Kostenlos

Усталые люди

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

XXXVII

20-го марта.

Почтальон принес мне письмо с черной каймой; мне показалось, что почерк был мне знаком. Пораженный внезапным страхом, я разорвал конверт; оно было подписано: «Dr. Кволе».

Я дрожу еще и теперь. Невозможно победить этот ужас…

«Дорогой Грам!

У меня нет больше сил терпеть. Когда письмо это будет написано, я осушу последний свой стакан. Я пишу, чтобы послать вам мой прощальный привет.

В вас провидел я собрата по страданью. Может быть, и вы кончите тем, что вскоре последуете за мною. Во всяком случае, желаю вам счастья.

Тут дорого стоит лишь решимость. Когда-же решение принято, человек становится уверен и свободен. Это, может быть, единственная счастливая минута, которую переживал я за всю свою жизнь.

Счеты мои сведены: все в порядке. Еще полчаса, и все земные скорби и муки тщетно будут стучаться у моих дверей: Иоганн Кволе ускользнул от них.

Если я вновь буду жить и у меня будет что сообщить вам, я вступлю с вами в сношения. Не бойтесь; я не напугаю вас. Я постараюсь выбрать минуту, когда вы будете ни слишком нервны, ни слабы, – минуту, когда вы в состоянии будете вынести это. Может быть, когда-нибудь встретите вы человека, имени которого вы не будете помнить, но которого, как вам будет казаться, вы знали когда-то; и если человек этот вступит с вами в разговор и сообщит вам то, чего не видело ни одно око и не слышало ни одно ухо и что не могло возникнуть ни в одном человеческом сердце, – то это буду я. И тогда вы должны подарить меня взглядом признания и дружеским словом, которые я мог-бы унести с собою в свою, по всей вероятности, довольно одинокую загробную жизнь.

Прощайте, Грам! За ваше здоровье! До свиданья!

Вам искренно преданный

Иог. Кволе.
P. S. Только вы, да еще один врач, в молчании которого я уверен, знают в чем дело».

……………………………………..

* * *

Все это время я провожу ночи в отеле; там всю ночь – от вечера до утра – есть люди и движение, и, в крайнем случае, я могу позвонить служителя. Удивительно безумный страх!.. – размягчение мозга…

Если бы я знал хоть какого-нибудь гипнотизера, я обратился-бы к нему и попросил-бы его освободить меня от этого настроения…

* * *

Невозможно?

Почему-же?

Предположим, что старики были правы в своей мудрости… то, что до настоящей минуты владычествовало над всею землею и к чему спириты пытаются опять вернуться… а почему-бы и они не могли быть совершенно столь-же правы, как и некоторые одаренные тонким чутьем материалисты последнего столетия, – люди, которые во что-бы то ни стало желают исключить дух из области всего существующего, раз они не в состоянии упрятать его под микроскоп? Предположим, что душа-то и есть первичное, вечное начало, так-что тело есть не что иное, как оболочка, в которую душа облекается и сбрасывает с себя по желанию… Почему именно тело должно быть самым существенным, это больное, бренное тело, как мы знаем, не представляющее даже собою ничего цельного, а какой-то конгломерат клеточек, сдерживаемых вместе каким-либо формирующим принципом и распадающихся в тлен, как только принцип этот перестает функционировать?.. Что за смешная идея, – какая-то чисто профессорски-лабораторная идея: раз мы видим продукт, то, следовательно, продукт существует; но раз мы не можем видеть производящего начата, то никакого производящего начала и не существует, хотя продукт ни в каком случае не может-же существовать без производящего начала!

Я, собственно говоря, никогда еще вполне и окончательно не верил в это. Никогда еще вполне и окончательно не представлял я себе «Смерти», как переход; никогда не представлял себе, что я опять буду жить, витать в небе вместе с быстро несущимися облаками и бурными ветрами, переноситься с планеты на планету, видеть новые виды, познавать новые истины… Душа имеет непосредственную уверенность в том, что она не умрет.

* * *

Энергия и сознание, эти высшие и наиболее законченные формы существования, – венец и оправдание всего существующего, raison d'être всего, – неужели им суждено прекратиться, исчезнуть, разлететься в ничто; между тем, как даже самый бренный из атомов материи не может стать ничем? Все это какое-то ни на чем не основанное пустословие.

Иди мой бедный доктор – этот могучий дух в бренном теле – богатая, глубокая, тонкая душа, которая только-что начала жить под своею неприглядной оболочкой…

А что сказала Фанни? – а у неё это было внушение непосредственного чувства! «Должна последовать вторая часть романа». Этому детскому проявлению непосредственного чувства я верю больше, чем полсотне профессоров, отрицающих то, чего они не могут поднести к носу и понюхать.

Сдержи свое слово, дорогой, несчастный друг! Ты ведь знаешь, что я еще слишком нервен и слаб; не ходи за мною…

* * *

Меня преследует невыносимый ужас. Я не мог не видеть его. Он был ужасен, положительно неузнаваем. Зловеще-черное лицо осунувшееся, с открытыми, неподвижными, застывшими глазами; открытый рот, приплюснутый нос; какая-то бессмысленно-испуганная улыбка на тонких, обтянутых, синеватых губах. Большие желтые зубы зверски оскалены на этом до ужаса исковерканном лице. Вид его был мне невыносим. Мне чуть не сделалось дурно. Тело стало как-то уплывать и качаться у меня в глазах… я с трудом оторвался от этой картины и, шатаясь, вышел на воздух, преследуемый каким-то странным внутренним ужасом, вдруг охватившим меня, дышавшим мне в затылок, нашептывавшим мне в уши, обдававшим меня удушливым запахом трупа, душившим меня…

Несколько времени спустя, я очутился, Бог ведает как, в гостиной пастора Лёхена. Тут у меня сделался нервный припадок, и я поднял на ноги весь дом. Позвали домашнего врача, молодого, серьезного, энергичного человека; он сел около моей постели и стал говорить со мною; я успокоился и заснул.

Он преследует меня. Постоянно, когда выхожу я один, я чувствую его вблизи себя, за собою, в виде какой-то нервной точки, стоящей в воздухе; я чувствую его присутствие подобно тому, как случается иногда чувствовать пару глаз, неотступно устремленных тебе в затылок.

Пастор Лёхен говорит, что мне надо молиться. Это помогает иногда, особенно по вечерам, когда я уже в постели; но я не могу молиться днем, когда светло.

XXXIX

Я проводил его до могилы.

Официально – он умер от паралича сердца. Похороны были очень торжественны. Поразительное множество народу, следовавшего за гробом. Этот нелюдимый, одинокий человек, неведомо для себя, имел гораздо больше друзей, чем он предполагал. Один пожилой врач и Георг Ионатан действовали в качестве распорядителей.

Лёхен говорил речь. Текстом его речи были слова: «Все есть суета, суета и пагуба души». Не мало поразительно верного сказал он по поводу скорбей жизни.

Книга пророков включена в Библию, потому что она вдохновенным образом доказывает нам необходимость пришествия Спасителя, изображая мир таковым, каковым является он в глазах неверующих. Все, чем ни старается человек наполнить свое существование, – наслаждение, труд, великие идеи, общая гуманность, – все это без более глубокого объяснения остается бессмысленно и пусто, – суета и пагуба души. Эта ветхозаветная книга написана точно для настоящего времени и является для высокообразованных современных людей истинным введением в христианство, служа выражением того отчаяния, того пессимизма, до которого способен дойти более развитой человек, пытающийся жить без Бога. «Этот человек, которого сегодня мы провожаем до могилы, был честный исследователь, и он не скрывал от людей, знавших его, что эти исследования и размышления заставили его уклониться от веры и Бога. Он был способный и энергичный работник на поприще своего призвания, и сердце его было исполнено любви к человеку; мысль его постоянно работала над задачами и проектами улучшения жизненных условий человека, и мы смело можем сказать, что он был столь-же благородный, как и высоко развитой человек. И все-таки конец и результат его пытливого искания были таковы все суета, – суета и погибель духа. Познав это, он вдруг внезапно сошел со своего пути.

Но в то время, как он подошел к этому открытию, он был уже близок к христианству и стоял на пороге спасения. И мы будем надеяться, что Господь тем не менее, по своему милосердию, принял его в последнюю минуту. Ведь все мы, знавшие его, знаем, как добросовестно допытывался он узнать истину. А тот, в чьих устах не могло быть обмана, сам обещал, сказав: ищите, и обрящете.»

Тут на меня снизошло какое-то спокойствие. Ужасная тревога, мучившая меня с тех пор, как получил я известие о смерти, исчезла.

Кто знает, о чем был последний вздох умершего? Кто знает, что могло открыться ему в ту минуту, когда мрак смерти начал уже проникать в его сердце? И кто знает, что именно ждет нас за этой темной дверью?..

* * *

Доктор Фистед, новый домашний врач Лёхена, интересный-таки человек. Крайне не похож на обыкновенных наших врачей.

Он много путешествовал и вынес некоторый запас идей, о которых «тут, дома, он принужден умалчивать»; верит, например, в гипнотизм.

«В этом учении нет ничего таинственного. – говорит он, – но тем не менее оно сделает целую революцию и не только в области медицины, но также и судопроизводства. Оно, ни для кого не заметно, заключает в себе, столь опасную для так называемой „современной науки“, истину, а именно, что главное дело – в душе и что единственно научный путь вовсе не состоит лишь в том, чтобы рыться в трупе».

«Спиритизм? Я пока еще держусь выжидательного положения. Удастся ему доказать свое положение, значит, и он заключает в себе истину. Ничего нет глупее этого предвзятого отрицания всего неизвестного, столь свойственного современной „науке“. Вообще говоря, если вы хотите знать, что такое догматизм и догматическая ограниченность, то вам надо обратиться не к теологам, а к медикам».

 
* * *

Воскресенье, утром.

…Да, он тут. Он в этой комнате, в том углу, в пяти или шести футах за моим стулом. Он смотрит на меня странными, не здешними глазами.

Не хочет-ли он что-нибудь сообщить мне? Это напряженное состояние становится опасно…

Дорогой, несчастный друг, если это только для тебя возможно, если никакие духовные или естественные законы не препятствуют тебе, то откройся мне теперь, в эту самую минуту, когда я готов к этому и жду тебя, и открой мне ту истину, без которой я не могу больше жить. Отвечай мне каким-нибудь знаком. Если послышатся два стука, это будет означать – да, если три – нет.

Живем-ли мы после смерти?

Десять минут напряжения и содрогания. Мертвая тишина.

Может быть, он может писать. Я беру свой карандаш.

…………………………………………….

Пытаюсь всячески целых пол-часа. Бесполезно. Рука моя, конечно, движется, – совершенно автоматично; она даже отчасти довольно сильно уклоняется в сторону. Но получаются лишь бессмысленные черты и закорючки.

Может быть, слишком светло?

…Я водворил в комнате мрак, завесив окна коврами. Затем я еще в течении целого часа производил опыты. Никакого результата.

Я совсем не медиум; если даже он тут, он не может сообщаться через мое посредство. Мое, зараженное сомнением, неподатливое существо оказывает бессознательное сопротивление.

Итак, надо найти другого медиума.

Но… как только является между нами этот другой медиум, является и возможность обмана, – обмана сознательного или самообмана. Просто отчаяние!

Замечательно, до чего я устал. На воздух, – немножко прогуляться.

* * *

Сегодня за обедом у Лёхена зашел разговор о… фрю Рюен.

Доктор Фистед и там тоже домашним врачем и хорошо ее знает. Пастор Левен тоже познакомился с нею… на религиозных собраниях. Она стала христианкой.

– Поразительное доказательство верности психиатрического метода, – сказал доктор. – Она, собственно говоря, была довольно серьезно нездорова, страдала истерическими головными болями, бессонницей, постоянной тревогой; начала уже прибегать к вспрыскиваниям морфия; вообще, нервная система была довольно плоха. Теперь-же она. действительно, совсем здорова.

– Как-же это произошло? спросил я.

– Я просто-напросто заставил ее ходить в церковь.

– О, вот что!

– Существенная причина весьма многих нервных страданий в наше время есть разлад в мировоззрении. Человек утрачивает… ну, скажем, Бога; при этом и душевная жизнь его утрачивает свой центр; утрачивает также и свое регулирующее начало, если я смею так выразиться, и начинает разбрасываться в стороны в каких-то судорожных, диких порывах, беспорядочных и бесцельных. И вот, пружина вдруг лопается. Фрю Рюен, кроме того… чувствовала себя несколько неудовлетворенной в своей семейной жизни, что только еще больше ухудшало положение. Она хваталась за множество дел, только-бы хоть чем-нибудь наполнить свое время, заглушить свои мысли… ведь это-же обыкновенный способ; и, наконец, дошла уже до того, что начала прибегать к морфию. Но все это совершенно само собою пришло в порядок, как только она опять обрела… несколько более гармоничное мировоззрение; благодаря этому, покой водворился в её душевной жизни, а вместе с ним – и покой в нервной системе.

– Вы… христианин, доктор? – спросил я с некоторой неуверенностью.

– В смысле догматического христианства – нет. Но я несомненно человек религиозный и почитатель христианства в его существенных чертах. Наш почтенный хозяин, господин пастор, не считает меня в числе отверженных, – прибавил он, улыбаясь.

– О да, уж эти догматы! – вздохнул пастор, – скольким религиозным душам мешают они найти свой путь, благодаря какому-то несчастному недоразумению. Но теперь мы увидим, – добавил он веселее, – что то самое христианство, которое пасторы своим догматизмом изгнали из жизни, опять вернется в нее, благодаря усилиям господ врачей!

– Извините, – вежливо перебил его доктор, – тут дело господ пасторов придти на помощь медицине.

Разговор перешел на другие предметы; я сидел и молчал и думал о Фанни.

Может быть, теперь она опять так-же красива…

* * *

– Но как можно верить в Бога, существования которого нельзя доказать?

Доктор Фистед отвечал:

– Совсем наоборот: нельзя сомневаться в боге, несуществования которого нельзя доказать. Но, впрочем, что подразумеваете вы под этим, так старомодно звучащим выражением «доказать»? Не желаете-ли вы изучать его в микроскоп?

– В сущности, ведь и это тоже ничего не доказало-бы.

– Нет, это-то и есть все та-же старая ошибка. Микроскоп применим при изучении бактерий; но желая наблюдать, напр., солнце или млечный путь, прибегают уж к совсем иным инструментам.

– Справедливо сказано, доктор. Чем больше думаю я об этом, тем более убеждаюсь, что в сущности нет ничего, что мешало-бы мне усвоить ваше… более умеренное мировоззрение. Ничего объективного. Но это мне нисколько не помогает. Этот позитивный скептицизм, как какая-нибудь кислота, до того въелся в мою душу, что утратилась даже самая способность верить. Фактически я верю только в то, что вижу под своим микроскопом… а в конце концов, даже и тому не верю. Это – орган, совершенно парализованный.

– Нельзя-ли подыскать этому какое-нибудь иное объяснение?

– Например?

– Я помню еще то время, когда я начал интересоваться гипнотизмом. Втайне я уже изучал его, но открыто смеялся над ним; под конец я уже действительно верил ему, но все еще продолжал смеяться. Почему?

– Да, почему?

– Наконец, мне все стало ясно; но еще целых три месяца пытался я отрицать это… Все мое неверие происходило вследствие того, что у меня был очень остроумный и талантливый друг, которого я боялся; его насмешки боялся я и насмешки других товарищей; да, это представляется вам какою-то жалкою причиной; но как часто столь-же мелкие соображения мешают нам открыто стать на сторону того, что мы сами по существу уже признаем.

– Но, это… должен я сказ…

– Ну, потом я круто повернул и сказал самому себе: к черту всех этих людей! Я не допущу больше, чтобы мне предписывали, что должен я признавать и чего не признавать! И у меня хватило-таки настолько самостоятельности, чтобы действительно вырваться на свободу…

Я больше уж не слушал, что он говорил. Я все время думал о Георге Ионатане. Неужели это действительно так?!

XL

Апрель, 1889.

Каждое воскресенье отправляюсь я в церковь, слушаю Лёхена и всегда возвращаюсь домой успокоенный.

Эта невозмутимая глубина, эта святая простота, эта благодетельная ясность в тех вопросах, которые, в конце концов, одни только и имеют для нас значение… зачем не хватало у меня раньше мужества искать прибежища под этой сенью?

Нет здесь никакого блеска и треска «науки», того оглушительного шума, с помощью которого стараются заставить забыть это бездонное «мы не знаем». Тихий, ясный, освежительно чистый, течет себе этот поток веры, который так мелок, что даже ягненок может перейти его, и так глубок, что в нем может плавать даже слон.

И она тоже сидит там. Бледная, худая, со следами долгих страданий на лице, но с каким-то неземным блеском в глубоких глазах. И ко мне опять возвращается то чувство спокойствия и удовлетворенности, которого я не знал с тех пор, как мы оба, она и я, вместе бродили по темным загородным дорогам.

* * *

Я должен постараться победить в себе это представление «его, преследующего меня»; для меня это через-чур сильное ощущение. По временам оно нагоняет на меня ужас, против которого я совершенно беспомощен.

Сегодня, когда я, прогуливаясь, шел по Улевольдской дороге, мимо меня прошел какой-то бледный человек, весь в черном; во всем его облике было что-то суровое и мрачное, какой-то могильный отпечаток; его неправильное лицо с маленькими, несколько из-поддобья глазами обратило на себя мое внимание; да и он сам посмотрел на меня каким-то особенным взглядом… Мне вдруг пришло в голову, что я, должно быть, когда-то знал его, но не мог вспомнить имени… в следующую-же минуту, как молния мелькнуло у меня в голове: Это он! он!

И пораженный страхом, ледяным холодом обдавшим все мое тело и чуть не лишившим меня движения, я бросился искать спасения в бегстве…

* * *

Кто несчастлив? Тот, кому приходится хранить мрачную тайну.

Подобная тайна точно черт в мешке: так и рвется вон, так и рвется вон! Я ловлю себя на том, что, проходя по улице, вдруг говорю вслух самому себе: доктор Кволе принял яд; доктор Кволе принял яд… в испуге вздрагиваю и оглядываюсь по сторонам; кто-нибудь мог быть тут-же, по-близости, и слышать это.

Ни пива больше, ни абсенту. Подумать только, что я в какую-нибудь минуту беспамятства выболтал-бы вдруг эту истину, так и готовую сорваться у меня с языка…

* * *

Я устал. Страхи одолевают меня. Я не могу спать по ночам от страха, что он явится мне; лежу с зажженной лампой и читаю Библию.

Это прежнее безбожное существование, превращавшее мир в какое-то темное, полное привидений, исполненное плача, занесенное снегом ущелье… Пора, пора мне искать спасения. Наступают новые, более светлые времена. Над миром вновь разносится гул пасхальных колоколов; опять льется утренняя песнь…

 
Christ ist erstanden!
Freude dem sterblichen,
Den die verderblichen,
Schleichenden, erblichen
Mängel umwanden…
 
* * *

Погладить собаку, вызвать сияющую улыбку на лицо ребенка, дать на минутку вздохнуть какой-нибудь женщине, подавши ей крону, помочь молодому человеку хоть на время пожить настоящею жизнью и воодушевить его на какое-нибудь дело, одним словом, более или менее содействовать обогащению нищенского фонда жизненных радостей… неужели в день судный не перевесит это двадцатитомного исследования о жизни? – говорил доктор Фистед.

Я начинаю прозревать свое призвание: мы еще встретимся – она и я, и при лучших условиях, чем мы когда-нибудь воображали.

* * *

Необыкновенно благотворно действует на меня доктор Фистед. На меня действует вовсе не то, что он говорит. И еще того меньше советы, которые дает он мне для укрепления моей нервной системы, – на меня действует он сам, собою, его собственная светлая, сильная личность.

В конце-концов существует только одна истинная врачебная наука и заключается она не в лечебных средствах, а в самом враче. Душа влияет на душу, а затем эта душа, в свою очередь, влияет на тело.

Он заставляет меня верить в себя. Этим он дает мне в руки посох, с помощью которого я, расслабленный человек, вдруг встаю и иду. Теперь понимаю я, что Иисус из Назарета мог совершать чудеса.

Каждый врач, неспособный совершать такие чудеса, есть не более, как шарлатан. Каждый врач, который не является в то-же время и целителем души, есть шарлатан.

Он, как ниву, возделывает мою душу, устраняет колебания и сомнения, ниспровергает препятствия, рассеивает дурное настроение, прогоняет страх; он хватается за все здоровые фибры моей души, ухаживает за ними, укрепляет их, восстановляет во мне доверие к самому себе, мою веру в свою волю, мою жизненную энергию, дает мне бодрость вооружиться бодростью, – Бог его ведает, каким образом.

Под его влиянием все вновь получает ценность в моих глазах; все, что казалось мне таким рассеянным, разбросанным, бессмысленным, получает связь, воодушевляется. Он восстановляет для меня жизнь, сообщая ей центр.

* * *

Я не могу верить так, как верит Лёхен или как верит она. Но при одном представлении «доброго пастыря», вся душа моя наполняется каким-то чудным миром и тишиной.

Добрый пастырь, полагающий свою жизнь за своих овец… это звучит такою добротою и любовью, такою неизменною надеждою.

Никогда прежде, во дни моих тревожных мечтаний, не приходило мне в голову все непритязательное величие облика Христа; нигде в мире, среди самого бьющего в глаза блеска, не видал я ничего, что хотя-бы сколько-нибудь приближалось по чистоте, возвышенности, благородству к тому, что скрывалось под Его смиренной бедностью.

Он обещал дать, мне покой и Он дает мне его. Отныне Он – мой герой. Мои старые сомнения и все такое – не более, как мудрость школьника из последнего класса гимназии; школьники, разумеется, слишком умны для того, чтобы признавать Бога. С этой минуты я действительно «гордый человек», который знать не хочет «мнения всего мира», иначе говоря, мнения «науки», и ищет душевного мира там, где его можно найти.

 

Лёхен прав. Мир представляет собой дисгармонию. Но и дисгармония имеет свою истину, – не в самой себе, но вне себя, в своем разрешении. Разрешение-же это зовется – вечность.

* * *

– Заметили-ли вы? – сказал сегодня Лёхен, – что почти все великие апостолы и вожаки свободомыслия – евреи?

И он принялся развивать свою мысль, почему так называемое свободомыслие, это холодное, огульное отрицание является не чем иным, как продолжением все того-же преступления, совершенного в день Великой Пятницы. «Это все тот-же Вечный Жид, бродящий до скончания дней и преследующий побеждающего галлилеянина своею неугасимой ненавистью. Он ничего не может дать, ему нечего обещать он может только ниспровергать, похищать, разрушать; у него ничего нет, кроме его ненависти, а ненависть так-же бесплодна, как плодотворна любовь».

И он сказал еще одно, и это правда: «Все истинно великия души религиозны».

* * *

Столько мучительной борьбы из-за «мира» и «света»… а потом оказывается, что свет находится среди нас-же. И нужно только немножко мужества для того, чтобы сказать самому себе: «Я вижу этот свет; и я признаю то, что я вижу».

Как сказал пастор Лёхен сегодня: я давно уже жил с верою во Христа. Не доставало только одного, – признать это перед самим собой. Отныне-же я принадлежу к новому веку, – веку фантазии, веры, веку сердца. Теперь я хожу в церковь и слушаю великую песнь минувших времен с совершенно иным настроением, чем прежде. Теперь я могу примкнуть к этому пению; это моя песнь столько-же. как и моих предков.

Но всего лучше чувствую я себя в католической церкви, где звучат настоящие старинные церковные песни и где горит вечный свет у подножия украшенного цветами алтаря Мадонны.

Ты, чистая, святая и в то же время способная все понять, Ты, благословенная среди женщин; Ты – Дева-Матерь, – Тебе хочу я поклоняться на ряду с Твоим Сыном! Только та религия и есть истинная религия, которая воздвигает алтарь также и перед женщиной – перед Святою Девою и Святою Матерью, – перед трижды Святою Девой-Матерью.

* * *

«Он» больше уж не преследует меня. Он исчез, как будто новый мой врач, загипнотизировав его, приказал ему скрыться.

Человека, что был «весь в черном», сегодня я опять видел… у пастора Лёхена. Это был самый осязаемый и очень интеллигентный человек; зовут его пастор Гольк, и я собираюсь хорошенько потолковать с ним. Он торопился на заседание с фрю Рюен и с некоторыми другими дамами, состоящими в «обществе пропитания бедных детей в народных школах»; я тут же просил его записать меня в члены этого общества.

* * *

Мне предстоит еще один тяжелый шаг. Тогда только почувствую я себя вполне сыном нового времени, когда я окончательно порву со всем старым.

Мне надо еще один раз сходить к Георгу Ионатану.

Weitere Bücher von diesem Autor