Kostenlos

Моя система воспитания. Педагогическая поэма

Text
97
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Педагогическая поэма
Audio
Педагогическая поэма
Hörbuch
Wird gelesen Михаил Росляков
2,44
Mehr erfahren
Audio
Педагогическая поэма
Hörbuch
Wird gelesen Андрей Зверев
2,64
Mehr erfahren
Педагогическая поэма
Педагогическая поэма
E-Buch
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

[20] «Смычка» с селянством

Ремонт имения Трепке оказался для нас невероятно громоздкой и тяжелой штукой. Домов было много, все они требовали не ремонта, а почти полной перестройки. С деньгами было всегда напряженно. Помощь губернских учреждений выражалась главным образом в выдаче нам разных нарядов на строительные материалы, с этими нарядами нужно было ездить в другие города – Киев, Харьков. Здесь к нашим нарядам относились свысока, материалы выдавали в размере десяти процентов требуемого, а иногда и вовсе не выдавали. Полвагона стекла, которое нам после нескольких путешествий в Харьков удалось все же получить, были у нас отняты на рельсах, в самом нашем городе, гораздо более сильной организацией, чем колония.

Недостаток денег ставил нас в очень затруднительное положение с рабочей силой, на наемных рабочих надеяться почти не приходилось. Только плотничьи работы мы производили при помощи артели плотников.

Но скоро мы нашли источник денежной энергии. Это были старые, разрушенные сараи и конюшни, которых во второй колонии было видимо-невидимо. Трепке имели конный завод; в наши планы производство племенных лошадей пока что не входило, да и восстановление этих конюшен для нас оказалось бы не по силам, – «не к нашему рылу крыльцо», как говорил Калина Иванович.

Мы начали разбирать эти постройки и кирпич продавать селянам. Покупателей нашлось множество: всякому порядочному человеку нужно и печку поставить, и погреб выложить, а представители племени кулаков, по свойственной этому племени жадности, покупали кирпич просто в запас.

Разборку производили колонисты. В кузнице из разного старого барахла наделали ломиков, и «работа закипела».

Так как колонисты работали половину дня, а вторую половину проводили за учебными столами, то в течение дня ребята отправлялись во вторую колонию дважды: первая и вторая смены. Эти группы курсировали между колониями с самым деловым видом, что, впрочем, не мешало им иногда отвлекаться от прямого пути в погоне за какой-нибудь классической «зозулястой[102] куркой», доверчиво вышедшей за пределы двора подышать свежим воздухом. Поимки этой курки, а тем более полное использование всех калорий, в ней заключающихся, были операциями сложными и требовали энергии, осмотрительности, хладнокровия и энтузиазма. Операции эти усложнялись еще и потому, что наши колонисты все-таки имели отношение к истории культуры и без огня обходиться не могли.

Походы на работу во вторую колонию вообще позволяли колонистам стать в более тесные отношения с крестьянским миром, причем, в полном согласии с положениями исторического материализма, раньше всего колонистов заинтересовала крестьянская экономическая база, к которой они и придвинулись вплотную в описываемый период. Не забираясь далеко в рассуждения о различных надстройках, колонисты прямым путем проникали в каморки и погреба и, как умели, распоряжались собранными в них богатствами. Вполне правильно ожидая сопротивления своим действиям со стороны мелкособственнических инстинктов населения, колонисты старались проходить историю культуры в такие часы, когда инстинкты эти спят, то есть по ночам. И в полном согласии с наукой колонисты в течение некоторого времени интересовались исключительно удовлетворением самой первичной потребности человека – в пище. Молоко, сметана, сало, пироги – вот краткая номенклатура, которая в то время применялась колонией имени Горького в деле «смычки» с селом.

Пока этим столь научно обоснованным делом занимались Карабановы, Таранцы, Волоховы, Осадчие, Митягины, я мог спать спокойно, ибо эти люди отличались полным знанием дела и добросовестностью. Селяне по утрам после краткого переучета своего имущества приходили к заключению, что двух кувшинов молока не хватает, тем более что и сами кувшины стояли тут же и свидетельствовали о своевременности переучета. Но замок на погребе находился в полной исправности и даже был заперт непосредственно перед переучетом, крыша была цела, собака ночью «не гавкав», и вообще все предметы, одушевленные и неодушевленные, глядели на мир открытыми и доверчивыми глазами.

Совсем другое началось, когда к прохождению курса первобытной культуры приступило молодое поколение. В этом случае замок встречал хозяина с перекошенной от ужаса физиономией, ибо самая жизнь его была, собственно говоря, ликвидирована неумелым обращением с отмычкой, а то и с ломиком, предназначенным для дела восстановления бывшего имения Трепке. Собака, как вспомнил хозяин, ночью не только «гавкав», но прямо-таки «разрывався на части», и только хозяйская лень была причиной того, что собака не получила своевременного подкрепления. Неквалифицированная, грубая работа наших пацанов привела к тому, что скоро им самим пришлось переживать ужас погони разъяренного хозяина, поднятого с постели упомянутой собакой или даже с вечера поджидавшего непрошеного гостя. В этих погонях заключались уже первые элементы моего беспокойства. Неудачливый пацан бежал, конечно, в колонию, чего никогда бы не сделало старшее поколение. Хозяин приходил тоже в колонию, будил меня и требовал выдачи преступника. Но преступник уже лежал в постели, и я имел возможность наивно спрашивать:

– Вы можете узнать этого мальчика?

– Да как же я его узнаю? Видел, как сюды побигло.

– А может быть, это не наш? – делал я еще более наивный ход.

– Как же – не ваш? Пока ваших не было, у нас такого не водилось.

Потерпевший начинал загибать пальцы и отмечать фактический материал, имевшийся в его распоряжении:

– Вчора в ночи у Мирошниченка молоко выпито, позавчора поломано замка у Степана Верхолы, в ту субботу пропало двое курей у Гречаного Петра, а за день перед тем… там вдова живет Стовбина, може, знаете, так приготовила на базарь два глечика сметаны, пришла, бедная женщина, в погреб, а там все чисто перевернуто и сметану попсувало[103]. А у Василия Мощенко, а у Якова Верхолы, а у того горбатого, як его… Нечипора Мощенка…

– Да какие же доказательства?

– Да какие же доказательства? Вот я ж пришел, бо сюды побигло. Да больше и некому. Ваши ходять в Трепке и все подглядывают…

В то время я далеко не так добродушно относился к событиям. Жалко было и селян, досадно и тревожно было ощущать свое полное бессилие. Особенно неуютно было мне оттого, что я даже не знал всех историй, и можно было подозревать что угодно. А в то время, благодаря событиям зимы, у меня немного расшатались нервы.

В колонии на поверхности все представлялось благополучным. Днем все ребята работали и учились, вечером шутили, играли, на ночь укладывались спать и утром просыпались веселыми и довольными жизнью. А как раз ночью и происходили экскурсии на село. Старшие хлопцы встречали мои возмущенные и негодующие речи покорным молчанием. На некоторое время жалобы крестьян утихали, но потом снова возобновлялись, разгоралась их вражда к колонии.

Наше положение осложнялось тем обстоятельством, что на большой дороге грабежи продолжались. Они приняли теперь несколько иной характер, чем прежде: грабители забирали у селян не столько деньги, сколько продукты, и при этом в самом небольшом количестве. Сначала я думал, что это не наших рук дело, но селяне в интимных разговорах доказывали:

– Ни, це, мабудь, ваши. От когось спаймают, прибьют, тогда увидите.

Хлопцы с жаром успокаивали меня:

– Брешут граки! Может быть, кто-нибудь из наших и залез куда в погреб, ну… бывает. Но чтоб на дороге – так это чепуха!

Я увидел, что хлопцы искренно убеждены, что на дороге наши не грабят, видел и то, что такой грабеж старшими колонистами оправдан не будет. Это несколько уменьшало мое нервное напряжение, но только до первого слуха, до ближайшей встречи с селянским активом.

Вдруг, однажды вечером, в колонию налетел взвод конной милиции. Все выходы из наших спален были заняты часовыми, и начался повальный обыск. Я тоже был арестован в своем кабинете, и это как раз испортило всю затею милиции. Ребята встретили милиционеров в кулаки, выскакивали из окон, в темноте уже начали летать кирпичи, по углам двора завязались свалки. На стоявших у конюшни лошадей налетела целая толпа, и лошади разбежались по всему лесу. В мой кабинет после шумной ругани и борьбы ворвался Карабанов и крикнул:

– Выходьте скорийше, бо бида буде!

Я выскочил во двор, и вокруг меня моментально сгрудились оскорбленные, шипящие злобой колонисты. Задоров был в истерике:

– Когда это кончится? Пускай меня отправляют в тюрьму, надоело!.. Арестант я или кто? Арестант? Почему так, почему обыскивают, лазят все?..

Перепуганный начальник взвода все же старался не терять тона:

– Немедленно прикажите вашим воспитанникам идти по спальням и стать возле своих кроватей.

– На каком основании производите обыск? – спросил я начальника.

– Не ваше дело. У меня приказ.

– Немедленно уезжайте из колонии.

– Как это – «уезжайте»!

– Без разрешения завгубнаробразом обыска производить не дам, понимаете, не дам, буду препятствовать силой!

– Как бы мы вас не обшукали! – крикнул кто-то из колонистов, но я на него загремел:

– Молчать!

– Хорошо, – сказал с угрозой начальник, – вам придется разговаривать иначе.

Он собрал своих, кое-как, уже при помощи развеселившихся колонистов, нашли лошадей и уехали, сопровождаемые ироническими напутствиями.

 

В городе я добился выговора какому-то начальству. После этого налета события стали развиваться чрезвычайно быстро. Селяне приходили ко мне возмущенные, грозили, кричали:

– Вчора на дороге ваши отняли масло и сало у Явтуховой жинки.

– Брехня!

– Ваши! Только шапку на глаза надвинув, шоб не пизналы.

– Да сколько же их было?

– Та одын був, каже баба. Ваш був! И пинжачок такий же.

– Брехня! Наши не могут этим делом заниматься.

Селяне уходили, мы подавленно молчали, и Карабанов вдруг выпаливал:

– Брешут, а я говорю – брешут! Мы б знали.

Мою тревогу ребята давно уже разделяли, даже походы на погреба как будто прекратились. С наступлением вечера колония буквально замирала в ожидании чего-то неожиданно нового, тяжелого и оскорбительного. Карабанов, Задоров, Бурун ходили из спальни в спальню, по темным углам двора, лазили по лесу. Я изнервничался в это время, как никогда в жизни.

И вот…

В «один прекрасный вечер» разверзлись двери моего кабинета, и толпа ребят бросила в комнату Приходько. Карабанов, державший Приходько за воротник, с силой швырнул его к моему столу:

– Вот!

– Опять с ножом? – спросил я устало.

– Какое с ножом? На дороге грабил!

Мир обрушился на меня. Рефлективно я спросил молчащего и дрожащего Приходько:

– Правда?

– Правда, – прошептал он еле слышно, глядя в землю.

В какую-то миллионную часть мгновения произошла катастрофа. В моих руках оказался револьвер.

– А! Черт!.. С вами жить!

Но я не успел поднести револьвер к своей голове. На меня обрушилась кричащая, плачущая толпа ребят.

Очнулся я в присутствии Екатерины Григорьевны, Задорова и Буруна. Я лежал между столом и стенкой на полу, весь облитый водой.

Задоров держал мою голову и, подняв глаза к Екатерине Григорьевне, говорил:

– Идите туда, там хлопцы… они могут убить Приходько…

Через секунду я был на дворе. Я отнял Приходько уже в состоянии беспамятства, всего окровавленного.

[21] Игра в фанты

Это было в начале лета 1922 года. В колонии о преступлении Приходько замолчали. Он был сильно избит колонистами, долго пришлось ему пролежать в постели, и мы не приставали к нему ни с какими расспросами. Мельком я слышал, что ничего особенного в подвигах Приходько и не было. Оружия у него не нашли.

Но Приходько все же был бандит настоящий. На него вся катастрофа в моем кабинете, его собственная беда никакого впечатления не произвели. И в дальнейшем он причинил колонии много неприятных переживаний. В то же время он по-своему был предан колонии, и всякий ее враг не был гарантирован, что на его голову не опустится тяжелый лом или топор. Он был человек чрезвычайно ограниченный и жил всегда задавленный ближайшим впечатлением, первыми мыслями, приходящими в его глупую башку. Зато и в работе лучше Приходько не было. В самых тяжелых заданиях он не ломал настроения, был страстен с топором и молотом, если они опускались и не на голову ближнего.

У колонистов после описанных тяжелых дней появилось сильное озлобление против крестьян. Ребята не могли простить, что они были причиной наших страданий. Я видел, что если хлопцы и удерживаются от слишком явных обид крестьянам, то удерживаются только потому, что жалеют меня.

Мои беседы и беседы воспитателей на тему о крестьянстве, о его труде, о необходимости уважать этот труд никогда не воспринимались ребятами как беседы людей, более знающих и более умных, чем они. С точки зрения колонистов, мы мало понимали в этих делах, – в их глазах мы были городскими интеллигентами, неспособными понять всю глубину крестьянской непривлекательности.

– Вы их не знаете, а мы на своей шкуре знаем, что это за народ. Он за полфунта хлеба готов человека зарезать, а попробуйте у него выпросить что-нибудь… Голодному не даст ни за что, лучше пусть у него в каморке сгниет.

– Вот мы бандиты, пусть! Так мы все-таки знаем, что ошиблись, ну что ж… нас простили. Мы это знаем. А вот они – так им никто не нужен: царь был плохой, советская власть тоже плохая. Ему будет только тот хорош, кто от него ничего не потребует, а ему все даром даст. Граки, одно слово!

– Ой, я их не люблю, этих граков, видеть не могу, пострелял бы всех! – говорил Бурун, человек искони городской.

У Буруна на базаре всегда было одно развлечение: подойти к селянину, стоящему возле воза и с остервенением разглядывающему снующих вокруг него городских разбойников, и спросить:

– Ты урка?

Селянин в недоумении забывает о своей настороженности:

– Га?

– А-а! Ты – грак! – смеется Бурун и делает неожиданно молниеносное движение к мешку на возу: – Держи, дядько!

Селянин долго ругается, а это как раз и нужно Буруну: для него это все равно, что любителю музыки послушать симфонический концерт.

Бурун говорил мне прямо:

– Если бы не вы, этим куркулям хлопотно пришлось бы.

Одной из важных причин, послуживших порче наших отношений с крестьянством, была та, что колония наша находилась в окружении исключительно кулацких хуторов. Гончаровка, в которой жило большею частью настоящее трудовое крестьянство, была еще далека от нашей жизни. Ближайшие же наши соседи, все эти Мусии Карповичи и Ефремы Сидоровичи, гнездились в отдельно поставленных, окруженных не плетнями, а заборами, крытых аккуратно и побеленных белоснежно хатах, ревниво никого не пускали в свои дворы, а когда бывали в колонии, надоедали нам постоянными жалобами на продразверстку, предсказывали, что при такой политике советская власть не удержится, а в то же время выезжали на прекрасных жеребцах, по праздникам заливались самогоном, от их жен пахло новыми ситцами, сметаной и варениками, сыновья их представляли собой нечто вне конкурса на рынке женихов и очаровательных кавалеров, потому что ни у кого не было таких пригнанных пиджаков, таких новых темно-зеленых фуражек, таких начищенных сапог, украшенных зимой и летом блестящими, великолепными калошами.

Колонисты хорошо знали хозяйство каждого нашего соседа, знали даже состояние отдельной сеялки или жатки, потому что в нашей кузнице им часто приходилось налаживать и чинить эти орудия. Знали колонисты и печальную участь многих пастухов и работников, которых кулачье часто безжалостно выбрасывало из дворов, даже не расплатившись как следует.

По правде говоря, я не только не сумел заразить колонистов симпатиями к крестьянству, но и сам заразился от них неприязнью к этому притаившемуся за воротами и заборами кулацкому миру.

Тем не менее, постоянные недоразумения меня беспокоили. Прибавились к этому и враждебные отношения с сельским начальством. Лука Семенович, уступив нам трепкинское поле, не потерял надежды выбить нас из второй колонии. Он усиленно хлопотал о передаче сельсовету мельницы и всей трепкинской усадьбы для устройства якобы школы. Ему удалось при помощи родственников и кумовьев в городе купить для переноса в село один из флигелей второй колонии. Мы отбились от этого нападения кулаками и дрекольями; мне с трудом удалось ликвидировать продажу и доказать в городе, что флигель покупается просто на дрова для самого Луки Семеновича и его родственников.

Лука Семенович и его приспешники писали и посылали в город бесконечные доносы и жалобы на колонию, они деятельно поносили нас в различных учреждениях в городе, и по их настоянию был совершен налет милиции.

Еще зимою Лука Семенович вечером ввалился в мою комнату и начальственно потребовал:

– А покажите мне документы, куда вы деваете гроши, которые берете с селянства за кузнечные работы.

Я ему сказал:

– Уходите!

– Как?

– Вон отсюда!

Наверное, мой вид не предвещал никаких успехов в выяснении судьбы селянских денег, и Лука Семенович смылся беспрекословно. Но после того он уже сделался открытым врагом моим и всей нашей организации. Колонисты тоже ненавидели Луку со «всем пылом юности». В июне, в жаркий полдень, на горизонте за озером показалось целое шествие. Когда оно приблизилось к колонии, мы различили потрясающие подробности: двое «граков» вели связанных Опришко и Сороку.

Опришко был во всех отношениях героической личностью и в колонии боялся только Антона Братченко, под рукой которого работал и от руки которого не один раз претерпевал. Он гораздо был больше Антона и сильнее его, но использовать эти преимущества ему мешала ничем не объяснимая влюбленность в старшего конюха и его удачу. По отношению ко всем остальным колонистам Опришко держался с достоинством и никому не позволял на себе ездить. Ему помогал замечательно устроенный характер: был он всегда весел и любил такую же веселую компанию, а потому находился только в таких пунктах колонии, где не было ни одного опущенного носа и кислой физиономии. Из коллектора[104] он ни за что не хотел отправляться в колонию, и мне пришлось лично ехать за ним. Он встретил меня, лежа на кровати, презрительным взглядом:

– Пошли вы к черту, никуда я не поеду!

Меня предупредили о его героических достоинствах, и поэтому я с ним заговорил очень подходящим тоном:

– Мне очень неприятно вас беспокоить, сэр, но я принужден исполнить свой долг и очень прошу вас занять место в приготовленном для вас экипаже.

Опришко был сначала поражен моим «галантерейным обращением» и даже поднялся с кровати, но потом прежний каприз взял в нем верх, и он снова опустил голову на подушку.

– Сказал, что не поеду!.. И годи!

– В таком случае, уважаемый сэр, я, к великому сожалению, принужден буду применить к вам силу.

Опришко поднял с подушки кудрявую голову и посмотрел на меня с неподдельным удивлением:

– Смотри ты, откуда такой взялся? Так меня и легко взять силой!

– Имейте в виду…

Я усилил нажим в голосе и уже прибавил к нему оттенок иронии:

– …дорогой Опришко.

И вдруг заорал на него:

– Ну, собирайся, какого черта развалился! Вставай, тебе говорят!

Он сорвался с постели и бросился к окну:

– Ей-богу, в окно выпрыгну!

Я сказал ему с презрением:

– Или прыгай немедленно в окно, или отправляйся на воз, – мне с тобой волынить некогда.

Мы были на третьем этаже, поэтому Опришко засмеялся весело и открыто.

– Вот причепились!.. Ну, что ты скажешь? Вы заведующий колонией Горького?

– Да.

– Ну, так бы и сказали! Давно б поехали.

Он энергично бросился собираться в дорогу.

В колонии он участвовал решительно во всех операциях колонистов, но никогда не играл первую скрипку и, кажется, больше искал развлечений, чем какой-либо наживы.

Сорока был моложе Опришки, имел круглое смазливое лицо, был основательно глуп, косноязычен и чрезвычайно неудачлив. Не было такого дела, в котором он не «засыпался» бы. Поэтому, когда колонисты увидали его связанным рядом с Опришко, они были очень недовольны:

– Охота ж была Дмитру связываться с Сорокой…

Конвоирами оказались предсельсовета и Мусий Карпович – наш старый знакомый.

Мусий Карпович в настоящую минуту держался с видом обиженного ангела. Лука Семенович был идеально трезв и начальственно неприступен. Его рыжая борода была аккуратно расчесана, под пиджаком надета чистейшая вышитая рубаха, – очевидно, недавно был в церкви.

Председатель начал:

– Хорошо вы воспитываете ваших колонистов.

– А вам какое до этого дело?

– А вот какое: людям от ваших воспитанников житья нет, на дороге грабят, крадут все.

– Эй, дядя, а ты имел право связывать их? – раздалось из толпы колонистов.

– Он думает, что это старый режим…

– Вот взять его в работу…

– Замолчите! – сказал я колонистам. – В чем дело, рассказывайте.

Заговорил Мусий Карпович.

– Повесила жинка спидныцю[105] и одеяло на плетни, а эти двое проходили, смотрю – уже нету. Я за ними, а они – бегом. Куда ж мне за ними гнаться! Да спасибо Лука Семенович из церкви идут, так мы их и задержали…

– Зачем связали? – опять из толпы.

– Да чтоб не повтикалы. Зачем…

 

– Тут не о том разговор, – заговорил председатель, – а пойдем протокола писать.

– Да можно и без протокола. Вернули ж вам веши?

– Мало чего! Обязательно протокола.

Председатель решил над нами покуражиться, и, правду сказать, основания были у него наилучшие: первый раз поймали колонистов на месте преступления.

Для нас такой оборот дела был очень неприятен. Протокол означал для хлопцев верный допр, а для колонии несмываемый позор.

– Эти хлопцы поймались в первый раз, – сказал я. – Мало ли что бывает между соседями! На первый раз нужно простить.

– Нет, – сказал рыжий, – какие там прощения! Пойдемте в канцелярию писать протокола.

Мусий Карпович тоже вспомнил.

– А помните, как меня таскали ночью? Топор и доси у вас, да штрафу заплатил сколько!

Да, крыть было нечем. Положили нас куркули на обе лопатки. Я направил победителей в канцелярию, а сам сказал хлопцам со злобой:

– Допрыгались, черт бы вас побрал! «Спидныци» вам нужны! Теперь позора не оберетесь… Вот колотить скоро начну мерзавцев. А эти идиоты в допре насидятся.

Хлопцы молчали, потому что действительно допрыгались.

После такой ультрапедагогической речи и я направился в канцелярию.

Часа два я просил и уламывал председателя, обещал, что такого больше никогда не будет, согласился сделать новый колесный ход для сельсовета по себестоимости. Председатель наконец поставил только одно условие:

– Пусть все хлопцы попросят.

За эти два часа я возненавидел председателя на всю жизнь. Между разговорами у меня мелькала кровожадная мысль: может быть, удастся поймать этого председателя в темном углу, будут бить – не отниму.

Так или иначе, а выхода не было. Я приказал колонистам построиться у крыльца, на которое вышло начальство. Приложив руку к козырьку, я от имени колонии сказал, что мы очень сожалеем об ошибке наших товарищей, просим их простить и обещаем, что в дальнейшем такие случаи повторяться не будут. Лука Семенович сказал такую речь:

– Безусловно, что за такие вещи нужно поступать по всей строгости закона, потому что селянин – это безусловно труженик. И вот, если он повесил юбку, а ты ее берешь, то это враги народа, пролетариата, который без юбки так оставить не может. Мне, на которого возложили советскую власть, нельзя допускать такого беззакония, чтобы всякий бандит и преступник хватал. А что вы тут просите безусловно и обещаете, так это, кто его знает, как оно будет. Если вы просите низко и ваш заведующий, он должен воспитывать вас к честному гражданству, а не как бандиты. Я безусловно прощаю.

Я дрожал от унижения и злости. Опришко и Сорока, бледные, стояли в ряду колонистов.

Начальство и Мусий Карпович пожали мне руку, что-то говорили величественно-великодушное, но я их не слышал.

– Разойдись!

Над колонией разлилось и застыло знойное солнце. Притаились над землей запахи чебреца. Неподвижный воздух синими струями окостенел над лесом.

Я оглянулся вокруг. А вокруг была все та же колония, те же каменные коробки, те же колонисты, и завтра будет все то же: спидныци, председатель, Мусий Карпович, поездки в скучный, засиженный мухами город. Прямо передо мной была дверь в мою комнату, в которой стояли «дачка» и некрашеный стол, а на столе лежала пачка махорки.

«Куда деваться? Ну что я могу сделать? Что я могу сделать?»

Я повернул в лес.

В сосновом лесу нет тени в полдень, но здесь всегда замечательно прибрано, далеко видно, и стройные сосенки так организованно, в таких непритязательных мизансценах умеют расположиться под небом.

Несмотря на то, что мы жили в лесу, мне почти не приходилось бывать в самой его гуще. Человеческие дела приковывали меня к столам, верстакам, сараям и спальням. Тишина и чистота соснового леса, пропитанный смолистым раствором воздух притягивали к себе. Хотелось никуда отсюда не уходить и самому сделаться вот таким стройным, мудрым, ароматным деревом и в такой изящной, деликатной компании стоять под синим небом.

Сзади хрустнула ветка. Я оглянулся: весь лес, сколько видно, был наполнен колонистами. Они осторожно передвигались в перспективе стволов, только в самых отдаленных просветах перебегали по направлению ко мне.

Я остановился, удивленный. Они тоже замерли на месте и смотрели на меня заостренными глазами, смотрели с каким-то неподвижным, испуганным ожиданием.

– Вы чего здесь? Чего вы за мною рыщете?

Ближайший ко мне Задоров отделился от дерева и грубовато сказал:

– Идемте в колонию.

У меня что-то брыкнуло в сердце.

– А что в колонии случилось?

– Да ничего… Идемте.

– Да говори, черт! Что вы, нанялись сегодня воду варить надо мной?

Я быстро шагнул к нему навстречу. Подошло еще два-три человека, остальные держались в сторонке. Задоров шепотом сказал:

– Мы уйдем, только сделайте для нас одно одолжение.

– Да что вам нужно?

– Дайте сюда револьвер.

– Револьвер?

Я вдруг догадался, в чем дело, и рассмеялся:

– Ах, револьвер! Извольте. Вот чудаки! Но ведь я же могу повеситься или утопиться в озере.

Задоров вдруг захохотал на весь лес.

– Да нет, пускай у вас! Нам такое в голову пришло. Вы гуляете? Ну, гуляйте. Хлопцы, назад!

Что же случилось?

Когда я повернул в лес, Сорока влетел в спальню:

– Ой, хлопци, голубчики ж, ой, скорийше идить в лес! Антон Семенович стреляться.

Его не дослушали и вырвались из спальни.

Вечером все были невероятно смущены, только Карабанов валял дурака и вертелся между кроватями, как бес. Задоров мило скалил зубы и все почему-то прижимался к цветущему личику Шелапутина. Бурун не отходил от меня и настойчиво-таинственно помалкивал. Опришко занимался истерикой: лежал в комнате у Козыря и ревел в грязную подушку. Сорока, избегая насмешек ребят, куда-то скрылся.

Задоров сказал:

– Давайте играть в фанты.

И мы действительно играли в фанты. Бывают же такие гримасы педагогики: сорок достаточно оборванных, в достаточной мере голодных ребят при свете керосиновой лампочки самым веселым образом занимались фантами. Только без поцелуев.

102Зозулястая (укр.) – пестрая, рябая, похожая на кукушку.
103Псувати (укр.) – портить, пакостить.
104Коллектор – учреждение, в которое поступали беспризорные дети и где их распределяли по детским домам, интернатам и колониям.
105Спидныця (укр.) – юбка.