Kostenlos

Усталые люди

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Часть II

I

(26 июня 1885 г.).

Тут кончаются эти заметки. За ними следует многозначительное молчание. Я мечтал о счастьи, сопутствующем храбрым; а на деле вся история окончилась глупостью и поражением. Не мало дней после того от досады я прикусывал себе язык. Какая-то такая беспомощность, неповоротливость: приставать к молодой девушке с банальными фразами, приличными какому-нибудь гимнасту… «Полнейшее товарищество», «все делить», «держаться вместе, пока хватит охоты…», спугнуть ее, как мальчишка спугивает птицу, которую хочет поймать, вместо того, чтобы просто… ну, потом-то сознаешь, в чем дело…

Мужчина – достойное смеху существо. Он умеет укротить молнию и вычислить движение комет, но рассчитать, каким образом поймать такую маленькую и глупую птичку, как молодая девушка…

Да, если бы она была одна из тех, которыми мало дорожишь. В таком случае поймать ее было бы довольно легко; такая птица едва цепляется за ветки, как какая-нибудь полумертвая курица. Но дикая, вольная птица, редкостная, драгоценная… тогда сердце бьется у охотника и он теряет голову. Он видит, что птица задремала, сидя наверху, на дереве, подбегает в смущении и трясет дерево, воображая, что она упадет к его ногам, как перезревший плод; а когда же спугнутая таким образом птица исчезает в чаще леса, сообразительный малый остается стоять на месте и кусает себе язык.

Даже самая моя любовь как-будто погасла на время, потонув в овладевшей мною страшной, холодной вялости. Для того, чтобы любить, надо иметь хоть некоторую самоуверенность, – веру в возможность взаимности; но в те дни у меня было не более самоуверенности, чем у мокрой собаки. Я чувствовал, что она презирала меня, так сказать, вдвойне, совмещая и свое, и мое собственное презрение.

Тут не оставалось места ни для каких услаждающих впечатлений. Я бродил по городу, как какой-нибудь отверженный, невозможный человек, которого не принимают в рассчет, человек, стоящий вне общества. Смешно смотреть на такого малого, который все словно крадется с опущенным хвостом, вследствие поступка, совершенного им лишь потому, что он не сумел от него воздержаться! Но мужчина, решившийся на подобную попытку и получивший отказ, без всякого сомнения является самым жалким из всех существ в мире.

Разумеется, я ходил к фрекен Бернер. Мне необходима была женщина, которая уважала бы меня, женщина, для которой я все еще был бы человеком, женщина, перед которой я не чувствовал бы своего унижения. И я прилеплялся к ней сердцем, с искренностью раненого существа, нуждающагося в уходе, с искренностью изгнанника, молящего дать ему место, хотя бы у порога или за печкой. Тут я опять воспрянул духом и поднял голову; я почувствовал себя выше своего уничижения почувствовал себя на свойственном мне уровне, наверху, в среде интеллигенции, среди избранных. Но вслед затем опять вернулась любовь… и еще хуже, чем когда-либо прежде.

Тем временем я отправил письмо, проклятое письмо, в котором я выдавал это предумышленное… говорил об этой «глупой фантазии» (которая, разумеется, должна была прослыть за минуту легко мыслия), изысканно-равнодушно прощался с нею и сообщал ей, что я намеревался жениться на другой, – на одной «образованной» особе из порядочного общества. Во всем этом, помимо лжи, заключалась еще большая доля низкой мести. Найдется-ли на свете более способное на низость существо, чем мужчина, оскорбленный в его мужском тщеславии!

Глупость за глупостью. Итак, этим письмом разрушил я последний мост между нею и собой и, как только мог бесповоротнее, закрыл себе всякий путь к отступлению. Я поступил, как тот охотник, который, видя, что птица улетела, в досаде своей, напрасно тратит порох и стреляет ей вслед, хотя этим он только еще глубже угоняет ее в лес.

Сегодня приятель мой, Марк Олив, сказал мне, что она выходит замуж, «продает себя» одному богатому старику. Безусловно благоразумно с её стороны, разумеется! Гораздо благоразумнее, чем я ожидал. Они-таки нынче не умирают от любви! Тем не менее теперь сижу я здесь с таким вытянутым лицом, что даже сам ощущаю это. Мною овладела какая-то странная, беспомощная вялость. А под нею – подавленное, безумное горе.

Довольно об этом.

Я ненавижу фрекен Бернер. Это она была чаровницей, погрузившей меня в заколдованный сон; если бы удалось мне очнуться в тот вечер в четверг, – уж никогда-бы не выпустил я своей принцессы.

Пива, побольше пива! Водка да разумный брак, на это только и способен ты, скотина! Для великих восторгов, для полного блаженства – я не создан. Я какой-то получеловек; «человек будущаго»; слишком много мозгу и слишком мало крови. Когда приходит моя принцесса, я беру лорнет и пристально разглядываю ее, и если я нахожу хоть какой-нибудь недостаток в её прическе, или если хоть паутинка прицепилась к её платью в то время, как пробиралась она рвом, ведущим в мой замок, – я морщу нос и предоставляю ей вернуться назад. И три раза, – три четверга, по вечерам приходила она, и каждый раз я давал ей время уйти… черт-бы побрал эту фрекен Бернер с её браком по рассудку.

Вот и конец моей сказке. За ваше здоровье! Edite, bibite, collegiales, post miüta secula pocula nulla…

* * *

Не в состоянии писать. Из этого все равно не выйдет никакого романа. Такое вялое, бесцветное окончание.

Может быть время от времени это поможет мне хоть отвести душу. По временам ведь чувствуется такая потребность высказаться. Самому себе показать нос. Взвыть.

* * *

Тяжелое предстоит мне время. Теперь, когда я безвозвратно утратил ее, – теперь только понимаю я, что она для меня – все!

И существование представляется мне не более, как безразсветною ледяною пустынею, со смертью в образе скелета, подстерегающей из-за какого-нибудь камня. Беспредельный мрак, исполненный слез и зубовного скрежета.

«Галлюцинации» становятся почти невыносимы. Каждый вечер, как только затихнет все в доме, украдкой пробирается она по лестнице. Я ясно слышу её шаги. Сначала на лестнице, потом в прихожей. Она не стучится в дверь. Она только стоит там; прислушивается, ждет, сдерживает слезы. Я ощущаю присутствие её так осязательно, что по временам беру лампу и выбегаю, чтобы посмотреть, кто там. Но стоит только лечь мне в постель, и я слышу её дыхание тут, в самой комнате.

II

8-го июля.

Сегодня была свадьба Бьельсвика. Тотчас после обеда отправился он со своей молодой женой на пароход, отходящий в Гавр. Эти счастливые люди будут жить в Париже.

Однако, это грустно. Правда, дружба наша за это последнее время поддерживалась больше попойками, спиртными напитками; но как-бы то ни было, все-же это было некоторое утешение, прибежище в нужде, последний исход. Кругом меня как-то все пустеет и пустеет. Скоро я останусь одинок.

У меня не хватает смелости.

Счастливые старики, успевшие жениться! Единственный друг, не покидающий человека в несчастий, – это его жена. Это молодое, светлое существо, которое приковал он к себе сегодня с тем, чтобы никогда уж больше не оставаться одиноко, глаз на глаз с самим собой, слегка напомнило мне Фанни. Мне стало грустно. Я сидел за свадебным столом, делая вид, будто я ем, а сам глотал и глотал слезы, – горькия слезы старого холостяка.

Даже самый обряд венчания растрогал меня. Старый благодушный Свен Брун говорил просто и хорошо, и самая формула венчания прекрасна, Наивна, простосердечна, по-старинному надежна. Древняя речь книги Бытия звучит воспоминаниями детства, словно тихий, священный голос, доносящийся к нам из далеких времен, голос предков, старых, мудрых предков. Все высказывается так чистосердечно откровенно, так отечески – строго и вместе с тем кротко: в душе чистота, тишина и растроганность. «Терния и волчец возрастит тебе земля… В ноте лица твоего будешь ты есть хлеб твой, пока не возвратишься в землю… яко земля есть и в землю отыдешь. В болезнях будешь ты рождать детей и к мужу твоему будет обращение твое и тот тобою обладать будет».

То сам Бог Отец говорит с высоты, спокойно, как рок, предопределенно, бесповоротно. С своего рода досадой думал я о том, что эта маленькая «современная» женщина в образе невесты может быть стояла тут, в глубине души возмущаясь против мудрости предков… ведь эти прямолинейные современные люди с их отсутствием религиозности положительно невыносимы.

Тут присоединились звуки органа, серьезные и тихие, благоговейно отвечали они на высокую речь Бога. Песнь, петая миллионом душ, песнь столетий, вера предков и полное примирения и покорности понимание жизни звучало в волнах этих звуков и наполняло своды простыми, величественными аккордами. Я чувствовал себя нравственно выше и чище; душа была полна могучего и сладкого волнения; все заботы и мучительные думы оставались в стороне, далеко в стороне, и становились чужды и мелки, и наконец исчезали, – точно странные, бессмысленные и уродливые бесенята, не смевшие подступиться.

Я буду иногда ходить в церковь – особенно в католическую, я буду слушать вековые напевы и, подхваченный волнами звуков, буду чувствовать себя выше и чище душой. И, слушая исповедание веры предков, я в смирении сложу руки и буду лишь желать, чтобы и я мог верить так-же, как они.

«Блаженны верующие». Счастливые старые люди.

Существует лишь один единственный друг, не покидающий человека даже в дни бедствий.

Жена? Современная дама? – Как только жизнь начнет складываться печально, – она потребует развода.

* * *

На другой день.

Сегодня фрекен Бернер в первый раз упомянула о ней.

А именно для того, чтобы сообщить мне, что она… «кажется, ее зовут Гольм? о, Гольмсен, да… со своею матерью и своим „довольно пожилым уже женихом“ со вчерашним гаврским пароходом уехала – в Париж»…

Я ненавижу фрекен Бернер.

III

Август.

Одно только в жизни и занимает меня теперь: сидеть тут и писать ей письма. Я знаю, что я их опять сожгу, – завтра или послезавтра. Я знаю, что это глупо, недостойно мужчины, бессмысленно. Может быть начинается уже размягчение мозга. У моего дяди оно началось тоже приблизительно около этого времени; может быть, несколько позже. Но как-бы то ни было, как-бы то ни было, только это одно и дает мне душевный покой. Только это одно и способно действительно заинтересовать меня. К тому-же, может быть мне наконец удастся-таки написать что-нибудь такое, что можно будет послать ей.

 

Какая это особая, невыносимая мука сознавать, что являешься в сомнительном свете в глазах любимой женщины. Мне надо, надо оправдаться перед нею.

А между тем я знаю, что для неё теперь я не более, как на половину уже забытый, неприятный эпизод. Она совершенно вычеркнула меня с своего счета… ах, ты этакий снигирь! теперь для неё главное – хорошенько настроить себя для этого благоразумного брака, до которого может быть только я же сам и довел ее.

Хо-хо! Пиши себе свои письма и потом жги их, холостяк! У тебя во всяком случае нет ничего лучшего, на что-бы мог ты тратить свое время.

К тому-же это не мешает тебе в то-же время пить. В один прекрасный день попадешь-таки ты в дом умалишенных. Я представляю собою резервуар для всевозможных унаследованных семейных грехов и болезней. У меня все это выразится сумасшествием вследствие пьянства.

Слава Богу, что я был настолько тверд, и не втянул этой славной девушки в замужество с подобным трупом.

* * *

Эта сосущая мука! Даже концы пальцев немеют от проникающей в них острой боли, так что мне больно держать перо.

* * *

Если я когда-нибудь женюсь, то не иначе, как на особе, которая будет настолько мало интересоваться мной, что без вздоха отошлет меня в больницу, когда наступит, наконец, роковой день.

Без вздоха и волнения. На особе, способной с спокойным убеждением произнести: «слабоумие», «невроз», или какое-нибудь другое замаскировывающее действительность выражение, из тех, что употребляются нынче, когда людей поражают безотрадные болезни.

Короче сказать, на какой-нибудь на половину состаревшейся и благоразумной особе в роде фрекен Бернер.

Она заботится обо мне. Ей нужно иметь кого-нибудь, за кем ухаживать, и кого спасать. Это особое их свойство, этих незамужних женщин: собаки, кошки или старые холостяки.

О, Боже, до какой степени весь мир представляется мне огромной, черной ямой!

IV

Октябрь.

Болит голова. Этот болезненный, тяжелый гнет над бровями. Начало конца. Одно зло вытесняет другое: ни следа влюбленности. Нужна сиделка – вот настоящее слово.

Отвратительно, – до чего человек теряет энергию, когда он болен. Теперь у меня не остается уж никакой охоты жить, и я пожалуй без труда решился-бы принять меры. Но нет, для этого я слишком вял. Совершенно раскис. А между тем нужна такая масса энергии для того напр., чтобы повеситься, что при одной мысли… уф!..

Или не попросить-ли у доктора Кволе морфия… уф!.. Разыграть такую комедию… Кроме того… мысль о сообщнике…

Антипирину?..

* * *

В свое время мне приходилось слишком часто сходиться с врачами. Я слишком мало верю во всю эту ерунду.

Единственно благоприятный случай – встретить в лице доктора субъекта, способного гипнотизировать, способного заставить пациента с должною верою глотать все эти ничего не значащие пилюли. Но когда знаешь докторов и все их ухищрения…

Мне остается только придерживаться своего старого способа лечения: Я гуляю и гуляю. Моя счастливая привычка по утрам обливаться холодной водой значительно поддерживает мою способность противостоять болезни, и когда я пью много свежего воздуха и ни капли коньяку… разве лишь немножко абсинту, чтобы не сойти с ума вдруг.

Всего хуже – все эти думы, которые точат, мучат и терзают нервы до того, что я почти теряю рассудок и становлюсь так пуглив, что мне всюду чудятся какие-то видения и слышатся какие-то голоса… каждая птица, выпорхнувшая из кустов, окаймляющих дорогу, пугает меня чуть не до столбняка.

Надо-бы иметь около себя человека по душе… о, Фанни, Фанни!.. Все другие мучат меня. Особенно эта влюбленная старая дева, которую фрекен Бернер всюду таскает за собой во время своих прогулок… эта барышня уж конечно не станет прогуливаться одна с господином несколько сомнительной репутации; она лучше знает свет и людей, чем бедная Фанни.

* * *

По какому признаку узнают действительно хорошо воспитанного человека?

– По тому, говорит фрекен Бернер, – что он держит себя благовоспитанным человеком даже по отношению к пожилым, незамужним дамам.

Под сдержанной улыбкой скрывался булавочный укол. Вероятно, при том или другом случае я как-нибудь провинился перед этой старой девой – её приятельницей. Господи Боже, при всем моем глубочайшем уважении к этой даме, я…

* * *

– Почему это так трудно решиться умереть? говорил доктор Кволе, возвращаясь домой от Ионатана.

Да… это жажда жизни ни за что не хочет иссякнуть в нас, пока она не испробовала все возможное. По всей вероятности ничего не стоило бы околеть, предполагаю я, в такую минуту, когда человек мог-бы с уверенностью сказать самому себе: теперь я все уже изведал, теперь ничего уж мне не остается; мир ничего больше не может мне дать.

– Или-же, если бы человек знал, что ему предстоит жить сызнова? намекнул я. В таком случае, вероятно, было-бы столь-же легко сбросить с себя эту телесную оболочку, как сменить рубашку или фрак.

– В этом нельзя быть уверенным, заметил доктор. – Если бы у нас была одна только бессмертная душа, то во всяком случае она была-бы так тесно связана с этим жалким телом… Но, видите-ли. есть ведь так много низших душ, – телесных душ. Душа нервной системы, душа кровообращения и т. д. и т. д. и в ту минуту, когда главная, настоящая наша душа решила-бы, что пора ей сбросить с себя это тело, все эти телесные души набросились-бы на нее и в силу своей многочисленности отстранили-бы ее от дела подобно тому, как поступают матросы, когда капитан напьется пьян и вздумает посадить корабль на мель; они просто-напросто связывают и запирают его. Ну, да мы, впрочем, это еще увидим. Поживем, так и поживем. Qui vivra verra.

Кажется, тут он вздохнул.

«Как это гадко, что нам не дано быть господами своей жизни», продолжал я. «В конце концов ведь никто-же не убивает себя, пока не сойдет с ума, а тогда в сущности нельзя уже сказать, что он сам совершил это».

– «Но есть и такие, что убивают себя с совершенно светлой головой», заметил Кволе.

Мы зашли к Гранду, заняли отдельный кабинет и продолжали разговор. Под конец, разумеется, заговорили о браке. Я защищал его, он нападал. Муж представляет собою точь-в-точь того дракона Фафнира в Вагнеровском… Зигфриде, если не ошибаюсь…

 
«Ich liege
Und besitze,
Lass mich schla… fen…»
 

V

Пью чай у пастора Лёхена. После чаю весьма умеренная доза пива.

Он добросовестно старается в моем присутствии слагать с себя облик пастора. Но уж не знаю, моя-ли это вина или его, но под конец мы оба по уши уходим в религиозные споры.

Он никак не хочет признаться, что ненавидит «современных отрицателей».

– Я скорее чувствую известного рода почтение перед этими сильными умами, которые в состоянии признать пустоту покинутого Богом существования, и в силах примириться с этим ужасным открытием.

– Да, для этого, конечно, нужна сила духа.

– Но, – тут он сейчас-же хватается за свои резервные силы, – но я должен прибавить, что когда я читаю работы этих людей, у меня почти всегда является впечатление сухости, поверхностности, – хочу я сказать: впечатление будто им все-таки не привелось основательно заглянуть в самую глубь страданий мира; во всяком-же случае не приходилось испивать до дна эту чашу.

– Но, – заметил я, – даже в том случае, если человек не только провидел, но даже и испытал все это, то своего рода гордость или нравственное чувство не позволит ему прятать голову, как страус, потому только, что страшно смотреть истине прямо в глаза!

– Да, да, – пробормотал он, – за это-то я их и уважаю. Но, – продолжал он, – но, хотя ты и не можешь понять, каким образом современные люди, как, например, члены английской аристократии, доходят до того, что возвращаются назад в католицизм, я, однако же, могу уверить тебя, что именно это-то сознание бессодержательности жизни мира и является одним из сильнейших факторов, содействующих возвращению к христианству. Раз вполне и окончательно сознана невозможность научным путем объяснить все стороны мировой жизни, наступает, наконец, минута, когда предстоит лишь выбор между безумием и Христом, – и тогда не одна настрадавшаяся душа, выбросив за борт свою «гордость», предпочтет искать спасения там, где его можно найти.

– Слабейшие души… пожалуй, да.

– Пусть так. Подобная душа, может быть, окажется слабее обыкновенного. Но может статься также, что это будет и сильная душа, глубже обыкновенного познавшая скорбь мира…

– Разумеется, люди всего охотнее готовы причислить себя к этому последнему классу.

– Я, с своей стороны, должен сказать, что, к сожалению, мне приходится причислить себя к слабейшим душам. Я, как ты, может быть помнишь, обладаю несколько эстетической натурой; может быть, склонности мои даже главным образом эстетические; а эстетические натуры не принадлежат к числу сильнейших натур. Но для меня даже самое это мое стремление к красоте послужило своего рода рычагом. Когда, в один прекрасный день, весь мир превратился в моих глазах в сплошную, великую, кричащую дисгармонию, тогда остался мне один только выход: идти туда, где, по крайней мере, была гармония, – и это было там, у Христа.

– Да, да… Но эти английские аристократы положительно интересуют меня. У меня у самого не раз являлась охота искать света за стенами старинных католических церквей с их алтарями.

* * *

Фрекен Вернер музыкантша. Большое счастие на тот случай, если она выйдет замуж; музыка – такой хороший семейный громоотвод.

– Я тоже, по временам, несколько жажду звуков, – сказал я. – В молодости я писал даже ноты. Нет ни одной болезни, которою я не перебодел-бы; музыкальную-же корь перенес я в довольно сильной степени.

Но под конец это показалось мне чересчур однообразно. Такая бедность! Только и всего, что эти два несчастных ключа – Dur и Moll, Moll и Dur… две резкия противоположности и ничего примиряющего… можете-ли вы представить себе что-нибудь менее достойное искусства? Я рылся и рылся, стараясь проникнуть вглубь; хотел найти какой-то третий ключ: тот, что, согласно преданию, все заставляет плясать и звучать… Но только всего и было, что эти два… Вальсы для тех, что хотят танцовать, и псалмы для набожных людей и, наконец, и это мне надоело – как и все другое.

– Конечно, это в вас говорила молодость, – заметила фрекен Бернер.

– Да, да; это так.

Но эти глубокие основные тоны, в вибрациях и звуке которых выливается все существование, их могу я представить себе еще и теперь. Еслиб мне удалось поймать их – какое блаженство воспроизвести их и видеть, как в певучих звуках уносится куда-то весь этот тяжелый, серый мир, – сперва к позолоченным солнцем облакам, потом в синеющую прозрачную дымку и, наконец, в великое, холодное, ясное звездное пространство.

Weitere Bücher von diesem Autor