Kostenlos

Усталые люди

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

XV

Я, должно быть, оскорбил ее. Я нигде не встречаю ее. Разумеется, я оскорбил ее.

Старый, неосторожный, неосмотрительный облом все еще жив во мне. Когда что-нибудь сильно занимает меня, я способен забыть все окружающее, всякую осторожность, все возможное; способен самым необдуманным образом преследовать одну цель: привести в пополнение свою мысль… и тогда я могу наговорить самых невозможных вещей чуть не посреди бального зала. (В этом отношении хорошо, что меня не очень-то мучат приглашениями!).

Разумеется, я вероятно кончил тем, что и ей сказал что-нибудь столь-же глубоко безтактное и безобразное. Напугал ее, как в старые годы напугал Элину. А между тем, по её поводу часто приходят мне на ум такие прекрасные мысли; такие благородные, возвышенные. А она именно в этом отношении как-то так особенно дорожит собой…

Она в своем чистосердечии предположила, что если она будет для меня искренним товарищем, то и я явлюсь таким-же по отношению к ней. Ну, эта восхитительная идея товарищества и мне самому нередко приходит в голову.

Нет, нет; я положительно не могу быть «товарищем». И теперь, когда она отступает назад, мне надо воспользоваться этим намеком. Поставить точку. Это всего лучше, всего разумнее; это самое простое и верное разрешение всей путаницы. Её исчезновение обозначает одно из двух: или ей надоела эта история, или-же она стала бояться меня. В обоих случаях дело ясно.

Jada est alea. Я хочу победить искушение. Я побеждаю его. Я уже победил его. Земля кругла. Basta!

* * *

Как изящно умеет он молчать, этот Георг Ионатан.

Я, например, прекрасно знаю его отношения к фрю Бекман, и он знает, что я знаю о них. Но ни единого слова! Он способен вдруг подняться с своего места и сказать: «Извините меня, мне пора на мою прогулку». Он знает, что он все равно мог-бы сказать: «Мне пора идти к фрю Бекман»; но он этого не говорит! И ни одна черта не дрогнет в его лице, ни признака улыбки в глазах, – ничего, что можно было-бы принять за намек… Черт возьми, до чего это элегантно! Джентльмен до конца ногтей.

Я преклоняюсь перед ним с искренним признанием его совершенства. Честь и слава интеллигентному человеку, умеющему хранить тайну своей частной жизни!

* * *

А она значительно-таки опустилась, эта Матильда, с тех пор, как я встретил ее в первый раз – когда она была еще хористкой в театре.

Но грязь словно не пристает к ней окончательно. Такая у неё легкомысленная душа и так коротка память. Любовник для неё не более, чем обыкновенный бальный поклонник для какой-нибудь дамы; завтра-же он уже забыт.

Только по речи её замечаю я время от времени это понижение. Она начинает употреблять выражения, иногда сильно отзывающиеся алкоголем. Вообще… вообще…

Это больше уж не помогает. Чем грязнее эти кутежи, тем более жалким и влюбленным чувствую я себя; душа моя полна слез и тоски на исчезнувшей, я жажду встречи с нею, как очищающей, обновляющей ванны. Я уношусь в мучительно-восторженные фантазии, воображая, что если-бы она захотела взять меня за руку и поцеловала меня, то я снова превратился-бы в ребенка, чистого душой, исцеленного, счастливого.

Но…

Jacta est alea.

* * *

Почему это, почему оказывается: все до такой степени невозможным?

Почему не похож я на других людей?

Теперь я только и делаю, что терзаю и мучаю себя какою-то историей, которая… до такой степени пуста и смешна, что из неё нельзя было-бы создать даже порядочной комедии; мучаюсь, худею, теряю сон; скоро начнутся мои головные боли и через три месяца я – сумасшедший! И из-за совершенных пустяков…

Я становлюсь пессимистом, ненавистником мира. Все мое пресловутое примирение с судьбою разлетелось в прах; жизнь опять расстилается передо мною, как ледяная пустыня; черная, замерзшая равнина с снежными сугробами и оврагами; ни человека, ни хижины; нигде ни одного освещенного окна; над головой ничего, кроме снежного одноцветного, серого зимнего неба, без звезд, без луны или солнца; но вдали, за пределами этой равнины, слышен рев моря, и путь лежит в том направлении; в этом море когда-нибудь я утону.

И мне представляется, что если-бы я мог как-нибудь сговориться с нею, все вдруг совершенно изменилось-бы, проглянуло-бы весеннее солнце с южным ветром и теплым воздухом, и ледяная пустыня стала-бы даже, относительно говоря, уютна.

Ну, приободрись-же, черт возьми! Все это такие глупости.

* * *

Написать ей? Объясниться? Спросить, что случилось, если только случилось что-нибудь?

Это не удается. Я не могу найти верного тона. То у меня сказывается горечь и насмешка – или-же я чересчур расчувствуюсь, и всегда напишу какое-нибудь лишнее слово.

Но если я не напишу этого лишнего слова, то я не в состоянии отослать письма, – мне положительно недостает в нем одного слова.

Вообще, какого тона должен я держаться? Я этого не знаю. Я её не знаю. Вместо того, чтобы пользоваться временем и хорошенько изучить эту молодую девушку, я только и делал, что разглагольствовал о бессмертии души. Существует-ли на свете животное, глупее мужчины, старающагося вести себя благоразумно?

* * *

Что это, ангел-ли мой хранитель предостерегает меня, или мой демон искуситель опасается, как-бы я, хоть один раз в жизни, не поступил решительно? Или, может быть, это внушение? Несомненно лишь то, что, куда-бы ни появился я нынче, всюду встречаю я критику семейной жизни.

Может быть, мужья постоянно говорят о супружестве лишь для того, чтобы собеседник их, сам того не замечая, как можно скорее оказался женатым?

Сегодня вечером доктор Кволе и Ионатан так далеко зашли в своем сарказме, как никогда прежде. Я молчал, вследствие овладевшего мною какого-то неприятного чувства. Некоторые из их наиболее характерных замечаний я записываю для своего романа (а может быть и для драмы: «Мужья»).

Доктор Кволе: Супружество вообще представляет собою две болезни, которые соединяются для того, чтобы произвести третью… и четвертую, и пятую… целую семью болезней. Семейная жизнь постоянно пахнет лекарством.

Георг Ионатан: Быть женатым значит: обязаться любить сладкий суп. Тот, кто женится, должен обратиться сначала к хирургу, чтобы ампутировать всякое чувство щепетильности.

Доктор Кволе: Да, хорошо тому, кто способен быть грубым и кто видит в женщине не более того, что она есть… Но мы, мужчины, обыкновенно так слабы и сентиментальны…

Георг Ионатан: Мужчина презирает женщину за то, что она так чувственна…

Доктор Кволе: У нас эта чувственность является чем-то низшим, второстепенным, в сущности даже чем-то неприятным… от чего мы спешим освободиться; мы стремимся вернуться к высшему, более человеческому, – к нашему труду.

Георг Ионатан: Или же к нашему досугу.

Доктор Кволе: О да, но женщина не желает этого освобождения: это её стихия! (Он улыбается неприятно-цинично, с довольным лицом, словно находя себя остроумным).

Георг Ионатан: Вообще, прекомичное она существо. Это настоящая лесная русалка; нелегко укрощается, но в укрощенном состоянии – прекрасное домашнее животное. Отличительный признак: всего лучше – издалека.

– Тем не менее мы всегда желаем иметь ее поближе к себе, вставил я.

Георг Ионатан: Мы презираем ее и в то-же время стремимся к ней. Бывают минуты, когда мы бежим от неё, как Иосиф, оставивший в руках у неё часть своего плаща, – но постоянно снова возвращаемся к ней, покорные, как псы или домашние рабы.

Да и почему-бы не покоряться нам ей? Наша духовность в конце концов может быть гораздо менее ценна, чем её чувственность. Вся грубость в том, что дух и тело так плохо уживаются друг с другом.

Доктор Кволе: Не даром говорят, что единоженство есть одно из самых неудачных изобретений.

Георг Ионатан: Будь покоен, доктор. Всякое развитие совершается циклами. Наступит время, когда и мы вернемся назад к варварству, – варварству цивилизованному; и тогда мы будем освобождены.

После этого они принялись за обсуждение общественных вопросов.

XVI

Единственно кто всегда и неизменно воспевает супружество, – это мой милейший коллега Маркуссен.

У него жена и трое детей, и он день и ночь бьется из-за куска хлеба; нередко бывает он до того утомлен, что засыпает над своей конторкой.

– Ты, конечно, почти раскаиваешься в том, что женился, говорю, я ему.

– Нет, нет! – хрюкает он, по обыкновению энергично встряхивая годовой.

– Но когда, например, ты сидишь, и считаешь, и проверяешь далеко за полночь… банковые и коммерческие дела, то то, то другое… немыслимо-же, чтобы это доставляло тебе удовольствие.

– Да это меня не тяготит. Я совсем не устаю.

– Ей необходим продолжительный сон, добавляет он серьезно-доверчивым тоном; а потом ей не следует иметь никаких забот: она должна знать, что я неусыпно стою на страже нашего благосостояния. Я так и поступаю! торжествующе кивает он головой; после чего он смеется, как-бы в извинение.

Я положительно люблю этого малого.

* * *

Да, слава Богу, существуют таки еще хорошие мужья. До комизма трогательные своею наивностью; настоящий домашний рабочий скот; счастливые люди.

А раз уж дело коснется до того, то разве все мы не стремимся к этому самому мещанскому, скромному счастью?

Вот, например, мой старый знакомый, редактор Клем. Он принадлежит к тем элегантным господам, которые никогда не говорят о своей частной жизни; но если удастся когда-нибудь вечером, в избранном обществе, заставить его выпить бутылки полторы пива, он отводит вас в сторону и говорит с спокойным убеждением: «Жена моя, видите-ли… да, она положительно существо совершенно исключительное; подобной ей вы не найдете… в целом мире. Да, вот это женщина!» И его маленькие честные глаза так и сияют восторгом.

 

Я готов был обнять его сегодня вечером. Нельзя-же так переходить за последние границы возможного. Фрю Клем, конечно, прекраснейшая женщина; но «нечто совершенно исключительное»!..

Итак, все дело лишь в том, чтобы найти существо, нервная система которого настроена таким образом, что она вполне гармонирует с нашею собственною. – «Только» это, да… Благодарю!

– О, Фанни, Фанни! Если-бы я мог немножко перестроить тебя!

Как-бы то ни было, тут дело кончено. Она избегает меня. Два раза видел я ее на улице; она спокойно прошла мимо меня; не заметила меня.

Прощай, глупец!..

* * *

Неужели-же это так уж страшно? Каким образом устраиваются все эти браки? Все они – почти исключительно дело случая. Вы живете в каком-нибудь маленьком городишке, где представляется какой-нибудь один единственный случай жениться, и девушка становится вашей женой, хотя, может быть, вы встречали сотни других, которые нравились вам гораздо больше.

Вы вертитесь в течение довольно долгого времени в каком-нибудь определенном кружке; вы как-раз достигли того возраста, когда пора жениться. В кружке этом есть девушка, которая вам более или менее «симпатична». И вдруг дело улаживается, хотя, может быть, не прошло еще года с тех пор, как взгляд ваш был обращен совсем в другую сторону.

Вы живете у вдовы, у которой есть дочери. Долго живете вы у этой вдовы; после чего вы открываете, что младшая из дочерей не так еще плоха. В один прекрасный день в газетах появляется объявление о вашей помолвке, хотя вы, заинтересованное лицо, в сущности почти и не думали о женитьбе.

Так было со старинным другом моим, музыкантом, – будем звать его Бруном. Это был довольно смелый эксперимент, он – прекрасная, но нервная натура, а она была – так, довольно обыкновенная; не особенно тонкая; вся в отца – ветеринара.

Сегодня было воскресенье, и выдалась ясная, морозная погода; я проснулся рано и раздумывал об этом, лежа в постели; тут вдруг пришло мне в голову, что ведь у меня было приглашение от Бруна и что я самым позорным образом забросил знакомство с этим старым, славным товарищем – за все эти три года, как он был женат.

Мною овладело желание взглянуть на него и на его дом. Несмотря ни на что, в течение всех этих трех лет он жил, как самый примерный семьянин; я люблю таких людей… Я вскочил с постели с совершенно несвойственной мне энергией, оделся и побежал на станцию; в настоящее время Брун живет и пишет свои музыкальные композиции в Сандвике.

На этот раз мне сопутствовало несчастье. Я застал хозяйку одну; хозяин был еще в постели. Мы немножко посидели и поболтали; вот – он вдруг вошел. Полу-одетый, раздраженный, с жилетом в кулаке; прямо к жене; вдруг видит меня; по тому, как передернулось его лицо, видно, что он готов был послать меня к черту; но потом он сдерживается, кивает в знак приветствия головой, мимолетом и как-бы отстраняя меня пожимает мне руку: «вот, это прекрасно»! говорит он; – в точном переводе: «убирайся ты к черту!»

– Да, извини за костюм, – продолжает он; – но вот что значит быть женатым, видишь-ли! (загадочная улыбка).

Жена поспешно старается спасти положение:

– Ах, да, это все пуговицы; я опять забыла о них вчера…

Он продолжал, обращаясь ко мне, и в его иносказательной речи ясно слышалось шипение озлобленного сердца. – Да, ты должен заранее приготовиться к этому, если вздумаешь жениться, Грам! Трое взрослых женщин слоняются взад и вперед по дому, но тем не менее – никакого порядка; панталоны и рубашки – без пуговиц; утрами тебе приходится вставать в комнате, холодной как лед…

– Да разве еще не затопили печки? воскликнула жена.

Он забыл обо мне и с яростью набросился на нее:

– Затопили? Да что в этом толку? Во-первых, женщина не умеет затопить печки… совершенно так-же, как ни одна из них не умеет хорошенько постлать постели, – а во-вторых ей, разумеется, и в голову не придет, войти еще раз в комнату, чтобы посмотреть, разгорелись-ли дрова; просто-напросто отправляется себе своей дорогой! раз, два, три – и все погасло!

– Да, она несколько-таки небрежна, эта Северина, – умиротворяла жена, – я сейчас…

– Не беспокойся, – останавливает он с язвительной усмешкой, – я затопил уже сам, как это всегда бывает. А предложила-ли ты Граму чего-нибудь поесть? Во всяком случае, ты не должна забывать своих гостей… Посиди, пожалуйста, да не обращай на это внимания, Габриель; я сейчас вернусь. (Жене:) Дай мне сейчас-же иголку и нитку; я сделаю это сам; по крайней мере, я буду знать, что это сделано.

Она вырывает у него из рук жилетку порывистым движением, в котором гораздо более яду, чем во всей его ругани, и исчезает в соседней комнате.

Он делает бледную, неуверенную попытку обратить все это в шутку, и обращается ко мне: «Да, да.» говорит он, «так-то; надо… надо немножко приструнивать их: иначе они совсем спустят рукава… Ты, молодой холостяк, разумеется, в ужасе от этого и принимаешь это за настоящую сцену… Но это только необходимый для салата перец, понимаешь?..»

Но тут ярость вновь овладевает им, он бросается к дверям и орет, просовываясь в кухню, точно желая разбудить мертвых:

– Северина! Платяную щетку! Черный фрак не чистился по крайней мере уже недели две! (Там протестуют). Да, нет-же, умереть на месте – не чистился! Давайте щетку; в этом доме каждый должен все делать для себя сам. Сапога тоже не чищены!

Он так захлопывает дверь, что я принужден заткнуть себе уши.

– Уж ты пожалуйста извини меня, Габриэль; но эта возня с женщинами, право, может довести человека до сумасшествия!

Входит жена с жилеткой, добродушно осклабляется, бросается ему на шею и целует его:

– Ну, будь же опять милым мальчиком!

– Да-да-да, защищается он, и я вижу, до чего ему противна вся эта комедия перед гостем. Он вырывается и улыбается принужденно: Извини, пожалуйста, Габриэль.

Жена принужденно смеется и заводит речь об утренней сварливости своего мужа. – Вообще, в течение всего дня он так приветлив, но по-утрам, пока он не сел еще за свой кофе и трубку… Я строю самую доверчивую улыбку. – Да, поверьте, я вполне понимаю это. По утрам я сам до того бываю зол, что готов был-бы глотать маленьких детей. Это просто своего рода припадок сумасшествия; в такие минуты человек находится в невменяемом состоянии. – Да, не правдали?.. Так и вам это тоже знакомо? Это должно быть очень неприятно.

Уф! Такая сцена способна напугать самого смелого. Это затаенное шипение долго накапливавшагося, с трудом сдерживаемого раздражения… Боже, сколько миллионов булавочных уколов должен был вытерпеть этот добрый, хотя и нервный человек, прежде чем он мог дойти до подобного скандала, – да еще, вдобавок ко всему, в присутствии холостяка!

Нет, уж лучше оставаться так, как есть.

* * *

Дело кажется пойдет на лад. Я оказываюсь тверже, чем я ожидал.

Но она все еще сидит там, в самой глубине моей души, прячась от моего сознания; постоянно чувствую я ее там, как какую-то скрытую, вечно болящую рану; но пусть она там и остается. А когда, в непредвиденную минуту, эта большая, тяжелая волна чувства нахлынет на мое сознание, как море, прорвав плотину, затопляет плоский берег, – я заставляю ее отхлынуть назад и исправляю повреждение.

И тогда захожу я к Матильде. Сижу у неё и слушаю о я болтовню, т. е. не столько её болтовню, сколько её беззаботный голос и наивную, детскую, как колыбельная песня мягкую. речь, смех её, в котором, нет ничего принужденного, который не дрогнет вдруг отзвуком подавленного горя, в котором ничего нет, кроме беззаветно-веселого лукавства, да цыганского легкомыслия.

Да, она обладает-таки весельем, настоящим, земным весельем, – весельем дикого человека или сытого, разыгравшагося животного, каким-то цыганским весельем, между тем как мы, северяне, тяжелые, сумрачные души, мы чувствуем себя дома лишь на небе или, если там покажется нам столь-же скучно, как в собрании армии спасения, – в Нирване.

Её круглое, как вишня, румяное лицо, с маленькими голубыми плутовскими глазками нередко представляется мне запретным плодом, висевшим на райском дереве… Да, клянусь всем, что есть для меня святого, выдаются такие вечера, когда я положительно чувствую, что люблю ее. Она смеется надо мной, но тем не менее, ей это нравится. «Но скажи же мне на милость, с какой стати вдруг начинаешь ты звать меня Евой?»

* * *

Я ненавижу скандалы.

Неужели когда-нибудь кончится тем, что заговорят на всех перекрестках: «Габриэль Грам застрелился! Габриэль Грам отравился!» И все эти противные люди будут стоять и говорить, пожимая плечами: «Пьянство…» «Однако, не дал промаху…» Эх!

Нельзя-ли сделать это как-нибудь под видом «несчастного случая?»

Замерзнуть? – Это чересчур уж неприятно. Я не выношу холода. Я непременно кончу тем, что встану, пойду домой и затоплю печку.

Но, может быть, таким способом удалось-бы заполучить основательное воспаление легких?

Да. Но тут явится какой-нибудь искусный малый в образе доктора и «спасет мою жизнь…»

Дождаться весны. Пораньше начать купаться. «Получить судороги» и пойти ко дну… Но когда Господь видит, что человек намерен утопиться, Он всегда пошлет кого-нибудь, кто успеет его вытащить.

Предпринять поездку в Гамбург, и потом, выбрав ночь потемнее, «упасть за борт?» Но всегда найдется кто-нибудь, кто заметит это. Подобные вещи никогда не удаются. Кто-нибудь да пронюхает, что человек имеет что-то на уме; сейчас же предупредит капитана… вдруг окружит его целое полчище шпионов, и не успеет он прыгнуть за борт, как на корабле подымется переполох, и тот или другой сердобольный малый, бросившись ему на помощь, подцепит его на крючок прежде, чем он успеет в последний раз нырнуть в воду.

Опрокинуться, катаясь на парусной лодке? – Это лучше. Я подожду весны, попрошу у Ионатана его лодку, выйду подальше во фиорд и даже еще дальше, в открытое море; подкараулю минуту, когда на горизонте будет совершенно чисто… в таком случае надо будет выбрать день посвежее.

Да. Это годится. Тут я не предвижу никаких случайностей. Эта мысль по крайней мере может служить мне утешением до тех пор… пока не наступит день.

Без неё я не могу жить. Все лучше, чем терпеть эту терзающую муку, лишающую меня рассудка и съедающую меня всего, до мозга костей. Но и с нею я тоже не могу жить. Я люблю ее до безумия, но люблю недостаточно. Через две недели опять все прошло бы без следа, и тогда, так-ли, иначе-ли, жизнь превратилась бы в чистый ад.

* * *

Я: Как же вы счастливы при всех ваших интересах!

Георг Ионатан: Если хочешь жить, то надо жить внешнею жизнью. Здоровая воля всегда проявляет себя во внешней жизни, а без здоровой… (пожимает плечами)… человек или бросается в море, или идет к пастору.

… Да, да; «здоровая воля…» ах, это мещанское, скучное «здоровье…»

Только одно интересует меня, – эта мучительная борьба, происходящая во мне самом; эта болезнь, благодаря которой все существо мое раздвояется и воля моя находится в вечном раздоре сама с собой; в этом вся моя жизнь. Следовательно, я живу внутри себя, своею внутреннею жизнью, и следовательно… одна мне дорога – в море.

* * *

В течение некоторого времени я отважно выдерживал эту борьбу, жалкую борьбу, в которой все теряешь, даже побеждая; борьбу во имя долга, в которой безмолвно молишь Бога о поражении, потому что победить значит: лишиться многообещающего шанса в жизни.

И я боролся, и боролся, к вечеру совсем выбивался из сил, но на утро вставал с новою решимостью.

Но вот, сегодня встречаемся мы на улице, и фьють! – вся моя решимость разлетается в прах.

Я приглашаю ее в кондитерскую и с полчаса сижу там и ухаживаю за нею. Затем – прогулка; и все опять вошло в свою колею.

Я чувствую себя, как падший темплиер, ужасно счастливым и несколько смущенным. Хотя в сущности удовольствие не так уж велико… Я мог-бы и не возобновлять этого! Вся моя долгая борьба пропала даром. Но, слава Богу, слава Богу; хоть на время кончились все эти муки; меня ждут долгие отрадные дни…

Но как-же это будет? Этого я не знаю.

* * *

Она уже не дитя. Она должна сама заботиться о своей репутации. Я и то чересчур даже старался обратить на это её внимание; она знает, чем она рискует. В таком случае это уж не мое дело. Она также прекрасно знает, что я не имею намерения каким-либо образом вознаградить ее за это. Я поступаю откровенно и ясно, и не могу навлечь на себя никакого порицания.

Но не думает-ли она, что я в конце-концов все-таки женюсь на ней? У женщин ведь своя логика.

Или-же она играет va banque? Или пан или пропал? Может быть она решила заполучить себе «наилучшаго» мужа, а получить его она не может иначе, как заставив порядочного человека настолько скомпрометировать ее, чтобы, как джентльмен, он вынужден был наконец жениться на ней?

 

В таком случае все расчеты её будут обмануты. Она опасна для меня лишь на расстоянии.

* * *

Почему не хочет она высказаться? Она настолько умна и теперь уже настолько знает меня, что могла-бы быть уверена в том, что признание её не повредит ей в моих глазах.

Должно быть, это что-нибудь очень дурное, раз она не решается признаться после всего того, что я высказывал при ней. Или-же она просто-напросто смотрит на меня, как на постороннее лицо, которого подобные вещи вовсе не касаются.?..

* * *

Мы бродим по улицам и с длинными перерывами говорим о совершенно не интересных для нас вещах. Может быть, оба мы думаем в это время об одном и том-же; но одна не решается заговорить, а другой сам не знает, чего он хочет…

Время от времени я возобновляю попытку заставить ее говорить о самой себе. Постоянно неудачно.

– …Кто-же был следующим вашим другом… после Оза, хочу я сказать.

– Студент Ухерман.

– Он тоже был влюблен в вас?

– Да, к сожалению.

– К сожалению? Разве это… доставляло вам какое-нибудь неудобство? Неужели он…

– Это был самый лучший человек, какого я когда-либо знала. Ему – последнему согласилась-бы я причинить какую-бы то ни было неприятность; но тут ничего нельзя было сделать.

– А следующий?

– Следующий?.. Друг, хотите вы сказать? Он был последний. Остальные – только «знакомые».

Продолжительное молчание. Итак, не причисляет-ли она и меня к последнему классу? Во всяком случае, я не «лучший человек», которого она когда-либо знала.

* * *

До колоссальности легко дурачить людей. Стоит только сделать известную мину – и все ей поверят.

Ей кажется, что я так уравновешен и рассудителен; на все имею такую определенную, выработанную, ясную точку зрения. – «Неужели вы действительно сомневаетесь в чем-нибудь?» «Возможно-ли, чтобы вы когда-нибудь скучали?» «Неужели вы не знаете, что вам делать?» и т. д. – один исполненный удивления вопрос за другим.

Я, наполняющий все свои свободные часы различными планами самоубийства, итак, я могу быть принят за настоящего Оппезена, и только благодаря тому, что обладаю некоторой долей такта и не имею привычки выкладывать свою душу как на ладони. А я-то еще думал, что маска моя довольно легко проницаема!

Но это конечно так. Все мы только и делаем, что ошибаемся друг в друге. Да и что за нужда нам интересоваться тем, что скрывается под тою или другою маскою? Итак, мы принимаем маску за нечто не подлежащее сомнению, да в добавление ко всему, остаемся еще очень благодарны за то, что люди берут на себя труд прилгнуть перед нами. Какою адскою конурой или прпотом для сумасшедших не представилсябы нам мир, если бы все мы вдруг обнаружили наш истинный облик, и принялись-бы вопить, как того требует наше сердце!

Все, что нам известно о людях, есть только одна внешность. Под этою внешностью скрываются всевозможные звери, гадкие, отвратительные звери, сумасшедшие, преступники, самоубийцы, дикари… Кто знает, например, что кроется под маскою Георга Ионатана? Может быть, в конце-концов какой-нибудь скептик, презирающий все человечество? Может быть по вечерам, ложась в постель, он набожно прикладывается к склянке морфия? Кто знает?

Много прискорбного и ужасного происходит во всех этих мышиных норах, где растерзанный, жалкий человек вдруг остается глаз на глаз с самим собою и своею испуганною совестью.

* * *

«Милая, милая Фанни! Я не могу жить без вас. Но я знаю себя, и знаю также, что это привело-бы только к несчастью, если бы мы попробовали соединиться браком.

Я говорю вам это так прямо для того, чтобы вы поняли, что я уважаю вас и питаю доверие к вашему уму, и вместе с тем совсем не имею намерения обманывать вас или играть в какую-бы то ни было бесчестную игру. Я открываю перед вами свои карты и говорю: вот в каком положении дело. Вы поймете это.

Вопрос в том, – таково-ли ваше чувство ко мне, чтобы вы захотели, и так-ли смотрите вы на любовь, чтобы вы могли не прекратить всяких сношений со мною после этого объяснения? Прекрати вы их, – и я навсегда прощусь с вами и поблагодарю за интересное и приятное нарушение моего так-называемого однообразия жизни. Если-же вы по-прежнему будете приходить на наши прогулки, – то вы сделаете меня счастливее, чем я могу это выразить.

Но заметьте, что тут вы ничего не выиграете, но можете все потерять. И помните, что в один прекрасный день, когда, может быть, игра будет казаться вам всего завлекательнее, я приду к вам и скажу: я больше не хочу. Не соглашайтесь на мое предложение, если только и вы, подобно мне, не обладаете мужеством отчаяния, чтобы сказать: всю жизнь – хотя-бы за одну минуту блаженства!

Г. Г.»

…. Таково было письмо, которое я сжег в последний раз.

* * *

– Полноте! Эмансипация нисколько не опасна. Это не более, как новый вид кокетства, новый способ привлекать внимание и возбуждать интерес; когда-же данная особа заполучит себе мужа, рвение её, сдается мне, значительно поохладится.

– Не всегда!

– Обыкновенно. Плохо лишь то, что женщины в этих женских собраниях научаются быть так неграциозными. Бальная зала, во всяком случае, лучшая школа для молодой девушки. Но зато тут опять-таки есть то преимущество, что в женских собраниях женщины научаются более уважать нас, мужчин…

– Ну, это…

– О, да. В бальном заде, видите-ли, женщины всего чаще видят нас с самой невыгодной стороны; во всяком случае, смею сказать, что тут являемся мы в самом глупом виде, и потому они начинают чувствовать к нам затаенное глубокое презрение; что не основательно. На собраниях, где запираются они одни и стараются усвоить себе то или другое из того, что мы придумали или изобрели, когда мы были на своем месте, на своей трудовой ниве, – у них неизбежно должна явиться мысль, что мужчина во всяком случае имеет право на уважение. Польза вознаграждает-ли потерю? Сомнительно. Но пока все это, разумеется, представляет собою лишь переходное состояние.

– Да, но скажите-же мне, наконец… Разумеется, женщина должна быть женою и матерью; мы это хорошо знаем; но скажите, что по-вашему должно делать нам, которые не вышли замуж?

– Постараться, не теряя времени, выбрать себе мужа.

Смех.

– Да, но те, которые все-таки не найдут себе мужа, неужели должны они всю жизнь сидеть без дела; быть может, к тому-же еще и голодать?

– Голод не может грозить вам потому только, что вам не удалось поместиться в конторе. Что делает мужчина, когда он не имеет места? Он находит себе какое-нибудь другое дело. Господи Боже! в конце концов, всегда откроется какой-нибудь выход.

– Со временем будет столько незамужних женщин, что им. весьма вероятно, понадобится доступ не только в конторы, но даже и на государственную службу.

– Да… но мужчины, которые таким образом будут вытеснены с этих мест? Неужели лучше, чтобы они голодали? Кроме того, таким образом будет являться только еще больше незамужних дам; потому-что с каждым мужчиной, не имеющим места, всегда оказывается одним браком меньше; между тем как женщина, получившая место, не увеличивает числа браков.

– Ну, мужчины далеко не всегда настолько щепетильны, чтобы не допускать своих жен работать для них.

– Нет, нет. Вопрос лишь в том, может-ли государство или частное лицо, предлагающее работу, терпеть работников, которые, как-бы хороши они ни были, могут нуждаться в девятимесячном отпуске?.. Вот вы, учительницы, например: кажется, я слыхал, что учительницы не сохраняют за собою своего места, если они выходят замуж?

Молчание. Потом она говорит:

– Ох, да, поневоле приходится думать, что мир был сотворен не женщинами!

Пожатие плечами. Долгое молчание.

* * *

У ней никогда не было родного дома, следовательно, она не домовита. А я до смешного аккуратный человек…

Да, я это вижу наперед. Уж одно то, как разбрасывает она верхнее платье, когда куда-нибудь входит: одно на одном стуле, другое на другом; зонтик на диване, перчатки на камине. Ух! Детские вещи валялись-бы по всем углам; наперстки и ножницы, газеты и шпильки расшвыривались-бы повсюду, вместе с высохшими букетами, безделушками, поношенными воротничками, бантиками и лоскутками; я просто-напросто лишился-бы аппетита.

Нет, эти избранные женщины, эти бездомницы, эти женщины-холостяки – одно из двух: или они должны окончательно отказаться от своего пола, или-же самым серьезным образом жить холостяками Жизнь вне семьи делает женщину негодною для супружества. Она утрачивает свое жизненное значение, свое положение, свое равновесие; в ней сказывается какой-то вывих, что-то неспокойное, непоследовательное, несоразмерное; она утрачивает женскую положительность и благоразумие; становится нервна, непрязненна, рассеянна, суетлива.

Weitere Bücher von diesem Autor