ежедневная одержимость, рационализации, создаваемые на месте, – все это, быть может, стоит заметить, показать, и в этом процессе, через эти самые неправдоподобные объективы американского мусульманина, открыть всю глубину той ужасающей тяги к нереальному, что поглотила нас всех. Да, это может оказаться ценно, но я не знаю, вынесу ли я эти описания. Я люблю своего папу. Я считаю его хорошим человеком. И я не знаю, как мне выделить недели, месяцы, и тем более годы писательского труда на создание портрета отца в виде злостного старого болвана. А именно так будут описывать его поверхностные наблюдения день ото дня.

Для наглядности:

Кафе в Вокеше, где мы были единственными не белыми за завтраком в тот уикенд, когда Трамп вступил в предвыборную гонку с печально известным замечанием, что все мексиканские иммигранты – насильники и убийцы.

– Не понимаю, чего вы так всполошились. Он шоумен, он привлекает внимание. На самом деле он так не думает.

– Тогда не надо было этого говорить.

– Ты не политик.

– И он тоже.

– А это мы еще посмотрим.

– Ты же не хочешь сказать, что по-твоему это удачное выступление?

На что отец не ответил, только показал на уборщиков в футболках мексиканской футбольной команды:

– Так или иначе, этим людям надо научиться говорить по-английски.

И еще:

Яркое, нарастающее ликование во время первых дебатов, когда Трамп осыпал других кандидатов оскорблениями.

– Посмотри на них! Восковые куклы, все до одного. Пустые костюмы и пустые слова, так им и надо. Он просто говорит то, что все остальные и без того думают.

И еще:

Предложение Трампа по базе данных мусульман, в которой, как ни странно, отец думал, что ему не придется регистрироваться.

– Я не молюсь, не пощусь, я в основе своей не мусульманин, и ты тоже. Он говорит не о нас. И в любом случае, я был его врачом, так что нам волноваться совершенно не о чем.

И еще:

Те мыслительные судороги, которых ему стоило придание смысла Трамповой бессмыслице – я даже стал подумывать, не начал ли он впадать в маразм.

– Все, что он говорит о СМИ, чистая правда. Там же сплошные подтасовки. Подтасовки ради денег. Ты подумай: они же не сообщают новости. Они их продают. И как ты думаешь, что они продают? Что Дональд победить не может. Что он не победит. Но чем больше голосов он получает, тем больше это становится неправдой. И каждый знает, что это ложь. Он на подъеме. А они стараются его опустить. Он – боец. А знаешь, что делает боец? Он дерется! И вот за что мы его любим! (гм?)

И еще:

Извержение дремучих взглядов, которых я бы никогда у него не заподозрил. Белые ленивы, и единственное, что их волнует, – это уикенды и летние отпуска. Черные не любят оплачивать медицинские счета, потому что у них до сих пор рабская ментальность, а система для них – хозяин, против которого надо бунтовать; у женщин глубже понимание жизни, потому что они должны рожать и созданы для страдания, и еще поэтому им плевать, что Трамп говорит про них мерзости – они этого, в конечном счете, ждут. Мусульмане – отсталые, потому что Коран – чушь, а Пророк – дебил, евреи – невротики, потому что их отцы не знали, как заткнуть рот своим женам, и матери сводили детей с ума. Это только то, что я вспоминаю навскидку, не думая.

Кажется, что прежде мыслящий (по крайней мере убедительно часто демонстрирующий очевидные примеры мысли в течение многих лет) человек превратился в имбецила, и эта неразбериха взглядов была сродни ментальному метеоризму – волна за волной омерзительных запахов. Продолжая метафору: в этом была логика дизентерии, инфекции его политического сознания, вызывающей бурное и отвратительное испражнение. И далее: ребенок гадит на пол, тычет пальцами в фекалии, восторгаясь запахом, и вызывает отвращение у всех окружающих. Пуэрильные удовольствия – вот что вновь узнавал отец – и мы все, а Трамп был нашим наставником. Не могу себе представить, чтобы мой отец, человек, которого я знаю и люблю, которым все еще во многих смыслах восхищаюсь, не могу себе представить, чтобы он не ощущал: чего-то здесь не то. Но каким-то образом он ухитрялся смотреть на все сквозь пальцы, ища какие-то убедительные оправдания ширящейся деградации. Как все прочие, отец стал задумываться, что это огрубление жизни всей страны может и не быть освобождением, необходимой едкой прочисткой, зарей новой эры политического правдоговорения. И даже в непостижимый октябрь 2016-го, когда обнародованы были и аудио с хватанием за неприличные места, и письмо Коми конгрессу, в те недели, что зацементировали наше состояние мирового посмешища, и даже к концу октября, когда, казалось, вера отца в этого человека покачнулась, подточенная наконец непрестанной неумеренностью Трампа, его беспомощностью, явной недобросовестностью, мерзкими комментариями о женщинах и их гениталиях, и даже уже в последнюю неделю перед выборами, он все равно говорил мне по телефону, что Трамп со всеми своими недостатками все равно наверняка лучший выбор. Этого я не выдержал.

– Пап, я не понимаю. В смысле – что ты хочешь найти в этом человеке? Он лжец, он узколобый, он некомпетентный…

– На самом деле он не узколобый.

– Значит, он сумел всех ввести в заблуждение. Я не понимаю, что ты в нем находишь.

– Я тебе уже говорил. Он – шаровой таран.

– Ты увидел на Фейсбуке[6] письмо, которое мальчик написал учителю. Я его тоже читал.

– Очень по делу, ты не находишь?

– Пап! Ты же не сын шахтера из Западной Вирджинии или из какой еще задницы этот пацан…

– Бета, выбирай выражения. И успокойся.

– Я успокоюсь, когда пойму, почему тебя совершенно не беспокоит тот факт, что этот тип, стань он президентом, испортит нам жизнь, почему тебе все равно….

– Это не на самом деле, это все показуха.

– Откуда ты знаешь?

– Ты знаешь, откуда я знаю. Я с ним знаком.

– Ты с ним уже двадцать лет не говорил!

– Восемнадцать. И успокойся, пожалуйста.

– Ты счет ведешь?

– Он добивается внимания, только и всего. Говорят, что он хочет основать новый телеканал.

– Ты вот мне одно скажи, пап. Вот одну вещь. Только одну. Тебе не важно, что твои дети могут подпасть под…

 

– Все у тебя будет хорошо…

– Твоя сестра в Атланте, тетки, двоюродные наши…

– Спокойнее.

– Нет, пап, я хочу знать, что ты думаешь. Я знаю, ты считаешь, что тебе регистрироваться не придется…

– Не будет никакой регистрации, сам увидишь.

– А запрет на поездки, о котором он говорит? А? Что ты скажешь, когда Мустафа и Ясмин больше не смогут к нам прилетать?

– Я сказал: спокойнее.

– А потом? Что дальше? Сколько придется ждать, пока тебе скажут, что ты не настоящий гражданин, поскольку родился не здесь?

– Не будет такого…

– Или мне? Потому что я сын человека, которому, как они решат, вообще не надо было давать гражданства?

– Ты знаменит. Никто тебе ничего не сделает.

– Я вовсе не знаменит.

– Ты все время печатаешься в газете.

– Печататься в газете в Милуоки – это не слава. И я не понимаю, какое это имеет отношение к чему бы то ни…

– И кроме того: он не победит.

– Кроме того?

– Ты достаточно умен, чтобы это знать. Он даже не хочет победить. Он хочет достучаться до людей.

– Ты, кажется, говорил, что он пытается учредить телеканал?

– Это одно и то же.

– Значит, он участвует в выборах, которые не хочет выиграть, чтобы основать телеканал и достучаться до людей?

– Именно так.

– И что им сказать?

– Что система сломалась.

Что меня больше всего бесило в этой слякотной самодовольной софистике – это что он во всем этом видел глубокий смысл.

– Па, я не понимаю, что ты говоришь.

– Я говорю, что он не победит. Так что тебе следует успокоиться.

– И откуда ты это знаешь?

– Нэйт Сильвер.

– А если победит?

– Не победит.

– А если? Я хочу знать, ты все равно скажешь, что он лучший вариант?

– Он и правда лучший.

– Чем?

– Налоги ниже.

– Отец, ты меня разыгрываешь.

– Если бы ты зарабатывал больше денег, ты бы понял.

– Я в прошлом году заработал больше тебя.

– Что ж, давно пора.

– Ты говоришь так, будто собираешься за него голосовать.

Он помолчал:

– Нет.

– А звучит так, будто да. И должен сказать, все еще не понимаю, что тебе не нравится в Хиллари.

– Все нравится. Но нам нужна перемена…

– Что она женщина? Но ведь она больше не может забеременеть, так что тут не должно быть для тебя проблемы…

– Мне не нравится твой тон.

– А что говорит мама? Она там, с тобой?

– О чем?

– Как ты думаешь, она отнеслась бы, если бы ее тоже хватали за…

– Ты забываешься!

– И Кэролайн это тоже нравится? Она любит, чтобы ты ее хватал за…

– Ты не будешь со мной так разговаривать, черт побери! Слышишь? Я тебе отец!

У меня колотилось сердце. Он был прав, я заступил за черту. Он задел меня за живое, и я хотел задеть его. Меня бесило происходящее. С ним. Со страной. Со мной. Я хотел извиниться. Сказать, что это не я говорил, на самом-то деле. Что это Трамп нас всех такими делает.

Но не сказал. Я знал, что он не поймет.

* * *

В день выборов я был в Чикаго. Меня пригласили прочесть лекцию в Северо-Западном университете, так что я проголосовал на неделю раньше, в церкви в Гарлеме, где отдал свой голос за демократов в четвертый раз из пяти. Помню почти переливающийся через край гул кампуса в тот день, азарт знания, что это сумасшествие с Трампом наконец закончится. Я никому не сознавался в том липком страхе, что он может и не проиграть. Я заметил изменения в самом себе в последние недели перед выборами, новую наркотическую зависимость от собственного телефона, тягу даже не столько к телефону, сколько к ежедневному трепу ярости о Трампе, который тот обеспечивал. Помню чувство – в последние две недели перед выборами, – этот голод по преследованию. Ночь за ночью мне снился этот человек. Я эякулировал в кошмаре о женах и дочерях Трампа, заговоре грудастых блондинок, что по очереди раскрашивали мне член помадой. Каждое утро я просыпался и тянулся за телефоном. Никогда я не испытывал такого вторжения среды в себя. Я ощущал Трампа так же близко, как себя самого, и носителя, и послание в одном. И я тревожился, что не я один. Если другие ощущали то же самое, меня тревожило, что это предвещает дурное. Невозможная сага об этой кампании, о ее резких разворотах, ее извращенных радостях – разве не требовала история столь безумная окончания, с этим безумием соизмеримого? Писатель во мне знал, что историю делает движение, а не мораль, требуется заключение, а не созвучие, и часто – колдовское воплощение в жизнь тех самых ужасов, что написаны из желания их убрать. Как писатель, я это знал. Но был «ползунок» в «Нью-Йорк Таймс», была извилистая лента на сайте FiveThirtyEight. Оба эти источника уверяли, что я ошибаюсь.

Пока не перестали.

Пока я смотрел сводки, меня пугал Висконсин. Я его хорошо знал, и знал, что уже сообщенные участки в основном те, откуда придет поддержка Хиллари. Мне было непонятно, почему комментаторы продолжают делать вид, будто растущие цифры за Трампа в Висконсине не являются решающими. Еще час должен был пройти, прежде чем ползунок в «Таймс» качнется обратно, а лента Нэйта Сильвера станет ярко-красной.

Домой я позвонил в десять тридцать, когда стало ясно, что Трамп выигрывает в моем родном штате и, вероятно, во всей стране. Трубку взял отец – видимо, в этот момент он пил. Его настроение я уловить не мог.

– Ты смотришь? – спросил я.

– Похоже, что он выиграет, – сказал он слегка неразборчиво. На экране Джон Кинг показывал результаты по округу Шебойган, где у отца была клиника.

– Шебойган тоже? – услышал я его недоуменный вопрос.

– Ты голосовал?

– Что?

– Пап, ты голосовал?

– Какое тебе дело?

– Ну, не знаю. Мы об этом достаточно говорили.

– Вот чертовски верно, что достаточно.

– У тебя огорченный голос.

– Он побеждает, разве ты не видишь?

– Ты за него голосовал?

– Я ж тебе сказал, черт побери! Не буду я об этом говорить.

И он бросил трубку.

Он так и не сказал мне, как он голосовал, но стыд в его голосе определялся безошибочно. Я думаю, он признавался мне в тот вечер – единственным возможным для себя способом, – что он это сделал. Зная, что этого делать не надо, все же проголосовал за Трампа.

Интересно было бы знать, о чем он думал, входя в общий зал старомодного здания городского совета своего пригорода, заполненный в основном белыми, слишком озабоченными, по его мнению, своими летними отпусками. Интересно было бы знать: когда он входил, когда предъявлял удостоверение личности и становился в очередь – знал ли он уже? Или когда он зашел в кабинку для голосования, задернул штору и уставился на столбик фамилий – что он тогда чувствовал? Что заставило его поднять руку к рычажку на красной стороне и нажать его? Интересно было бы знать, верил ли он внутри себя где-то, что делает вот это всерьез, или верил, что это никакого значения иметь не будет, – не было ли это из-за предубежденности, что победит Хиллари? И если он голосовал за Трампа лишь потому, что думал, будто победит она, то что он на самом деле хотел этим сказать? Какой тайной мысли или чувству уступил? Верность чему не хотел предавать? Не думаю, что дело было в мизогинии: он любил Беназир Бхутто и был потрясен ее смертью. Нет. Я думаю, дело было в его устойчивой любви к Трампу.

Что за привязанность была у него к этому человеку? Была ли это память о вертолетных рейсах, просторном номере, той проститутке, портновской ленте, значку на лацкан? Может ли быть, что все так банально? Или все это было символом чего-то другого, более глубокого и трудно определимого? Отец всегда называл Америку страной возможностей – я знаю, это едва ли оригинально, но все же спрошу: возможностей для кого? Для него ведь, верно? Возможность стать тем, кем он хочет? Да, конечно, к другим тоже относятся, но лишь в той степени, в которой «другие» включают его самого. Не об этом ли говорила Мэри много лет назад? Что наша хваленая Американская Мечта, мечта о нас самих, усиленных и увеличенных, есть тот флаг, в жертву которому мы готовы принести все: обдурить ближних, ободрать страну – все. Кроме, конечно, самих себя, да? Мечта, в которой образы процветания других – не более чем дорожный знак, укол зависти и мощный стимул к нашей собственной реализации, единственно значимой? Не это ли видел отец в Дональде Трампе? Видение себя самого, невозможно усиленного, невероятно увеличенного, освобожденного от бремени долгов, правды или истории, человека, перенесенного из хода событий в чистейшую самопоглощенность, полностью погруженного в индивидуалистическое божественное вдохновение американской вечности? Я думаю, отец искал некую визуализацию того, насколько больше может содержать в себе его американская личность по сравнению с пакистанской, которую он оставил позади. Наверное, он хотел знать, каковы же тут пределы. В Америке ведь все можно получить? Даже стать президентом? Если это доступно даже такому идиоту, как Трамп, неужели тебе нет? Даже если ты этого не хочешь? В конце концов, идиот этого тоже, очевидно, не хотел. Он только хотел знать, что может им стать. Может быть, здесь нужно сместить акцент: он хотел знать, что может стать им.

Да. Наверное, так.

В другом месте я говорил о возвышении Трампа как о завершении давно задуманного пришествия купеческого класса в святая святых американской власти, победном восхождении меркантилизма с его неотъемлемой вульгарностью, с его стяжательской совестью, вытесняющей всех обладателей совести обычной, как о событии нашей политической жизни, сигнализирующем о коллапсе – не демократии, которая, на самом-то деле, и сделала это возможным, – но всех препятствий для погони за богатством-как-святостью (что, похоже, осталось последней живой американской страстью). Де Токвиль не удивился бы. Мой отец – не исключение. Трамп – это просто название его истории.

II. Об автобиографии; или Бен Ладен

Спустя неполных десять лет после одиннадцатого сентября я написал пьесу, в которой рожденный в Америке персонаж с мусульманскими корнями сознается, что, когда падали башни, он ощутил неожиданное и нежеланное чувство гордости – «прилив», как он его назвал, – который, объясняет он в кульминационной сцене пьесы, заставил его осознать, что он, вопреки своему рождению в Америке, вопреки тотальности его веры в эту страну и всепоглощающему стремлению быть американцем, как-то все еще соотносит себя с ментальностью, в которой видит себя угнетенным и иным, с умонастроением, в презрении к которому он проводит много сценического времени и для характеристики которого постоянно употребляет, к досаде находящихся на сцене (и многих в зале) термин «мусульманин». Позже единственный другой персонаж с мусульманскими корнями говорит о терактах одиннадцатого сентября как о том, что Америка заслужила, и как о вероятном предвестнике следующих. Когда пьеса снискала успех, получила «Пулитцера» и разлетелась по театрам всей страны, а потом всего мира, был один вопрос, который мне задавали чаще других и который даже сейчас задают довольно часто: сколько в этом персонаже от меня? Со временем я выделил в этом вопросе следующий смысл: меня спрашивают обычно, испытал ли я тоже прилив гордости одиннадцатого сентября, и если да, то считаю ли я, что Америка этого заслужила. И наконец: считаю ли я, как и мой персонаж, что дальнейшие мусульманские теракты в Америке вероятны. Когда спрашивают, автобиографична ли эта пьеса, на самом деле спрашивают о моих политических взглядах.

Многие годы я уклонялся от ответа. Хотел бы я написать автобиографию, я бы так и сделал, хотел бы я написать антиамериканскую диатрибу, тоже ничто не помешало бы. Но я ни того, ни другого не хотел. Разве этого не достаточно? Видимо, нет. Для основной массы спрашивающих, как оказалось, мои уклончивые ответы звучали как подтверждения. Мое решение не отрицать наличие у меня таких чувств воспринималось как молчаливое признание вины. А чего бы мне еще молчать? Иными словами, даже если эти спрашивающие не могли сознаться себе в наличии подобных чувств, они вполне могли бы признать у себя желание их не признавать, если бы таковые обнаружились. Как всегда, интерпретация намного сильнее связана с интерпретирующим, нежели с интерпретируемым.

Осознав, что подобная сдержанность оказалась контрпродуктивной, я сменил тактику: для меня поддаться этому вопросу, стал я отвечать, и перенести внимание с самой работы на биографию ее автора, – значило бы разрушить ту истину, которая и есть цель искусства. Сила искусства, в отличие от силы журналистики, имеет мало отношения к надежности его источников, стал говорить я. И наконец я стал цитировать Д. Х. Лоуренса: «Не верь художнику, верь творению». На какое-то время вроде бы этого хватило.

Потом в ноябре пятнадцатого, уже будучи кандидатом месяца четыре, Трамп заявил, что видел в день нападения празднующих мусульман в Джерси-Сити. У моего агента стал звонить телефон. Я отказался выступать в шоу Билла Махера и обсуждать это заявление и через два дня отклонил такое же приглашение появиться на канале «Фокс энд фрэндз».

 

Но вопросы продолжали поступать, поскольку теперь мою пьесу цитировали как свидетельство более глубокой, более тревожной правды о реакции американских мусульман на одиннадцатое сентября. Моя уклончивость начинала казаться мне безответственной. Разве не важно для меня самого сказать что-то существенное? Но что? Чувство, выраженное в моей пьесе, конечно, не взялось из ниоткуда, но как выразить сложную, зачастую противоречивую алхимию, превращающую пережитое в искусство? Единственное, что я мог сказать об этом просто, – это то, что нет способа сказать об этом просто. Нет способа напрямую говорить о мучительной ране, нанесенной нашей семье, когда погиб человек, которого, я думаю, моя мать любила всю жизнь – это не мой отец, а один из его соучеников по медицинскому колледжу, Латиф Аван. Это горе моей матери по убитому Латифу, о котором она иногда проговаривалась, породило в моей пьесе реплики, комментарии, в которых я показывал не только головокружительную глубину разлома лояльности у моей матери, но еще и контуры самой глубокой линии разлома, отделяющей огромную часть так называемого мусульманского мира от так называемого запада. Всего несколько слов, но таких, к которым контекст – вся моя жизнь. И контекст, и саму историю я давно похоронил в той пьесе, которую написал, скрыв от публики ее истинный источник. Я не считал, что более явное представление приведет к более глубокому пониманию. Я до сих пор так не считаю. Но полагаю, что скоро нам предстоит это выяснить.

Прежде всего; или Раздел

Слышать когда-то, как мои родители вспоминают о медицинской школе в Пакистане в шестидесятых, – значило погружаться в золотые тона и оттенки, общие для воспоминаний о безмятежных днях, хотя, если взглянуть на дальнейшую бурную историю Пакистана, то эра шестидесятых выглядит вершиной, которой уже никогда не достигнуть. В шестьдесят четвертом, когда познакомились мои родители, – в том же году, когда мать познакомилась с Латифом, – можно было полагать, что реки крови, пролитые при основании страны Пакистан, наконец-то высохли, призраки раздела Индии устроили свой последний дебош и наконец отступили, очистив место более светлой обстановке. Это, увы, оказалось не так. Для Пакистана последние годы двадцатого (и начальные двадцать первого) века, одержимые «террором как тактикой» (что усвоено было, несомненно, от ЦРУ) – стали параноидными расчетами, порожденными травмой раздела, поедающей себя обороной, взывающей к все еще отчаянному, все еще горячечному пакистанскому страху перед породившей его Индией. Нет разумных причин сбрасывать со счетов историю Раздела, все еще мало известную большинству людей, историю о том, как затравленные, вечно двуличные британцы после Второй мировой войны раскололи Индию и создали Пакистан; нет разумных причин не рассказывать всю историю в ее эпическом размахе, если не считать того, что она была хорошо рассказана много раз, и того, что эти страницы не место для попытки такого полного отчета, да и не мне его писать. Моя повесть полностью американская. Но вам, чтобы ее понять, нужно знать хотя бы следующее: в 1947 году долго практикуемая имперская стратегия Британии – разделять и властвовать – привела к решению, для одних – порочно зачатому, для других – боговдохновенному: нарезать индийскую родину на зоны, чтобы индусам и мусульманам не приходилось больше жить бок о бок. И мало значило, что мусульмане и индусы жили вместе в Индии сотни лет: после века британской политики натравливания их друг на друга, разжигания постоянного конфликта, для которого Британская Индия предложила себя как единственную сдерживающую силу, империя короля не могла более игнорировать тот факт, что социальная ткань была на грани разрыва.

Перед Второй мировой войной британцы много разводили пустого трепа по поводу идеи самоуправления Индии, но предоставление полной независимости никогда не рассматривалось всерьез. Британская Индия была драгоценностью короны Его Величества, и отдать ее было немыслимо. Но к сорок седьмому Британия была истощена и травмирована немецкими бомбежками, обескуражена потерей огромного количества своих солдат; ошеломлена дезертирством и мятежами своих индийских военнослужащих; оцепенела от невиданных зимних холодов и нехватки топлива, отчего тряслось в ознобе население и останавливались заводы; разорена, задолжав не только американцам за займы, удерживающие на плаву экономику, но и Индии; потрясена растущим насилием между мусульманами, индусами и сикхами, за которые не брала на себя никакой ответственности, насилием, которое вскоре привело к кровавой бане исторических масштабов. Ошеломленная этими бедами дома и в распадающейся своей колонии, Британия пришла к выводу, что единственный выход – уход с этого субконтинента.

Вот это стандартное прочтение истории отец терпеть не мог. Он его называл «игра в виноватых», ему трудно было выдержать возложение на Британию вины за насилие при разделе. Кто выполнял все эти бессмысленные убийства? Это британцы расчленяли бывших школьных товарищей, рубили головы своим соседям – мусульманам или индусам, жарили на шампурах их младенцев? Британцы все это делали – или мы? Ладно, ладно, пусть они практиковали зло и порабощение в бесконечном грабеже матери-Индии с начала семнадцатого века – ну и что? Разве мы роботы? Разве мы обязаны были подражать им в этом насилии? А если подражали мы, какой смысл обвинять их? Чего стоит такая позиция? Разве история не ясна? Мы долго добивались независимости, британцы в конце концов уступили, мы не смогли осуществить ее без кровопролития – так в чем же именно мы обвиняем их? И если мы их так ненавидим, что не можем смотреть в глаза фактам, то почему же мы продолжаем говорить на их языке, когда у нас столько своих? Почему мы цитируем Шекспира, играем в сквош и едим сэндвичи с огурцом? Почему мы не сотрем с лица земли построенные ими дороги и не проложим собственные? Не засыплем каналы, которые они прокопали, чтобы превратить пыльный Пенджаб в самые плодородные земли континента? Почему мы и на это заодно не жалуемся?

У отца прочтение истории включало особенно презрительный взгляд на мусульман в Индии до раздела – да, осажденное меньшинство, но глубоко упивающееся своей осажденностью, все еще мечтающее о добританской эпохе Моголов, когда страной правили мусульмане. Он считал это воспоминанием о бесполезной славе, вариантом еще более бесполезного мусульманского упражнения в прославлении Исламского Золотого Века, давно перевернутой страницы истории, когда на исходе предыдущего тысячелетия мусульмане правили известным тогда миром. Мы (и теперь это местоимение меняло свое значение, как это часто бывало, когда он впадал в это неистовство первого лица множественного числа, «мы» значило уже не «мы – все индийцы до раздела», а «мы – мусульмане») любим проводить время, стеная по прошлому, и эти стенания помогли нам чуть меньше, чем ни капельки; по прошлому, не только укрепляющему наши самые раздутые иллюзии и подсказывающему поводы, чтобы увильнуть от работы, необходимой, чтобы догнать остальной мир. Я помню особо гневную тираду в конце семьдесят девятого, когда кризис с заложниками в Иране тянулся уже две недели, когда толпа пакистанцев, услышав по радио репортажи (липовые) о нападении американских военных на одно из самых святых исламских мест в Мекке – пришла к американскому посольству в Исламабаде и сожгла его дотла. На самом деле нападение в Мекке было – но США никакого отношения к нему не имели: организаторы и участники были саудитами. Отец считал подобное насилие – автоматическое, как коленный рефлекс, – типичным: «Слепые глупцы! Застрявшие в прошлом! Неспособные даже сформулировать разницу между гневом по отношению к англичанам и к американцам! Судящие преступления истории в суде дураков! Когда же они поймут, что так только вредят себе?!?!» Значение местоимения снова сдвигалось, и новое «мы» – на этот раз «мы, американцы», в отличие от прежней группы, обозначенной теперь «они», с которой он не хотел иметь ничего общего, – от мусульман. «Это вызывает вопрос, бета. Может быть, именно этого они хотят на самом деле – провала? Не реагировать на вызовы, не интересоваться переменами. Весь мусульманский мир. Ждут провала – получают провал. Свой творческий потенциал тратят на поиск очередных виноватых».

Той же самой осенью семьдесят девятого – когда мой третий класс изучал Гражданскую войну в Америке, – однажды в субботу отец стал листать учебник, где описывалась аграрная экономика Юга, и провел следующую примечательную аналогию:

5Вечный мальчик; человек, отказывающийся взрослеть (лат.).
6Facebook принадлежит Meta, признанной в РФ экстремистской организацией.