Kostenlos

Опаньки! Нецензурный роман. Часть первая

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

В мозгах наступила ясность, но мысли продемонстрировали слабость. Говоря языком ипподрома, мысли-лошади понеслись, продемонстрировав резвость, близкую к девятой. Бег их внезапно остановился, глаза закрылись, лимбический контур выдал ездоку предупреждение. Левая рука полезла в потайной карман дизайнерских калифорнийских брюк "Потомок воров", экземпляр №149 из лимитированной серии в 150 пар. Пальцы искали плоскую пилюльницу Cartier с кокаином, нашли и выронили, кокс высыпался и смешался с блевотиной. Лимбический контур сказал негромко, но отчетливо: "С приехалом, мудак! Допрыгался!"

***

На холодном полу Савве вспомнилось-пригрезилось. Вот он приходит домой из детского садика, побрякивая мелочишкой, и складывал столбиками в потайном месте, чтоб, поднакопив, обменять в булочной на бумажные рубли. Он выписывал маме чеки, и давал деньги в долг под проценты. Ранние семидесятые, на дворе коммунизм, но уже на первом десятке жизни еврейские гены вступили в непримиримую схватку с фашистскими. Мама как-то не отдала шестилетнему Савве отдала крупную сумму денег, которую он собирал. Мелочью, по десять-пятнадцать копеек целый год, менял мелочь на жёлтые бумажные рубли, рубли на зелёные трёшки, трёшки на синие пятерки, и, наконец, две пятёрки он обменял на красный советский червонец с Лениным. Дал маме в долг на лето, с условием, что отдаст одиннадцать, и она не отдала. Савве надо было идти в первый класс, и ему нужны были эти деньги. Савва разочаровался в человечестве вообще и еврействе в частности. Как раз вышел фильм “Семнадцать мгновений весны”. Штирлиц Савве не понравился, он счёл его туповатым. А вот Мюллер зашёл, как родной. Шеф гестапо оказался душкой и умничкой. Савва не знал, что артист Броневой был евреем, и что саввино нутро это считывало, но детский ум не мог это осознать. Он решил стать группенфюрером СС. Он изготовил из бумаги и конфетной фольги Железный крест с дубовыми листьями. Белая сорочка у него была, нейлоновая, с двойным французским манжетом. Запонки и узкий черный галстук он попёр у отца. Не было только чёрных галифе и портупеи. Пластмассовый парабеллум кто-то из друзей семьи привёз из-за границы. Савва, за неимением кобуры, носил его в трусах, белых, мама купила по случаю роскошные индийские мальчиковые трусики из белого хлопка, а ля трусы Jockey. Такие все ещё носят белые мужчины upper middle class в Соединённых Штатах. Когда Савва жил в Америке и записался в фешенебельный спортклуб, то был приятно удивлён: все белые мужики в раздевалках были в беленьких брифах. Ещё ему бросилось в глаза, что ни на ком не было татуировок. Савва сам терпеть не мог татуаж – зачем портить то, что Господь Бог хотел сделать совершенным, особенно женские сиськи и задницу? "Безумие, чисто безумие!" – прошипел Савва, когда одна половинка мозга вспомнила про татуировки. “Да ладно тебе,” – говорила другая половинка, демонстрируя букву “шин” на стыке пениса и мошонки. “Да пошли вы оба!” – говорил обоим полушариям Савва, вспоминая, как он допрашивал белых мышей в виварии у мамы на работе. Ему была неприятна его детская жестокость. Он гнал от себя эти воспоминания. Несмотря на то, что он считал себя циником, страдания живых существ были для него неприятными, даже болезненными. Из макраме он сплёл себе эсэсовский погон на школьной форме в первом классе. Но потом его стали дразнить жидом, и из жёлтой ткани он сделал себе две шестиконечных звезды, написал на них Jude, пришил на школьную форму и в таком виде заявился в школу. Был скандал, его больше не дразнили, но бойкотировали и смотрели с ненавистью. Савва не знал ещё ни про Бабий Яр, ни про погромы, ни про Холокост, ни про Израиль – советская власть эти вопросы обходила, но Савва чувствовал, как от окружающих исходят флюиды неприязни, когда выясняется, что он принадлежит к гонимому отовсюду племени. Когда ему рассказали первый раз про Холокост, он сказал: “Так чего вы сопли жуёте? Давайте убьём всех немцев!” Родители только посмотрели на него и вздохнули тяжко.

***

Какие-то ноги в мягких белых туфлях подошли в Саввиной голове и остановились перед блевотиной, припорошенной порошком. Савва закрыл один глаз, чтобы внимательнее их рассмотреть, ибо в глазах двоилось Но глаза не наводились на резкость, даже будучи закрытыми.

– Либо Репетто, либо Берлути, – просипел Савва. – Если Берлути, то та модель, которая вдвое дешевле тех, что с каракулями. Чьи это каракули? Забыл. Но если это Репетто, то тогда это Серж Генсбур.

– Умён, сучонок, всегда умён был, – ответил Серж Генсбур.

– Это Римский всегда умён был. А я мудак. Мудак был, мудак есть и мудак буду, если не сдохну. Тогда буду дохлый мудак.

– Отдыхай! Курнёшь Житанчику? – Серж раскурил термоядерный Житан, присел на корточки и сунул сигарету в рот Савве.

Савва затянулся, но не глубоко, потому что дышать было как-то тяжело. Тело не слушалось. Из глаз текли слёзы.

– У меня такое чувство, что я подыхаю, – пожаловался он Сержу.

– Понимаю, сам подыхал несколько раз. Се ля ви, мон шер ами.

– Слышь, Серёга, как такого классного чувака можно было назвать Люсьеном? Меня этот вопрос всегда мучал. Скажи, а?

– Дикие жиды, Савва, хорошие люди, но дикие жиды мои родители, хоть и приличные люди из России. Хотели добра.

– Мои такие же приличные, хотели меня назвать Мордехаем, а дед – Гадом. Но спасибо советской власти, втиснула их в рамки приличий. Серёг, ты же умер?

– И что?

– Да так, ничего. Просто к слову пришлось. Спой Марсельезу свою, а? Муторно мне, брателло! Спой!

С неба заиграла музыка, ангельское регги, настоящая музыка сфер. Серж забурчал свой речитатив, а хор херувимов и серафимов на подпевках нежно подвывал в такт. Савва заплакал от переполнившей его радости и благодати. "Надо было ещё больше трахаться", – почему-то подумалось ему.

***

Жопа чесалась. Но тело не слушалось. "Буду страдать, – решил Савва. – Надо отвлечься. Что там моя пьеска? Может, написать, как Красная Шапочка увлеклась революцией и стала Розалией Землячкой? Метаморфоза всегда интересна. Хорошая девочка из аристократической французской семьи становится пламенной еврейской революционеркой и уничтожает цвет русских аристократов, лично отрезает царским юнкерам гениталии, выкалывает глаза, топит благородных белых офицеров баржами?"

Савву давно занимали секреты драматургии. Он считал, что толком пьес никто писать не умеет, потому что они либо скучные, либо нудные, либо просто бездарные в силу безынтересности. Театр он не особо любил, потому что там нафталин и тоска, а его смелые пьесы никто ставить не хотел. Даже читать не хотели. Савва считал театралов мудачьём. В приниципе, он всех считал мудачьём. Себя включительно, ибо был очень умён и ни на чей счёт не обольщался.

***

Фрагмент из ненаписанной пьесы Саввы Маренова "Красная Шапочка и все-всё-вся"

По скрипучей рассохшейся лестнице поднимается грузная мужская туша – пузатая, небритая, несвежая, с красными глазами и стучится в закрытую дверь на втором этаже французского деревенского дома.

– Открывай, мелкая блядина! (сиплый баритон)

– Кто там? (нежный девичий голос)

– Это я, твой неродной папа!

– И какого хуя надо неродному папочке?

– Пришло время утреннего отсоса!

– А не пошёл бы на хуй мой неродной папА?! (В слове папа ударение на последнем слоге, на французский манерный манер).

– Я тебе дам золотой луидор!

– Сунь под дверь. Я подумаю.

– Сначала отсос!

– Деньги вперёд! Или соси себе сам!

– Доченька, любимая, кровиночка не моя, ты же знаешь, как папА любит тебя!

– Знаю! Всю жопу мне вчера разодрал своей любовью!

– Ну прости, детка! Открой!

– Иди к мамаше! Она отсосёт!

– Она уже пьяная! Лыка не вяжет.

– Ну так выеби её!

– Я брёвна не ебу!

– Иди козу выеби!

– Ах ты сучка! Я что – развратник, по-твоему? Я порядочный человек, я школьный учитель! Ну хоть подрочи мне!

– Сам себе дрочи!

– Ну и хер с тобой! Попроси у меня что-нибудь!

– Да на хуй ты мне сдался, нищеброд, приблуда хуева! Вали отсюда, пока не шмальнула! (За дверью клацнуло ружьём).

– Ну ладно, ладно, я пошёл на работу, детей учить пора! Разумному, доброму, вечному!

Грузное тело свалилось вниз.

Эпизод первый.

Помятая и потасканная, но всё ещё роскошная женщина, мама Красной Шапочки, печёт пирожки на кухне Gullo. Рядом на столе в корзинке сидят премиленькие котята. Маму зовут герцогиня Франсуаза де Монморанси дю Плесси. Франсуаза достаёт котят по одному, бьёт по загривку монтировкой, подвешивает на крючок на раковиной, делает надрезы на задних лапках и чулком сдирает шкурки. Шкурки летят в тазик, а сами тушки ложатся на стол, где филейный ножом отделяет мясо от костей. Мякоть бросается в мясорубку Miele, окуда выходит изумительный кровавый фарш. Потом слегка обжаривает фарш, добавляя стружку из чёрных трюфелей и немного винца Batard-Montrachet. Время от времени сама отхлебывает из этой бутылки, запивая вином коктейль “Зелёная фея на стероидах”. Это её изобретение: в зелёный абсент, настоянный ещё дополнительно на эстрагоне, лаванде и гвоздике, капается немного Ангостуры, вливается зелёный дынный ликёр Midori, выдавливается долька лайма, трясётся в шейкере, выливается в стакан Хайбол со льдом, заливается энергетиком, сверху кидается свежесрезанная спиралькой лаймовая корочка. На стоящей рядом серебряной тарелке лежат пустые раковины от жирондских устриц, лимонные корки, среди них дымятся сразу две сигареты – французский Галуаз и японский Мёбиус. Франсуаза затягивается то одной, то другой. Весь стол в крови, из невидимых динамиков играет Гриша Соколов, Французская увертюра Баха.

– Григорий, блядь, куда ты так торопишься, на хуй? Кто так, блядь, играет, на хуй, Баха? Сири! Сири, блядь! Рихтер ре минор, на хуй!

Сири послушно включает Рихтера.

– О, блядь, другое, на хуй, дело!

Герцогиня ценила только русскую фортепианную школу: Левина, Рахманинова, Софроницкого, Гилельса, Рихтера и Григория Соколова. Сама она тоже музицировала, считая своё исполнение “Гольдберг-вариаций” выше всяких похвал; однако она предпочитала их исполнять на клавесине Neupert, а не на своём концерном Бехштейне из вавоны.

 

Котята мяукают, но не особо жалобно. Так, для проформы. Их мяуканье навевало одну их самых любимых Франсуазой композиций – “Нежные вздохи” Рамо. Пирожки получаются маленькие, тесто бездрожжевой, непышное. Их мало, но запах божественный: мясо молочных котят похоже на мясо молочных крольчат. Ободранные тушки Франсуаза перемалывает в гильотине для измельчения костей и скармливает обвалку огромному мастифу, сидящему рядом. Он заискивающе заглядывает хозяйке в глаза.

– Потом, милый, мамочка тоже любит тебя, но только потом, когда дома никого не будет, – Франсуаза нежно чмокает псинку в носик. Пёс пускает слюни и виляет задницей.

На кухню входит папаша. Его седая щетина, двухнедельный муш, выкрашена в синий цвет.

– Доброе утро, Ваша Светлость, – приветствует он Франсуазу.

– И тебе, блядь, того же, тем же концом, сука, в то же отверстие, Ваше, блядь, Сиятельство, – герцогиня дю Плесси делает полуиздевательский книксен с полупоклоном, и пукает, – О, душа радуется!

– Смотри, не обосрись от счастья. Отраву кошеваришь?

– Нашей, блядь, бабушке пирожки, на хуй. Желаете похмелиться, господин, блядь, барон? Что будете пить? Шато д'Икем или сделать тебе, блядь, Манхэттен, на хуй?

– Вы очень любезны, сударыня. Лучше Кровавую Мэри. Только плесни туда табаски. На Серой Гусочке сделай, любовь моя, она помягче. А почему шкурки не выбрасываешь?

– Перчатки свои, блядь, лайковые, утеплять буду, на хуй. Лучше кошек, блядь, меха нету, на хуй. В тапки на стельки тоже заебись. Ты зачем ебало, блядь, синькой вымазал, хуй моржовый? Чтоб у меня там всё было как у птицы счастья?

– Так сегодня ж юбилей! Забыл точно, чей именно. Но лет шестьсот тому, в этот чудесный день, мой пра-пра-пра-ёб-твою-мать-пращур был задушен и сожжён за невинные шалости. Которых он не совершал. В память о покойном я покрасил бороду в синий цвет.

– Ах! Я, блядь, забыла! Ты ж у нас Жиль де Ре, двадцать первый барон Монморанси-Лавалей, на хуй. Простите, блядь, господин барон, великодушно, свою двоюродную сестричку, которую вы ебёте в хвост и в гриву, на хуй.

– Нам с вами, герцогиня, забывать такое непростительно, ведь мы оба носим славную фамилию Монморанси.

– Хуйси! Кого это, блядь, ебёт в двадцать первом веке? Ты, блядь, на хуя ребёнка разбудил, членистоногий? Ей, блядь, бабушке нашей ебаной пирожки нести, на хуй. А она уставши, недоспавши, непосрамши, малышка моя сладкая.

– Пусть несёт. И пусть побудет со старой каргой. Ей не мешало бы хороший манер набраться. А то ведёт себя как хабалка. Просто, прости великодушно за выражение, опизденела дочурка твоя.

– А где ей, блядь, хороший манер было набраться, на хуй? С тобой, блядь, что ли? Я её воспитываю, блядь, как фрейлину, на хуй, а ты своими, блядь, выходками, портишь мне, сучара, хорошую, ёб твою мать, девочку, на хуй.

– Я и говорю. Бабка наша хоть и из Бурбонов, но ещё помнит обхождение!

– Каких, блядь, Бурбонов, на хуй? Ты что, намекаешь, что она из испанских, блядь, Бурбонов, этих деревенских колхозников, блядь, на хуй?! Ты мне, пизда синюшяя, таких вещей не говори! Она, блядь, из Валуа, она континентальную блокаду пережила, у неё чердак, блядь, съехал, на хуй! В ней, ебать, течёт кровь настоящих Капетингов, Валуа и де Гизов, это настоящая, блядь, Франция, на хуй! А Бурбоны эти испанские – ёбань ёбаная, выскочки, высерки чёртовы, блядь, на хуй. Где ты в Испании видел породу? Эта ёбнутая на всю голову Альба, старая пизда? Ты нашу бабку не слушай, она тебе, блядь, скажет, что она вообще сраная Богарне, на хуй! Имей, блядь, уважение к старости.

– Это вы чего-то гоните, Ваша Светлость! Блокада при Бонапарте была, она ещё не такая старая.

– Кто, блядь, не старая? Бабка, на хуй, наша? Да ей триста лет, Ваше мудацкое Сиятельство.

– Ты опять грибами баловалась? Ты что несёшь?

Жиль машет рукой, спорить он больше не намерен. Франсуаза мешает ему коктейль, подаёт в бокале Lalique на серебряном блюдце Christofle. И начинает складывать пирожки в корзинку Hermes для пикников, где уже не осталось ни одного котёнка.

– Ваше Сиятельство…

– Вообще-то я Высочество, хам трамвайный!

– Ваша Светлость, из корзины кошачьими ссаками тянет. Сударыня, простите мою назойливость, но, может, вот эту положите камчатную салфеточку с золотыми лилиями для старой княгини?

– Перетопчется, блядь, карга старая, на хуй! В пизду на неё добро, блядь, королевское переводить. У неё Альцгеймер, блядь, в прогрессе. Куртуазности ни хуя не сечёт, сука ржавая, блядь, на хуй. Хоть бы спасибо ребёнку сказала, тварь. Ей, сучке драной, теперь всё не так. Ебло будет воротить, рамсить, права качать. Ребёночку нашему, блядь, кровь сворачивать, на хуй. Хоть бы колечко какое девочке подарила! Видал у неё рубин – голубиная кровь? Так нет же, удавится, она ж француженка, не русская.

– Но зато как карга держит спину! Какая осанка! Какая грация! Сейчас так не умеют.

– А толку, блядь, на хуй? Для кого, блядь, её держать, на хуй? Одна уравниловка кругом, сплошной быдлоган! Ненавижу демократию, просто ненавижу! Пятую республику, блядь, ненавижу, всю эту уличную шваль, блядь, ненавижу! Когда ж я уже сдохну, на хуй? Чтоб всего этого, ебаной свободы, равенства и братства, этих охуевших нищебродов, уже, блядь, никогда не видеть?!