Kostenlos

Свет мой. Том 2

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Однако из второй избы вымчалась второпях молодуха в шубе нараспашку. Она, по всей вероятности, в окна увидала это необычное для глаз явление. И на улице уже запахивая шубу и сжимаясь как-то вся, и еще покачивая головой в платке – по мере лучшего разглядыванья путников, которые застопорили ход, спросила с живым интересом и волнением, мешавшим говорить ей ровно:

– Вы откуда же идете, родненькие? Издалече?

– Мы – оттуда, милая, – из-под Сычевки самой, – переводя дыхание, проговорила Анна.

– А куда?

– Куда идем? Домой! Нас немец выгонял. А теперь – вот по домам. – Анна говорила полуправду, чтоб не настораживать людей незнакомых и нечаянно не нарваться на подвох: очевидно, не случайно ее собеседница озирнулась из-за своего огородного частокола (и не вышла к ним поближе, на дорогу саму, прежде чем заговорить), – может, она также убоялась какого-нибудь местного фашистского соглядатая и прислужника.

– Разве уж теперь они отпускают?!

– Да, почти, можно считать… – Анна этого не договорила: затемнила все же смысл.

– Чьи же сами будете?

– Ромашинские мы. Из-под Ржева.

– О, далече вам стругать… Сочувствую…

– Переночевать бы нам, гражданочка… Может, пустите к себе? Дети выдыхлись, больны.

– Рада бы, родная. Но я не могу, ей богу: тесно у самой – свои ребятишки малые.

– Уголок бы один заняли – многого не надо нам: ко всему привыкшие.

– Родненькие, вы не обессудьте уж…

– Мам, ты не проси, – вспыхнула Наташа. – Дети у нее – риск немалый.

А Славик снова спрашивал:

– Мамочка, мы домик наш нашли – и нас не пускают?

– Нет еще, касатик, мы чужой пока нашли, – отвечала Дуня впопыхах.

– А какой чужой?

– Такой чужой, молчи. Немцы вдруг услышат нас.

И Славик замолчал припуганный. Лишь Танечка заметила с других саней:

– Ой, какой же непонятливый! – Сужой – это не наш.

– Вы не обессудьте… Вы ступайте дальше. Недалече. И попробуйте в тот дом справа, что с крылечком. Постучите. Вас хозяйка пустит. Обязательно. Ручаюсь. – И молодуха так же быстро и проворно, как и появилась, испарилась за оградой – вмиг запряталась опять в избу.

– Значит, дальше… Ну, потопали. Обнадежила.

Опять пошли. Пыхтели. Санки волокли-тащили.

– На который дом-то она указала? – волновалась Дуня. – Кажется, на тот – с крыльцом. Ну, еще, еще чуть-чуть.

– Вон другая женщина идет самоуспокаивающе говорила Анна. – Сейчас спросим и попросимся.

Но эта женщина, вышедшая на дорогу из одной избы, – она пошла как если бы с опережением ползущих выселенцев, – скупо отвечала на расспросы, просьбу Анны; лишь велела (не оборачиваясь) следовать за нею в отдалении.

Потом она, оглядевшись, завела всех в проулочек, меж сугробов и избой и велела побыстрей войти в нее и втащить все санки в коридор, пока мало кто здесь их видел. Это и была как раз та изба, на которую сослалась молодая женщина, не пустившая их к себе в избу.

Только после того, как моложавая крестьянка закрылась на засов и засветила керосиновую лампу в горнице, и сняла пальто и платок, она разительно оттаяла: превратилась в очень внимательно-предупредительную и радушную хозяйку. Зажглись искорки в ее спокойных, ласковых глазах.

– Была, понимаете ль, у тетки, – как бы продолжала она объяснение, почему была только что сердита. – Ее зовут Анной. Она очень тяжелая характером. Даже сейчас – не меняется нисколько. Все Анны, по-моему, тяжелые… – И тотчас, разговаривая и рассаживая всех, затопила лежанку приготовленной поленницей и поставила самовар, но извинялась всячески, что ей, к огорчению, нечем угощать гостей.

– Ну, удельные князья какие… привалили… Столько вам хлопот доставили. Наследили. Напустили холода. – Анна со смешанным чувством радости, благодарности и удивления, при одновременной возне с ребятами и их успокоением, всматривалась все стремительней в излучавшее одну приветливость лицо ладной, хлопотливой для всех женщины: нет, не может быть! Нельзя обознаться. Округлилась… Столько лет прошло… И не воскликнула, а как-то шумно выдыхнула: – Никак это ты, Татьяна?!

Вскинувшись, всплеснула та руками в свою очередь:

– Анна, что ль?! Здесь?! С детьми?! Это что ж такое? То-то я гляжу: есть что-то знакомое по святости в глазах, в стати также… И я только о тебе подумала почему-то. За несколько минут до встречи, как сойтись нам.

– Ну, ты скажешь, – усмехнулась Анна: – уж какая нынче стать в нас… с голодухи… и с угона немцами.

– Ну, рассказывай же о себе, рассказывай – я слушаю! – загорелась вся Татьяна, усаживая гостью около себя. – А ты, Аннушка, молодец: первая меня признала!

Хозяйка избы была дальней – чуть ли не в седьмом колене – замужней, но оставшейся бездетной, родственницей Анны. Прежде, бывши помоложе, привечавшие друг дружку в дружбе часто там, в Ромашино, они с некоторых пор стали видеться одна с другой уже крайне редко, так что было мудрено им и узнать теперь друг дружку при коптилке, в позднь. Но – узнали все-таки…

Под знаком безыскусственно простого человеческого обхождения в избе, где светил огонек приветливости, доброты и были домашние тепло и уют (здесь даже цветы зеленели и цвели), после тяжелейшего перехода на зимнем воздухе, когда у всех пламенем горели обветренные лица и было невозможно шевельнуть ни рукой, ни ногой и ни спину разогнуть – болел-ломил каждый мускул, под знаком согревания и оттаивания любви к жизни, беглецы, переговариваясь, пили самоварный кипяток (ни чая, чтобы заварить, ни сахара, чтобы подсластить его, не было в помине) и жевали кое-что съестное.

Анна по-домашнему была простоволосой, с неизменной закрученной и зашпиленной кичкой на затылке. И Татьяна, опять загораясь, некощунственно говорила ей:

– Молодчина, что, выходит, ты ведешь их… столько… Это подвиг. Я бы не сумела. Поверь… Где же берешь ты силы? Знал бы это твой Василий…

– Мы все… сообща, Танюшка, идем (затужили так по родинке) – не я веду, – отбивалась Анна от ее похвал. – Меня саму ведут. Положи гнилое-то бревно в стену среди здоровых, оно и дольше всех здоровых пролежит.

– Ну, не скажи. Не каждый и мужик отважится-то на такое.

– Не давши слова – крепись, а давши слово – держись. Да иным мужикам (не всем) нынче, наверно, и потруднее мытарство нашего, бабьего… А мы просто путешествуем себе с пожитками и так, глядишь, хоть родственников видишь: в сорок первом мы гостили недели две в Дубакино, у Артема Овчинина, теперь – у тебя, Татьяна…

– А ты слышала, что Артема расстреляли немцы? Рассказывали мне люди.

– Как?! За что?

– Расстреляли вместе с сыном шестнадцати лет. Их включили в похоронную команду – хоронить убитых немецких солдат и офицеров (там столько их уже наколошматило) – и застукали их с поличным: они с покойников снимали наручные часы.

– Ай-яяй-яяй! Польстился, обольстился! Ужасти! Оплатили жизнью, стало быть, жадность-то слепую, ненасытную свою. Видать: сыч по полету, сова по взгляду. И так ведь Артем разжился – всякой всячины понакопил когда…. Жил в достатке полном, не в нужде; с хлебушка на квас не перебивался, как иные. Но вот он еще позарился – на что? – на чужие побрякушки дорогие; ему душно захотелось их присвоить, чтобы больше наживиться… Кому что в войне – не разберешь. Тем сгубил и своего сынка молоденького. Царствие небесное! – И Анна глянула под потолок – на стоявшую внаклон в углу Татьяниной избы иконку.

– Сказывали: его дед – черная под седину борода – сразу помер от этого. А бабка от тифа умерла.

– А жена Варвара?

– Я не знаю, ангел. Выселили ли, может?

– Значит, весь их – Артемовский – род низвели? Кончился?

– Да, так выходит. Случайность это или нет, кто знает… Добром людям надо жить и возвеличиваться средь людей.

– Согласна, Танюшка: доброе начало – половина дел. Но доброты-то пока нет кругом. И не предвидится. Нам жить – того не дождаться. Война эта и жестокость немцев переворошила все. В довершение всего нас вместе с детьми оторвали они от земли, от двора и от скотины – и еще назад, домой, не пропускают, караулят всюду, чтоб схватить, коли вырвались. Вырвались, но не совсем еще.

– Перетерпится авось, – не нашла что сказать Татьяна. – Переможется. Прогонят их.

И затем, когда уже все спали, еще часа два втихую проговорили Анна и Татьяна о своем житье-бытье. Притом они никаких особенных тайн друг другу не вверяли: таковых у них не оказалось попросту. Не нашлось. Татьяне даже подумалось, что их просто некогда им было завести; особенно-то – Анне с ее непрестанной обузой обихаживанья и выхаживанья целой стаи ребятишек-галчат. Только упомнить-то их всех почти невозможно, не то, что сладить с ними, уберечь их в такое время… Нет, натура в Анне, видно, от Василия перенялась; памятью о нем крепилась, держится. Как ниточка: тянется-потянется… И о суженом своем она тоже подумала снова. Где-то он? На каких фронтах не спит? Слышит ли он нас?

XXVIII

В чем же Анна Кашина и все другие провинились, перед кем, что им, как голи бездомной, перекатной, приходилось туда-сюда мыкаться? Не раз и не два уже. Кто ж их так жестоко наказал? Просто обстоятельства? В 41-м еще Кашины столько раз (не упомнить), спасаясь от бомбежек, бросая все, тащились по вечерам всей оравой прочь от дома – ночевали где-нибудь, забившись, в оврагах и кустах, а наутро тащились, естественно, обратно. Были в Строенках, в Дубакино, ездили в Шалаево. Тогда как завоеватели в листовках одним росчерком пера удостаивали приговора всех советских людей: или отдашься на милость победителя, или каюк тебе. Середины у них не было. А потом же и шутили с показной прямолинейностью: «Мы – солдаты, не политики, мы стрелять умеем. Есть дело, поважнее мира». Ох, головушка горькая, что не одна она, Анна уже вытерпела, вынесла. Где конец всему?

Хороший, полуобморочный сон в теплой избе способствовал некоторому восстановлению сил физических и, хотя отчетливей теперь, наутро, сконцентрировалась ломота в суставах и в спине, как если бы вчера вагоны разгружали – наломались, зарядил всех необходимой свежей бодростью. Всех, кроме Сашки, кого вновь уже донимали заболевшие бока и ноги, хотя он крепился, сколько мог… А ведь раньше парень был вынослив, крепок, неболезнен. Кругл, ровно колобок. Ел за двоих – уминал за обе щеки: дома, в яслях… Так, отец нередко ставил его в пример Антону, росшему каким-то худеньким, не расположенным к еде: «Вот взгляни-ка на него – он всюду поесть успевает, зато и здоров; ну, а ты – разве годишься в едоки?.. Разве сильным вырастишь?»

 

Отсюда попасть в Ромашино можно двояким образом: через Рыково и через Папино. Но папинский большак, поскольку он лежал восточней, т.е. ближе к фронтовой полосе, был, по наблюдениям местных, менее бойчее. И Татьяна посоветовала именно его придерживаться, чтобы выйти через Папино.

– Ну, ни пуха, ни пера вам! – Пожелала она с крыльца избы своей.

Так и сделали беглецы во второй день своего невольного путешествия: послушались дельного совета.

С рассветом прохладно-трепетная голубая дымка затопила и раздвинула кругом пространство, отодвинув горизонт. Была звонкая, еще морозная тишь.

Вместе с тем морозец за ночь съел еще больше ноздреватый снег, осели или оголились местами участки полей и дорог. А днем с каждым часом все теплело и еще сильней, чем накануне, его отпускало, почему и больше, чем то было накануне, стоило беглецам усилий, напряжения. Ноги, санки вскоре поминутно начали проваливаться, застревать, не говоря уже о том, что у Саши, Гриши и Антона вскорости промокли снова их безгалошные валенки, – они в них уже просто хлябали по бездорожью, почти без разбора… Боль от застуженных ног причиняла Саше подлинную муку: у него даже навертывались слезы на глазах, и он, плача, все чаще подсаживался (его уговаривали) на кромку санок, потому что он не мог идти много – у него отнимались ноги.

Было это очень худо. Взрослые боялись Сашу потерять, боялись пуще, чем даже более недели назад, когда гнали их еще сюда по Рыковскому тракту.

Анна с Сашею поизвелась, поизмучилась – в попытках боль его заговорить (что она могла еще?), тогда как в глазах у нее самой уже плыли какие-то оранжевые пятна и круги, – видимо, от яркого солнечного света, искристой снежной белизны и пляшущих бликов. Лицо, накаленное, разгоряченное, пощипывало.

В середине дня знакомо повторился их маневр: они с восточной стороны вышли (вывела дорога) к большаку и чтобы перейти его в соответствующем месте – протащились, как и вчера, вдоль его, навстречу сыпавшейся тьме неприятельских войск. И перешли небольшой деревянный мост, перекинутый через речку Осуга, – голые доски, лужи на них; на перилах его висела гирлянда круглых, словно сковородки, противотанковых мин, еще не соединенных с отростками проводом.

Как видно было, мины уже были заложены всюду, в особенности вблизи дорог и на возвышенностях, на подходе к ним, – зеленели всюду понатыканные в снегу нарезанные лапки елок – указатели (для немецких солдат) нахождения сокрытых в снегу мин. Ребята это сразу раскусили. Бесстрашно они волочили санки здесь. С уклонением от этих лапок елочных.

Выселенцы, притянувшись, слиплись, с санками, на еще крепко-снежной обочине большака; они, нервничая больше, чем дольше стояли около него, дожидались хоть какого-нибудь перерыва во все неубывающем потоке ходко откатывавшихся немецких войск; им следовало только перейти большак на другую сторону – для того, чтобы, отвильнув там от него, пробираться скрытней по дорожкам и тропинкам дальше, к Ржеву.

Поразительно, подумалось Антону, неожиданно во время этого стояния: ведь такое уже было, было с ним, кажется, в развязлый октябрьский день в 41-м, т.е. полтора года назад. Следовательно, ему-то и Саше уже вторично довелось наблюдать нечто схожее и в то же время столь различное в этом адском механизме массового перемещения на местности вражеских солдат, наблюдать никак не издали, а всего в двух-трех шагах от них, и даже слышать пых каждого солдата-иноземца, принесшего на нашу землю горе.

Беспорядочно теперь немцев гнало одно отступление, отметавшее прочь всякую прежнюю солидность, позу победительности – в тех из них, у кого то одержимо прорывалось некогда; они валили в сумасшедшем темпе, точно кто невидимый, но всесильный, страшный насел наконец на хвост им – и погонял без устали, не давая передышки, изматывая их. Криками и руганью они подгоняли измученных и обезумленных, пропотелых, отфыркивающихся лошадей, подталкивали с бегу там-сям подзастравшие свои фургонообразные повозки, орудийные прицепы, хоботожелтые орудия, минометы, помятые походные кухни, бренчали снаряжением; ноги и колеса всевозможные месили и месили донельзя растолченный и сыпучий, что песок, погрязневший снег.

XXIX

Итак, снова их пути перекрестились. На самом перекрестке. Сошлись лицом к лицу.

Но, возможно, беженцев в какой-то мере и спасало еще то, что отступавшие так немцы, встречаясь с ними таким образом, также заставляли их по-быстрому, спеша вытаскивать застревавшие повозки и прицепы и поэтому почти не интересовались, кто они такие и откуда, и куда идут. Поток все не прерывался, когда отделившись от него и подшагнув, перед караваном возвращенцев встал все-таки еще молодцеватый и здоровый внешне гитлеровский офицер.

– Ви кто? – спросил он со строгостью, оглядывая всех пронзительным холодным взглядом. – Пачему тут ходите? Какое основание у вас?

Наташа, опять выступив вперед с «ребенком», взятым из саней, повторила версию:

– Домой нас отпустили. Сказали: марш домой. Nach Hause. И мы пошли.

Он не очень-то поверил, потому востребовал коротко:

– Показите документ!

– Документ?! Какой документ?

– Настоящая папир. Германская. С печатью.

Значит, справку требовал. Все понятно. Загреметь могли.

«Господи, – с ненавистью и бессилием разотчаялась Анна, – какие все-таки дотошные и страшные: бегут, как тараканы, а все равно ты им бумажку подавай – что отпущен ими ты на волю, независим; сунь бумажку им под нос, когда решается вопрос о жизни».

Никто из допрашиваемых так не знал (либо знал где-то в уме, но не придавал тому должное значение, на какое все было рассчитано), что в приказах оккупационных властей категорически запрещалось «хождение гражданского населения вне пределов места жительства без особого письменного разрешения (пропуска), выданного ближайшей германской воинской частью» и что этот офицер, верно, имея сильное личное, кроме нацистского, подозрение на всех русских, спрашивал у них именно такой пропуск, удостоверяющий их дремучие личности.

Лавина отступающих не иссякала – все лупила.

Немецкий же офицер с чрезвычайной уже подозрительностью напирал на смельчаков, задерживая их, а они разыгранно (чтобы как-то выкрутиться, время выиграть) искали по карманам требуемый документ; и эта-то его дотошная придирчивость, не предвещавшая поблажки никакой, была не случайна, нет. Не таким уж либеральным был он, офицер вермахта, чтобы позволять всем русским своевольничать, когда изданы германские оккупационные приказы, точно ограничивающие, это непоседливое население, в поведении, в передвижении и прочее. И только одно, к его сожалению, как все же выдавал его колючий, стреляющий взгляд, уменьшало сейчас шансы ему отличиться в рвении службиста: захвативший, не дававший нисколько времени, отступательный бег среди товарищей и подчиненных. За тем, собственно, было дело.

Большак здесь скатывался под уклон. Лошади неслись ускоренно. А за фургонами впритруску молотили пешие немцы, словно так подхлестываемые приближенным буханьем советских пушек. Отступающие оборачивались на бегу, узывали привязавшегося офицера – чтоб он поскорее догонял их, не задерживался.

А тем временем – пока Наташа и Анна еще переговаривались с ним и доказывали ему что-то – все беглецы, кроме только них, – уже перемахнули с санками за большак. И Антон, уже вернувшись вновь, без санок, попытался уволочь и сестру, и мать – подталкивал их: сзади опять накатывалась новая волна немцев. Но гитлеровец все еще держал Анну и Наташу под допросом.

И тогда Анна с каким-то хлестким, рвущимся изнутри вызовом, во гневе, махнув, что говорится, на него, его настырность, хотя у ней и все поджилки затряслись, выхватила из кармана шубы нащупанный треугольничек письма мужнина, которое она теперь с собой носила, и потрясла им перед этими чужими холодно-льдистыми глазами:

– Вот мой документ! Смотри! Смотри! – И уж не спросясь, тронулась вместе с Наташею через большак, пока немец приходил в себя, нехотя отстав от них. Это сделать его вынудили только фронтовые обстоятельства. А то бы – никогда…

Вышло все куда как проще. Снова накатил вал отходивших войск, и он поглотил фашиста.

Скоро главная дорога была позади. Осталось позади еще одно обширное минное немецкое поле. Увязая в чистом и мелком свеженаносном снегу и крупчатом старом, забивая им даже голенища валенок, беглецы ринулись под горку, в лесок, – и были таковы. Здесь сочли себя опять в наибольшей безопасности.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Распогоживалось, знать. Были высокие, рябьистые, с проталинами голубизны облачка волнообразные, но лениво спокойные, стоячие, задумавшиеся. Еще розовел и синел снег под солнцем. По-зимнему.

В леске настойчиво-призывно какая-то пичужка маленькая издавала чудный звонкочистый малиновый свист: тюить-тюить-тюить. Заслушаться можно. И, перебивая ее сварливо, остервенело-грубо закаркала ворона. Кричала будто мартовская кошка.

Однако, беглецы и петляя по сиреневой, также прополосованной колесами, дороге в перелеске, получалось, рано радовались, что они отделались легко – и, живехонькие, увильнули от заядлого, видать, фашиста: спереди – навстречу им (они углядели) – и еще двоих несло. Притеснителей-губителей. Вынесло из-за рыжеющих кустов, облитых сверху донизу потоком солнечного света. Снова уж угораздило на них нарваться. Надо ж, снова втрескались. Ну, незадачка! Как не повезет, так не повезет. И от невезения Анна даже ахнула, или простонала, как у ней бывало часто. И без повода порой. Без большого и серьезного.

Да, конечно, было бы благоразумнее сейчас вообще не попадаться на глаза врагу; но ведь надо было где-то пробираться, двигаться, если домой выступили, не струхнув особенно, хотя взвесили все «за» и «против».

Куда-то налегке несло двоих вражеских молодых солдат, от которых выселенцы уже стали почти отвыкать, вследствие чего уже и будто более пугались вида их, а главное, какого-то ненасытно-гончего духа, пробуждавшегося в них, стоило тем лишь завидеть мирных русских жителей. Поравнявшись с молодыми женщинами, солдаты точно между собой перемигнулись и, вроде б облизнувшись, как нагловатые коты, даже для чего-то поздоровались:

– Guten tag!

А по обыкновению немецкие солдаты никогда этого не делали. Они вежливостью никогда не отличались. Как и не стыдились, например, при женщинах сидеть без штанов на перекладине своих примитивных, открытых уборных.

– Guten tag! – ответила Дуня приветливо, блеснув улыбкою на всякий случай. Мало ль что: может, патрули любезные такие. Манер понабрались. Утонченности…

Однако (так и есть!) немцы, едва разминувшись, в бесцельной нерешительности затоптались на дороге; потом они обратно развернули и догнали беглецов, шедших тяжелей (со скарбом, с ребятишками), и зачем-то пошли, пошли рядом. Молча, откровенно, нагло. Добровольные сопровождающие? И такое их поведение настораживало. Что так отведут куда-то?

– Боже, что им нужно, Анна? – ужаснулась Дуня. – Я боюсь. Что затеяли?

– Да понятия я не имею, что. Все одно и то же, знать. – Анна знала, что они не застрахованы от мародеров – схватывались с ними много раз. Но тут солдаты, видимо, рассчитывали на другое…

И она, почуявши недоброе по их сопению, по их замкнутым, непроницаемым лицам, по их молчаливо неотступному преследованию, шаг в шаг, тихо, умоляюще почти позвала, глазами поведя на них, на преследователей: – Антон! Саша! Коля!

Сильней застучало у нее в висках: «тук-тук, тук-тук». Веки глаз задергались.

И мальчишки словно в боевое охранение на ходу построились – вокруг Наташи, тети Дуни, Веры, Иры. Окружив их, были начеку. И так перемещались, порой почти отталкивая немцев, перепрыгивая через ноги тех. Особенно под горку, там, где санки еще сами поживей катились.

Шла игра немая, кто кого; нельзя было оплошать. Солдаты ни на шаг не отступали, и их все же беглецы не подпускали ближе. Это длилось уже не минуту и не пять – вечность целую. И неизвестно, чем бы это кончилось и на что бы в крайнем случае пошли мальчишки, женщины, если бы преследователи совсем распоясались – здесь, на безлюдье… Все-таки в Антоновых руках была увесистая палка, в изголовьях санок был топор, и при ближайшей-рукопашной схватке на рыхлом снегу еще неясно, чем бы могло все закончиться. Только нужно уже врукопашную сцепиться с немцами и их не отпускать на расстояние, чтобы они не успели пустить карабины в ход.

 

Антон думал: это было главное. Он смотрел практически…

Однако выручающе впереди, за откосом, замаячила какая-то деревня, вжавшаяся в покрывало снега; близились ее слепые, набочившиеся избы. Подле них, среди сугробов, серые грузовики елозили. Почему, должно быть, и оба немца так же неожиданно, как они приклеились перед этим, поотстали молча. Втянув в плечи головы. Они словно лунатики, опять восвояси повернули, прочь заковыляли. Только после этого все беглецы с облегчением вздохнули, оживились нервно.

– Знать бы – взял пулемет с собой и – чик! Чик! – покосил бы их, – пробасил серьезно Саша, отдуваясь.

Анна не поверила своим ушам, всполошилась:

– Какой пулемет, сынок?

– Да немецкий, новенький.

– О чем, свет, помилуй говоришь?! Не мели, пожалуйста… И так голова болит.

– И гранаты, думаю, нам тоже бы не помешали. – Саша оглянулся на отставших, словно измеряя на глазок расстояние до них. – У меня в одном местечке все припрятано. Летом спер у них.

– Господи! Час от часу мне не легче с вами…

– А еще две противотанковые мины…

– Сашенька, как домой вернемся – выкинь все немедленно, прошу! Ведь взорвется, покалечит. Руки, ноги оторвет. Инвалидом станешь.

– Нет. Зачем же я храню? Наши нас освободят – нашим и отдам.

– Ну, Антон, ты-то старше и умней – ты-то знал об этом? Не следил за ним? Что же ты теперь молчишь?! – Анна укоряла их в проделках. За спиной у ней.

И Антон брата тотчас приструнил:

– Сашка, верно, давай не болтай; что-то растрепался нынче, вижу – еще рановато. И нежнее успокоил мать: – Мам, ты больше не волнуйся из-за нас. Это его ноги довели. Обозлили немцы…

Впереди, куда поспешали выселенцы, был будто какой мрачноватый тупик, и на нем сходился, сужаясь, гребенчатый массив леса. Там, в тупике, происходило какое-то нервное движение: то ли грузилась и выезжала отсюда немецкая часть, то ли еще что подобное. Однако своевременно заметили стоявшего посреди сужавшейся дороги чистокровного эсэсовца, который повелительно для них уже воздел руку вверх: стоять! Снова чуть было по-глупому не влипли. Из огня да в полымя.

Сейчас же донеслось знакомое оттуда:

– Was?! Wohin?! Zuruk! Zuruk! – зашагал эсэсовец к ним. С выправкой железной повелителя. Все оставил – зашагал навстречу.

– Скорей разворачиваемся, ну! – скомандовал Антон. – Побежали! Сюда, за машины…

Дожидаться приглашения особого не стали. Ни к чему. Это было уже знакомо. Могло дорого стоить. Вдогон вроде бы эсэсовец пустился – да пробежками (и откуда силы-то взялись?) ушли от него, маневрируя за автомашинами. Правей обогнули этот пункт, кромсая снег. Все взопрели, отдышаться не могли.

Потом еще плутали долго, тяжело. Саша, совершенно замученный болью, плакал, стискивая зубы. И уж почти поминутно отдыхал. Наконец попали на лесную безлюдную дорогу со следами шин и повозничьих колес и лошадиных ног. Осины и ели дремали, как завороженные, – не шелохнулись.

– Мамка, мамка, какой чудный запах от хвои исходит, чувствуешь! – взбудоражено воскликнула Наташа. – Будто бы что от свежих огурцов.

– Небось! – выдавил Саша сквозь слезы. – Сюда, скажешь, и укроп еще добавить?

Засмеялись все, опять довольные своей сопутствующей удачливостью. Врага не было здесь видно. Но со строгостью Анна прикрикнула:

– Тише вы! Не болмочите зря! Так нарваться можно. Не заметишь, как…

Когда расступился лес, окончился, солнце опустилось уже низко. По ним, струясь, сказочно переливались хрустальные сосульки, свисавшие с крыш деревенских изб (с крыш капало), и золотисто-розовые косящие лучи высвечивали горбыли заснежено-чешуйчатых полей с синими проемами, провалами.

В деревне (это было Папино) также вроде не было ни души, ни одного немецкого солдата – все покинуто, брошено. И на главной ее улице беглецы еще вертелись, растерявшись оттого, что соображали, куда идти дальше. Как из ближайшей избы стремглав выбежала раздетая молодуха, вроде б чачкинская тетя Фекла, которую Анна немножко знала, и отчаянно замахала рукой.

– Быстрей, быстрей давайте в дом, – прокричала она, – и сидите смирно, а то вас проработают. Вон – бегите в старостин дом.

Кажется, с нею там и двое мужчин было. И она указала в какую можно – на большую пустовавшую избу. И все ходоки хожалые один за другим сиганули в нее, втащили санки в коридор. Заперлись и попрятались.

Оказалось, чистая случайность помогла им, что они не напоролись на врага: сюда вошли во время смены вражеского караула. Или же солдаты как раз ушли в избу греться… Только запрятались в избу – уже двое немцев заступили на дежурство, продефилировали по дороге. Мимо окон…

К счастью, ходоки в этой избе и заночевать решили, если вышло так, с тем, чтобы лучше отдохнуть, поесть то, что бог послал, обогреться, обсушиться, а главное, чтобы теперь, когда до дома пройти оставалось по подсчетам около двенадцати километров, зазря не наткнуться на немецкие посты.

Тут излишне торопиться не годилось. Можно было все испортить.

II

Итак, все пока удачно складывалось. Судьба миловала, охраняла. Тотчас унялось сердцебиение опять, едва укрылись от недобрых глаз в чужих, кем-то обжитых и брошенных поспешно, стенках; только подле окон не толклись – остерегались быть замеченными с улицы, – таясь, с недоверием вслушивались в нависшую настороженно-неправдоподобную тишину. И неясность, эта неподвижность необычная пугали тоже.

По-прежнему хотелось сильно пить. Всем хотелось пить. Но не меньше каждым голод чувствовался – вследствие того, что с самого утра ни у кого во рту не было и крошки; так что у всех основательно подвело животы, и слегка подташнивало всех. Теперь надо было позаботиться хоть о каком-нибудь обеде, надо было для начала принести воды с колодца и дровишек со двора.

Анна, кажется, уже руководила всеми. Удивительно!

Обледенелый сруб колодца с цепью виднелся в окно. Был он на расстоянии лишь четвертой отсюда вправо избы наискоски – избы о трех веселых, в резных охристых наличниках, окнах. Однако бабы засудачили и не пустили туда тех, кто помоложе и кто, соответственно, побыстрее мог бы сбегать, – помнили, что молодые рисковали собой сейчас больше. Вызвались сходить (и настояли) молчаливо-безропотная Авдотья, сестра Большой Марьи, и порозовевшая вмиг Дуня.

Они внешне подделываясь под старух, закутали поглуше в коричневые платки лица, сгорбились, и вот их две темные фигурки с ведрами ушмыгнули туда, по-кошачьи прижимались, лепились к стенкам замеревших затененных вечером изб и оплывшим фиолетовым в тени сугробам.

И Анна, замирая вновь, следила за ними в уголок окна и мысленно, ревнивым взглядом, вела их бережно в оба конца; притом она честила себя в душе, как только могла за то, что ее не пустили. Уж лучше б сама, она думала, пошла за этой водой; она б переживала несравненно меньше за себя, чем за них! Это ж хуже казни.

Но пока она думала так, в то самое время как посланные уж несли колодезную воду, расплескивая ее от торопливости, глуховато где-то вскричал радостный Наташкин голос:

– Ура! Спасены! Мы спасены!

Оторвалась Анна от окна, не веря и досадуя: что все значит? Где? И почему такой восторг? А у ног ее, из лаза в подпол, уже сияла Наташа, высунувшись с найденной картошкой в руках; она нашла остаточки ее, правда, мелкой – с воробьиное яичко, в разрытой там кем-то потайной ямке; нашла и остатки ржи в сундуке, перемешанной с землей (по-видимому, немцы брали ее для кормления лошадей), – пуда два. Следом и ребята – Антон, Гриша – вернулись с добычей: наткнулись во дворе на кадушку с квашеной капустой. Так обеспечились едой. Не худо.

Как ни изголодались, поначалу Анну даже передернуло от того, что собирались они сделать, – как так, без спросу взять не принадлежащее тебе, положенное не тобой? Разве можно? Креста нет на нас! Это все равно что воровство. Что ж, владельцы возвратятся к пустой ямке? Не найдут ведь ничего. Чем жить будут? Загадывали ведь на будущее. Однако дочь ей выложила с простотой естественной и неопровергаемыми доводами: все равно все пропадет – не спасешь разрытое. А нам – пользу услужает вовремя: сейчас насытимся. И голод переборем. Может, нашими последними припасами там, дома, тоже кто-то пользуется, не спросясь. Так и помогается друг другу у людей.