Kostenlos

Усталые люди

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

XII

Мы совершали свою самую обыкновенную прогулку вдоль шоссе Лабру.

Фиорд спокоен. Всюду снег. В сероватом свете сумерек, засыпанные снегом рассеянны гор зияют нам навстречу, страшные и пустынные.

– Точь-в-точь такова и жизнь, – сказал я, – разверзшаяся, замерзшая, наполненная снегом рассеянна, с полусветом сумерек и серым, снежным небом. Грустно быть одиноким путником среди такой пустыни.

– Да, – воскликнула она, – хорошо быть вдвоем! – и поспешно добавила: – одна, я положительно не в состоянии гулять, – между прочим, я очень боюсь темноты.

– С вами, женщинами, это всегда так. Тут, вероятно, сказывается потребность в защитнике.

– Уж не знаю, что это такое, но я всегда думаю о том, что мне вдруг может привидеться что-нибудь… как-же это называется… Галлелу…

– Галлюцинации, да; привидения, как говаривали встарину.

– Да, но, между прочим, разве вы так уверены в том, что не существует привидений?

– Гм! Ах, если-бы существовали, – чуть было не сказал я.

– О, нет, к чему-же?

– Ну, время от времени мир представляется мне как-бы чересчур патентованным. Все в нем так страшно разумно и правильно. Одна математика да лошадиные силы. Ну, это разумеется хорошо… Боже избави, это даже чересчур хорошо… Впрочем, для вас это не опасно.

* * *

Она. Не правда-ли, это был Блют, – тот человек, которому вы поклонились? Живописец?

Я. Да.

Она. Тоже хорош, не правда-ли?

Я. Как-так хорош?

Она. Такой… Дон-Жуан?

Я. О, да. Он знал толк в красоте.

Она. Пх!.. тоже выражение!

Я. По крайней мере довольно верное.

Она (готовая в битву). Ну, на это можно смотреть с различных точек зрения.

Я (равнодушно). Ба!

Она. Они вероятно не так легко смотрят на это, – те, которых сделал он несчастными?

Я. Ха… несчастье… это такое относительное понятие. Мне тоже случалось любить несчастливо. Но я могу сказать, что ни одна из какой-нибудь пары счастливых встреч, выпавших на мою долю, не увлекала меня до такой степени и не была для меня так священна и дорога, как эти «несчастныя» истории. Подобная несчастная любовь есть нечто такое, что способно расшевелить вас до глубины души; она дает воспоминания, которыми человек живет потом целые годы. Настоящая любовь, вообще говоря, есть несчастная любовь.

Она (коротко, сухо). Замечательное изречение.

Я. Но тем не менее, это так.

Она (помолчав). Вам не приходилось оставаться с позором и ребенком на руках.

Я. Если существует женщина, которая стыдится своего ребенка, то она заслуживает, чтобы ее послали к черту.

Молчание.

* * *

– Оптимисты – в сущности, что это такое?

– Ну, люди, верящие в существование добра в жизни, в победу добра и т. д.; люди, которым, вообще говоря, кажется, что мир хорош.

– В таком случае, я оптимистка… по крайней мере, теперь. А вы разве не оптимист?

– Ну! Надо согласиться, что мир мог-бы быть и хуже. Но тем не менее, я не закрываю глаз, Господи Боже! Короче говоря – одно из двух: или приходится сказать миру – прощай, или-же необходимо как-нибудь приспособиться к нему; ведь хныканьем все-равно ничему не поможешь. Нечего «рюмить», как называет это Георг Ионатан.

– Это, конечно, верно.

– Эти оптимисты… да, очень хороший они народ. Без них далеко не уедешь. Но… все-же надо сказать, что они не довольно основательны: недостаточно глубоко вдумываются; может быть иногда даже мало требовательны. Часто это люди, не обладающие достаточным мужеством, чтобы смотреть действительности прямо в глаза, и которые, вследствие этого, чтобы держаться подальше от неё…

* * *

– Но если-бы Бога не существовало, то в таком случае каким образом люди дошли-бы до веры в него?

– Гм; иногда мне кажется, что Бога изобрели лишь для того, чтобы было перед кем открыть душу, и перед кем, следовательно, не было-бы нужды играть комедию.

– Ух! неужели вы думаете, что перед всеми другими мы играем комедию?

– Разумеется.

– Даже если-бы у вас например был кто-нибудь, кого-бы вы очень любили?

– В таком случае я стал-бы лгать, чтобы казаться интереснее, а если-бы любовь прошла, я все-таки продолжал-бы лгать, потому что у меня, вероятно, все-таки не было-бы охоты разоблачать себя перед этим человеком.

Пауза.

– Перед самим собой, добавил я, разумеется, лжешь всего больше. Человек просто-таки бывает вынужден на это: заглядывать в самого себя и видеть себя таким, «каков он в действительности есть», чересчур уж безобразно.

Пожимаю плечами.

* * *

– Если-бы вы были так добры и рассказали-бы мне о всех тех удивительных вещах, которые открывает нынче наука!

– Ба!.. Раз вы так ставите вопрос, то… Вы конечно не пожелаете, чтобы я стал рассказывать вам о телефонах или спектральном анализе?

– Нет, но ведь это-же и не самое главное…

– Если-же вы меня спросите, к каким результатам вообще приходит теперь наука, то мне придется ответить вам, что они в большинстве случаев отрицательные: она открыла, что то, то и то, и то – вовсе не таково. А это в сущности само по себе тоже очень важно.

– Я этого не понимаю.

– Дело в том, что, каждый раз, открывая такую новую неизвестность, люди вместе с тем соскабливают с себя какую-нибудь лишнюю глупость. (Смех)…

Таким образом в конце концов можно оказаться порядочно-таки пообскобденным!

– Да, да; конечно, оказываешься несколько пообчищенным.

XIII

Февраль 85 г.

Зачем это я пристаю к ней и мучаю ее этими инквизиторскими расспросами о её прошлой жизни и т. п.? Бог ведает. Это до крайности смешно. Ведь я же не имею на это никакого нрава. Никакой цели. Просто-напросто не могу оставить ее в покое.

И чем меньше рассказывает она, тем любопытнее становлюсь я. Очевидно, существуют истории, которые она скрывает от меня, – да и почему-бы, скажите на милость, не скрывать ей их от меня?.. Но тем не менее мне надо знать их. Я расспрашиваю и допытываюсь, переспрашиваю, задаю перекрестные вопросы, прибегаю ко всякому доступному мне нравственному давлению и всевозможным уловкам судебного допроса… Это отвратительно, низко; но что-же мне делать?

А она до такой степени увертлива, эта девочка. Рассказывает мне всевозможные вещи, которыми я нисколько не интересуюсь; отделывается рассказами о родственниках, знакомых, о разных шутках, проделываемых в женском обществе, и т. д., ускользает из расставленных мною ловушек и западней с ловкостью, приводящею меня в полное недоумение. Или она в высшей степени невинна, или-же, – так как очень трудно допустить это в такой взрослой и вовсе не тепличного воспитания девушке, – она гораздо более опытна, чем мне хотелось-бы думать.

Знает-ли она, например, до какой степени все это раздражает мужское любопытство, возбуждает воображение… Вся эта неясность, эти полупотемки, полусомнения, допускающие всевозможные предположения и во всех направлениях?

Всего больше лукавства может быть в этой «наивной», простодушно-открытой манере, с которою рассказывает она мне о своих многочисленных «друзьях» и «товарищах». Разумеется немыслимо, чтобы не скрывалось чего-нибудь несерьезнее за всеми этими товарищескими отношениями с молодыми людьми, с которыми всюду разгуливала она по лесам и полям – точь-в-точь так-же, как теперь со мной. Да, но, ради Бога, неужели наши отношения недостаточно благопристойны? Да, да; но допустим, что это моя заслуга… Ведь не все-же эти молодые люди были так стары и так добродетельны как я. Знаю-ли я, что сделала-бы она, если-бы я в уединенном месте вдруг застал ее врасплох с моею любовью? – Так это вульгарно и в сущности такое жалкое, дешевое кокетство, – вся эта манера окружать себя какою-то непроницаемой таинственностью.

Впрочем, в часы наших прогулок именно эта-то заповедь и выплывает постоянно на поверхность. Я по возможности оправдываю мужчин и говорю, что это еще не так ужасно, и, слава Богу, она способна даже до некоторой степени допустить это.

– Я хорошо знаю, – говорит она, – что не мало простых людей, которые ходят к таким… в такие каторжные места, но чтобы человек, который желает считаться образованным, который появляется потом в порядочном обществе и разговаривает с… нами, женщинами… подает нам руку… что такие люди могут пожелать… что они могут… находить удовольствие в том, чтобы посещать подобных женщин… это кажется мне до того отвратительно, что я готова плюнуть! Нам, женщинам, свойственно чувство самоуважения, которого вы, конечно, не понимаете, чувство самоуважения чисто физическое… так что многое такое, что для вас возможно, для нас является прямо противоестественным, прямо – непреодолимым; и все эти продажные женщины, которых вы почти что берете под свою защиту, они должны были до такой степени пасть, так бесследно подавить в себе все человеческое, женственное, даже простое чувство чистоплотности, что от них положительно ничего не остается, кроме… бездушного тела; и тут представить себе, что… Нет! Грам, вы не можете пытаться оправдывать подобные вещи.

Она преследует меня своими понятиями, пока я не начинаю сердиться и не преподнесу ей порядочной дозы из истории нравственности. Потом мне становится досадно на самого себя за то, что я вздумал рассказывать ей обо всех этих безобразиях; неприятно знать, до какой степени сильно действует такая суровая правда на неподготовленный ум; она во всяком случае способна во многом разочаровать ее… Правда, вообще говоря, часто так грязна, что следовало-бы щадить от неё более тонкия натуры. Но что прикажете делать, если эти более тонкия натуры, в благодарность за оказанную им пощаду, становятся глупы до невозможности иметь с ними какое-либо дело?..

* * *

Точно какой-нибудь непозволительный недостаток техники в прекрасной в других отношениях картине, сердит меня то, что она была к себе так недостаточно строга, имела так мало женской щепетильности. Разгуливать по окрестностям то с тем, то с другим, рисковать стать жертвой любого подозрения, любой сплетни, не задумываясь губить свое доброе имя… ну, скажите на милость, что такое женщина, если она потеряла свое доброе имя? Господи Боже! Пусть «добродетель» её будет для меня как угодно несомненна; это в сущности весьма мало относится к делу; но уверенность? Интеллигентный человек совершенно спокойно относится к тому несомненному факту, что жена его, прежде чем стать его женою, была уже замужем за другим; но неуверенность, сомнение, возможность подозрения; этот вечный, грызущий вопрос, вот с чем не может он никак помириться. Уж не расточаю-ли я своего доверия перед комедианткой, обманывающей меня в глубине своей души? Никогда не утрачивающий окончательно детских свойств, вечно ищущий твердой почвы мужчина всегда мечтает найти в своей возлюбленной свою мать, святую женщину, в объятиях которой он находил всегда такую бесконечную уверенность и безопасность. Девушка, не имеющая об этом ни малейшего представления, не годится для супружества, она зловредное животное, способное принести с собою одно лишь несчастие.

 

Смеются над приличиями. Да и следует смеяться, поскольку люди думают при этом об обычае, запрещающем молодой девушке любить. Но поскольку приличия стремятся оградить ее от сомнений в ней, от возможности даже безосновательного подозрения, постольку все правила их и даже смешные стороны оказываются одним из самых необходимых явлений, существующих на свете. Когда (как во Франции) молодая девушка постоянно находится под чьей-нибудь охраной, никогда не выходит из дому одна и т. д., мы, заклятые демократы и мужики, не можем удержаться от смеха, но за всей этой комедией скрывается нечто весьма серьезное: её собственное счастье, а также и счастье её будущего мужа и её детей обеспечивается таким образом от всяких страшных случайностей. Молодая девушка, проведшая полчаса с глазу на глаз с мужчиной, обыкновенно, тем не менее, сохраняет всю свою добродетель и заслуживает полного уважения; но могло-же случиться, что она принадлежала к тем, что ищут свободы для того, чтобы злоупотреблять ею; она не застрахована уже больше от сомнений; она уже не prima, не первоклассная А… Я могу верить в нее; но, в таком случае, вера моя не более как вера; каждая малейшая случайность способна отдать меня во власть сомнению – и вот, мы оба оказываемся несчастны. Несмотря на всю её добродетель! Ведь есть-же возможность думать, что она была настолько ловка, что разыграла комедию! Вообще, в таком случае, к ней всегда нечто пристанет, нечто такое, что невозможно уже устранить именно потому, что нет свидетелей, – вероятие вероятности, – мыслимость немыслимого, тень тени… а там, где есть любовь, глубокая, нежная, чуткая любовь, а также несколько расшатанные нервы… этого будет довольно.

Для меня, по крайней мере, уже этого одного было-бы достаточно для того, чтобы исключить всякую возможность мысли о браке, напр., с фрекен Гольмсен. Может быть, то-же самое случится и с следующим её ухаживателем. И, таким образом, эта прелестная девушка, по всей вероятности, сама олицетворенная честность и прямота, рискует на всю свою жизнь остаться не замужем, – или, может быть, бросится на шею какому-нибудь неотесанному мужлану, – и только благодаря тому, что она вообразила, будто на этом свете женщине достаточно одной честности.

Я хочу покончить с этим делом. Теперь и я, в свою очередь, только и делаю, что компрометирую ее. Компрометирую ее хуже всех моих предшественников… Она положительно не имеет об этом никакого понятия. Потому-то и следует взяться за ум мне, который понимает это. Допустить ее до того, чтобы она окончательно потеряла свою репутацию, лишить честную женщину единственного её достояния, погубить все её планы, все её будущее, и это, не будучи в состоянии решительно ничем вознаградить ее… Это просто-напросто значит поступить недостойно джентльмена. Я все время чувствовал это; теперь-же это мне совершенно ясно; следовательно…

XIV

Это безнадежно. Даже если-бы я был тверже, чем я в действительности есть, – стоит мне только случайно встретить ее, – и все кончено; положительно нет ни малейшего основания быть невежливым. А стоит мне только заговорить о её репутации, как она начинает сердиться.

– Будьте спокойны и предоставьте мне самой заботиться о своей репутации, говорит она, не без презрения во взгляде и голосе.

Когда я потом возвращаюсь домой после подобной прогулки, я засиживаюсь один до поздней ночи, раздумывая, мечтая, недовольный, больной. Что мне делать? Черт возьми, не могу же я так расстаться с нею. Мысль о женитьбе исключена. Как же иначе можно было бы оформить это, чтобы оно не показалось чересчур уж безобразным?

Снова и снова перебираю я одни и те же мысли; в том же самом порядке все быстрей и быстрей обращаются они в моей голове, пока мозг мой не начинает болеть; постоянно равно интересный и постоянно равно безнадежный вопрос; я не замечаю ни часов, ни времени и сижу, до такой степени углубленный в самого себя, точно я сам бог, правящий миром.

Мысль о женитьбе исключена. Я недостаточно люблю ее для этого. Она не имеете для меня такого первенствующего значения. Кроме того… разница в воспитании, в натуре, разница в привычках и условиях жизни; все, все.

В таком случае – другое. Но каким образом? Она полна этого ужасного доверия. Идиотическое, детское доверие, которое не дает заснуть во мне джентльмену, заставляет меня задумываться, мешает отдаться во власть настроению… Ни признака вызова с её стороны…

Один Бог ведает, как привязалась она ко мне… и как искренно! Смотрит на меня, как на какое-то лучшее, высшее существо, на которое она может положиться вполне… А тут Мне пришлось бы ответить ей, предложив то, что она, при своих полупросвещенных понятиях, непременно приняла бы за выражение презрения… «так вот, о чем он думал, так-то понял он меня!» Влюбленные женщины способны отнестись к подобной вещи до идиотизма торжественно.

Это может выйти крайне пошло. Я рискую при этом очень многим. Сам черт знает, на что могла бы она оказаться способна. Если-бы только была она в ином положении; несколько более обеспеченном, несколько менее «беззащитном»…

Она подумает, что я, по общей всем «павианам» и грубо-купеческой манере, желаю воспользоваться её беззащитным положением и т. д… Эх! Если-бы она была девушка, окруженная приличной семьей! Или же. если-бы она была одна из тех, которые знают, что к ним могут обратиться с предложением подобного рода… А этот срединный вид – опасен. В высшей степени затруднительное дело! Я скорее согласился бы отсечь себе руку, чем оскорбить ее; но она непременно именно так примет это; ни за что в мире не поймет она меня.

Знаем мы женщин. Они способны наболтать массу свободных вещей; но подите к ним и спросите, – самым деликатнейшим в мире образом, так что они совершенно просто и спокойно могли бы ответить «нет», и мужчина только раскланялся. бы и попросил бы извинения, – так нет-же! Женщина поднимает крик, как какая-нибудь служанка: «Да вы с ума сошли! За кого вы меня принимаете!» и убегает к себе в спальню и падает в истерике.

И я мысленно сочиняю сотни и тысячи писем, в которых я самым ясным, несомненным образом мог бы сказать ей, что тут нет и речи о недостатке уважения; совсем напротив…

* * *

Эти свободные отношения в конце концов все-таки причиняют всего менее страдания и приносят всего менее хлопот.

Она так и просветлеет всем своим легкомысленным личиком, прыгнет мне на шею, улыбается и говорит своим лукаво-веселым, наивно-беззаботным, девичьим голосом на ставангерском наречии. «Нет, ты не поверишь, как кстати ты пришел! Я до того успела соскучиться, что совсем не знала, что делать… Но зато теперь нам надо повеселиться, не правда-ли?»

– Да, только дай мне чего-нибудь пить, Матильда.

– Да, сейчас ты все получишь, мой милый. Нет, неужели ты еще не забыл меня! Ты теперь так редко заходишь. Ну, вот тебе пива. Или может быть ты хочешь вина?

И я сажусь на диван, а она приносит стаканы и бутылки, напевая какую-нибудь игривую песенку. Потом дается воля языку. Боже, до чего она болтает! И до чего этот наивный, простоватый, детский говор попадает в тон с более или менее легкими историями, которыми она угощает меня! Я предоставляю мельнице вертеться, а сам сижу и благодушествую; говор её до такой степени забавляет меня. – «Ну, вот, ты опять не слушаешь меня!» – Да, да, продолжай только рассказывать. Итак, они все-таки попали на станцию?…

– Ну, как же ты вообще поживаешь? и как поживают твои друзья? – Благодарю, очень хорошо. Но только ты пожалуйста не думай, будто у меня так уж много друзей! Только и есть, что мой старик да потом еще добрые старые знакомые, что помнят меня еще с прежних лет… не могу же я прогнать их! Все такие славные малые! Но они ужасно непостоянны, в роде тебя. Неужели не можешь ты приходить почаще? Ведь ты же знаешь, что ты мне всегда нравился; ты такой франт и такой милый. Но пожалуйста не подумай, чтобы и те другие не были такими же франтоватыми и милыми: ты должен знать, что я имею дело только с порядочными господами.

– Безусловно благоразумно. За твое здоровье, Тильда! – Тут нет никаких хлопот. Мы ничего не требуем друг от друга, – следовательно, нам не в чем и укорять друг друга, нечем мучить друг друга. Мы оба прекрасно знаем, что у нас в сущности одна задача: помочь друг другу нескучно убить вечер, и больше ничего. Зато и даешь полную волю шуткам и проделываешь всякия глупости. Ей нечего терять, и я знаю, что я делаю, а потому все идет прекрасно.

Но в глубине моего сознания сидит скрытое, но тем не менее не забытое горе, и грызет меня, как маленькая, зубастая мышь. Поминутно что-нибудь вызывает во мне то то, то другое воспоминание… Я становлюсь не в духе, а Матильда остается недовольна мною и говорит, что я скучен. Тогда начинаешь усиленно пить, пока не придешь в состояние полного опьянения, когда становишься способен любить любой экземпляр человеческой породы…

Сегодня вечером, например, вдруг откуда-то вынырнула маленькая, ловкая девушка, слегка прислуживавшая в комнатах, – топила печи и т. п. (одна из дочерей «хозяев»); почему-бы этой молодой девушке не называться Фанни? – А потому я и стал звать ее Фанни. Я до того расчувствовался, прислушиваясь к этому имени, что Матильда, наконец, разумеется, совершенно по-женски, спросила меня, уж не был-ли я влюблен в кого-нибудь, кого звали Фанни.

После этого, я уже был совершенно не в состоянии вернуться к своему веселью висельников. Я ушел от неё довольно рано.

И теперь сижу я тут… итак мне как-то так необычайно, смертельно тяжело, что я, Бог ведает отчего, готов поддаться этому настроению и расплакаться.

Weitere Bücher von diesem Autor