Семьдесят шестое море Павла и Маши П.

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Но у него сместилось чувство времени, он словно себя потерял. Ничего подобного тому, что случилось с Ниной, он не предполагал никогда, на миг показалось даже, что наступил конец света. Так значит, нет мужа? Но как же? Кто?!

– В себя приди. – Зоя Васильевна и сама очухалась, и сына на землю вернула. Так часто случалось, что она отвечала на вопросы, которых он задать еще не успел. – Не конец света. И ничего я не знаю. Выглядит она плохо, плачет. Но молчит. Только слезы текут, да отощала вся. Я ее на улице встретила. Ты бы поехал к ней, если, конечно, ты… Подожди! Не сегодня! Я хотя бы поесть дала… Куда…

Но он уже бежал по лестнице, перепрыгивая через ступени, натягивая как попало пальто. Нина плакала! Это значило, что он мог ей помочь!

Через много лет, когда уже ни единой эмоции при мысли о том, от кого был зачат Павел, у Владимира Ивановича не возникало, он вспоминал себя молодого, тогдашнего, надежды свои, которые не оправдались. И как положено священнику повторял: «Слава Богу за все!», тем более что помощи его Нина Прелапова и правда не отвергла.

…Владимир Иванович, заглянув в прошлое одним глазком и, не потратив на это больше мига времени, продолжал свой рассказ:

– Мне бы пойти на стадион, заняться спортом. Мышцы накачать, научиться говорить модные слова… Может, тогда она посмотрела бы на меня иначе. Но я себя не поменял. Я уже понял, где мое призвание, и хотел остаться в храме. Но от мамы твоей не отходил никогда, даже когда пограничник этот появился! Я все равно был рядом, и она меня не гнала. Друг есть друг, лишь бы замуж не звал, – рассказывал, будто сочувствуя сам себе, отец Владимир.

Павел слушал, как пограничник вернулся на свою заставу и погиб, как Нина померкла, глаза на людей стала поднимать еще реже, а вскоре родила. И как снова Владимир Иванович звал замуж свою любимую женщину, но по-прежнему получал отказ за отказом…

Оттого, что история его рождения ничем не отличалась от большинства, выслушанных от дворовых мальчишек – либо летчиками были их отцы, либо тоже пограничниками, и все обязательно геройски гибли – Павла закачало, внутри то расплывались пустота и безмыслие, то, будто выкрики из зала, накатывало тяжкое смятение: «Все пропало, все!». Настолько лихо ему прежде еще не было.

А Владимир Иванович продолжал удручаться и искать выхода. Нужно было переключить внимание Павла, но как? Что могло бы сейчас вернуть его интерес к жизни, потрясти сильнее, чем потерянная мечта? Опытный исповедник терялся от сокрушенного вида мальчишки, которого любил.

– Зря люди говорят, совсем не всегда молчанье золото, подчас вовсе наоборот! – Священник взял Павла за руку, слегка развернул к себе. – Это получается просто народная глупость, а не мудрость вовсе. Какое ничтожное состоянье, Паша, как же я мог столько времени молчать о том, что так тебя мучило. Как мог не догадаться сам! Мама у тебя с детства лишнего слова не скажет, я должен, должен был догадаться! Господи, любой опыт бесполезен, когда дело касается самого человека!

Павел наконец очнулся.

– Да ладно вам, дядь Володь, – на минуту вынырнул он из ледяной воды колодца, вдохнул и уже не погружался так глубоко, крепко держался за скобы. Не поднимался, но и не тонул. Новое потрясение уже поджидало, и вот он услышал то, о чем вообще никогда не знал и догадаться не мог.

Владимир Иванович рассказал, что отец Нины Дмитриевны, дед Павла, был дьяконом, а в священстве отец Владимир оказался еще и потому, что надеялся: любимая оценит этот шаг, они смогут стать ближе, раз у него и у ее отца одно и то же призванье. Ведь Нина вслед за матерью, так рано потерявшей мужа, всю жизнь тосковала об отце, которого в живых не застала…

– Ты понимаешь, Паша, что все, о чем мы говорим, должно остаться между нами? Священнослужителем был твой дед, и страхи мамы объяснимы. Ее мироощущенье наверно еще в утробе сформировалось. Бывает, человек один раз испугается и потом боится всю жизнь.

– Служителем? Спятить можно… – проговорил Павел отрешенно и вдруг воспрял. – Вы… Но как же?!… Что же мама-то никогда… Вообще ничего!

– Женщины, они существа слабые. И мама твоя не исключенье, – Владимир Иванович словно не слышал. – Ни мужской труд им не по силам, ни мужской подход. И спроса с них поэтому быть не должно. Мы им даны, чтобы жизнь объяснять, не наоборот. …Знаешь, когда бывает кто-то поранится, так «больно» кричит. А когда боль слишком сильная, когда рана по-настоящему глубокая, то уже и нет сил у человека на крик. Порой только дрожит и стонет, а то и теряет сознанье.

– Интересно, почему? – неожиданно для самого себя отвлекся от страданий Павел, но Владимир Иванович продолжал.

– Так и мама твоя. Ты ее не суди, женщин судить для мужчины вообще последнее дело…

И рассказывал, рассказывал Павлу обо все всем, что знал о его семье, и о тех временах, когда увели дьякона Дмитрия, отца еще не рожденной Нины, от беременной жены, уборщицы храмовой, а ее почему-то не тронули.

– Ты себе не представляешь, в чем только священнослужителей в ту пору не обвиняли! Например, в том, что зазывают колхозников на службы специально и проповеди готовят особым образом, чтобы те саботировали посевную или, наоборот, жатву. Говорили, духовенство из мирян деньги вымогает, чтобы отправлять ссыльным на Соловки или куда-нибудь в Средне-Бельск.

Да как бы они отправили, если о том, куда пропадали люди, никто ничего не знал! Доходили слухи, но… Боялись все, ведь каждого, любого, за одно слово взять могли, и самого, и семью, близких и дальних уничтожить, такое творилось! – Владимир Иванович немного увлекся, но ему казалось важным договорить, чтобы показать, как он Павлу доверяет. – А добровольные взносы собирали, это да, но они нужны были на содержанье храмов, на уплату налогов, это все происходило обыкновенно. У церквей ничего своего не осталось, собственность отменили еще в восемнадцатом году декретом, когда отделили церковь от государства. …И клятву на Библии отменили, и венчаться запретили в те времена…

Я должен был сам рассказать тебе нашу историю, Паша. Сокрушенье во мне теперь, что не дошла эта задача до сознанья моего.

Я полюбил твою маму, когда сам еще был мальчишкой. Это случилось раньше, чем я научился думать про любовь, а когда подумал впервые, то сразу понял, что мне любви никакой ждать не надо, она давно ко мне пришла и останется со мной на всю жизнь. Мама твоя, – Владимир Иванович неожиданно улыбнулся, – ни на кого не похожа! Я на все был готов ради нее. Цветы ей приносил, когда мы детьми были, книги пересказывал, в кино приглашал, по копейке копил специально. Даже на футбол водил и однажды купил целлулоидную куклу!

Но ей все было не так, ничему от меня не радовалась. Так вот мы и пошли с ней параллельными дорогами. Она меня не прогоняла, я был для нее как брат, она, я думаю, даже любила меня по-своему. Но чего-то не было во мне, чтобы… Ладно, ты все понял.

– Но почему? – вымученно задал Павел вопрос, с которым может обратиться к другому человеку только тот, кто еще не был влюблен никогда. – Почему она сказала «нет»?

– Ну, как «почему»? Другого любила, верной ему была.

– Он ведь даже не муж ей был, вы сами сказали!

– А вот это забудь. Если двое полюбили друг друга, значит, была на то Божья воля. А мама твоя не такой человек, чтоб без любви. Она очень цельная, неразменная, пойми. И если бы она плакала, жаловалась, я бы еще надеялся. А тут понял, раз и в такой час она меня гонит, все. И еще я подумал, что грех мне Бога гневить. Я мог оставаться с ней рядом, мог помогать во всем. Мне никто не мешал.

Я встречал вас из роддома, когда ты родился. Я приходил к вам всегда, когда был свободен, если она позволяла прийти. Ты вот спросил меня, не отец ли я тебе. Я бы дорого дал, Паша, чтобы ты мог считать меня своим отцом. А мне ты всегда был сыном, это я говорю в смирении пред тобой. Так что, потерял ты сегодня или нашел, решай сам.

– А ваша жена? – Слова о том, что его мать неразменна, Павла немного утешили, но ревниво хотелось удостовериться, так ли сильно отец Владимир ее любил.

– Через три года после того, как ты родился, в храме я приметил девушку, и мне показалось, что она похожа на твою маму, – Владимир Иванович помолчал. – Это было на Покров. Красивый праздник! Ты только представь, что сама Богородица своим пречистым покровом одевает землю. В этот день часто выпадает снег, чтобы зимой земля лежала в тепле…

Я уже должен был рукополагаться в сан дьякона. После таинства жениться бы не смог. Пошел к батюшке, своему исповеднику. И он мне наказал, чтобы я обращался в священство с матушкой… Вот я и венчался.

Она хорошим человеком была, Галя. Но родами Маши умерла. И я все равно остался один. А с другой стороны вас у меня много, с мамой твоей мы большие друзья. И это ли не счастье? Интересно вот еще мы подобрались. Маша матери не знала, а мама твоя и ты – отца… Я же хоть и застал отца своего, но все равно его не помню. Вот и размыслишь, почему мы все вместе собрались. Не для того ли, чтобы лучше понимать слабости друг друга? – он помолчал. – А ты куда хотел бы направиться после школы? Мечтается, что неплохо было бы в Духовную семинарию…

– Почему в семинарию? – растерянно переспросил Павел.

– Вы же ко всему еще из очень древнего рода, Прелатовы вы. Думается мне, переселенцы, вполне возможно такому быть. Дальше уж не могу сказать, откуда, как. К сожаленью, теперь уж вряд ли узнаем, архивы многие сожжены, не жалела истории наша власть. Но уж как есть.

Ты знаешь ли, что такое прелат?

Бабушку твою против воли ее добрые люди переписали, чтобы выжила она. Это после того, как деда твоего взяли, она же тогда сама безответная была. Хотя не это ее спасло, конечно, а Божья воля…

– Какой род? – Павел не понимал, о чем шла речь. – Почему Прелатовы? Это вообще что?

– Прелаты, Паша, – Владимир Иванович снова понизил голос, – это епископы, кардиналы католические. Они еще из древнего Рима основанье берут, тогда при Папском дворце такая должность была, титул такой.

 

Как уж получилось, что род ваш в православье перетек, Бог весть. Но прадед твой был священником, протоиереем Прелатовым. Говорить об этом кому-то вряд ли стоит, ты понимаешь, я к тебе как к взрослому адресуюсь сейчас. Но знать следует, – Владимир Иванович многозначительно кивнул и внимательно посмотрел на Павла: услышал ли?

Павел молчал. Все это казалось для него чересчур сложным и не таким уж важным, а родство с католическими чинами ровным счетом ничего не обещало. Чем тут гордиться, он не понимал и с недоумением поднял глаза на Владимира Ивановича, который тут же пожалел о сказанном: перегрузил мальчишку, не понять ему сейчас, разоткровенничался преждевременно. Ну, да уже сказано, следовало продолжать.

– Так что, – спросил он еще раз, но вздоха не сдержал, – пойдешь по линии рода? Традиция ведь дело великое!

Павел ответил не сразу. Впервые взрослый человек так откровенно говорил с ним. Последнюю часть разговора Павел отбросил, посчитав ее несерьезной. Было и было, какая разница, что. Ни трепета, ни испуга не осталось. Прелатов, Прелапов… Было бы о чем говорить! Павлу казалось, за недолгое время разговора он стал взрослым.

– Нет, дядь Володь. Спасибо вам за все! Вы только не обижайтесь. В Духовную не пойду. Мама, вон, в молитвах выросла, и что? Всему перечит. В любовь какую-то сорвалась, подумаешь, пограничник, мне вон двух лишних слов не скажет. Да нет, я не осуждаю, я жалею ее. Только… Я хочу чего-то другого поискать. Чтобы вот так не получалось. Чтобы знать, как помочь человеку, если ему трудно. Может, в психологи пойду. Не знаю я пока.

– Твое право. Добре, если не судишь. И что людям помогать хочешь. Я тоже хотел помогать. Выбрал старый проверенный способ.

Владимир Иванович со вздохом замолчал. Не нарушал тишины и Павел. Ему действительно нужно было подумать над тем, что услышал, но главное он уже определил. «Потерял ты сегодня или нашел, решай сам», – сказал ему Владимир Иванович.

Павел нашел.

С тех пор Владимир Иванович был первым и единственным человеком, которому он мог без обиняков доверить себя. И сейчас, осенним утром две тысячи третьего года сорокалетний Павел Прелапов собирался войти в офис, двери которого отрезали от него скорбные мысли о семье, любимых людях – начисто.

Доставая из машины портфель, Павел еще подумал о том, что мать собралась в отпуск, и поэтому Владимир Иванович переедет к ним. Это означало, что совсем скоро наступят исполненные смысла вечера, когда он сможет отвести душу, слушая рассказы драгоценного своего бати. Заодно и Маша оживится, рядом с отцом она всегда проясняется, тогда даже Страхго, будь он неладен, отойдет на второй план. Если только это возможно.

Глава четвертая.
Цирк и самапосебешная девочка

Когда она познакомилась с Павлом, Маша не помнила, он был с ней рядом всегда, и неинтересно ей было бы узнать, когда же они встретились впервые.

Люди, окружавшие Машу, вряд ли могли догадаться, насколько мало воспоминаний она хранила, и как недолго задерживалась в ней память о происходящих событиях, особенно поначалу. Она и умершей матери своей вспомнить не пыталась, словно ее попросту никогда не существовало. Той тоски по неизвестному родителю, которая терзала растущего Павла, Маша не ведала, обделенной себя ни в чем не считала. Всю жизнь вокруг нее вилось предостаточно добросердечных церковных женщин, и они с готовностью пестовали «безматернюю сироту».

Владимир Иванович баловал свое чадо, Машино «хочу» действовало на него как спусковой крючок, которому стоит сработать, и вот уже – пост, не пост – отец летел выполнять желание единственного ребенка без всякой потребной для священника сдержанности. Правда Маша редко хотела чего-то сверх того, что имелось, может потому и забывал обо всем ее отец, стоило вдруг ей о каком-то своем желании объявить.

Маша жила при храме, и это для нее был дом, где можно скакать и прыгать, баловаться и чувствовать себя счастливой. Так она и прыгала, подрастая, если, конечно, в храме не шла служба, во время которой полагалось вести себя, по крайней мере, тихо. Это очень трудно, почти невыполнимо – не шуметь, не петь и не подскакивать: «Я шелковый котик! Я плюшевый песик! Я птичка летучая по небесам!»

– Машуня, во время литургии забегать в храм с песнями нельзя, – увещевал отец.

– Не буду, не буду с песнями! Я послушная, девочка нескушная! – А сама то на цыпочки, то на пятки, и вот уже летит с прискоком к Царским Вратам. Но ведь не распевает, пообещала, только башмаками по полу хлопает. Постоять смирно не заставишь, приходится с шиканьем отлавливать и выводить.

Маленькую непоседу нередко запирали в светелке с кем-то из служащих, а то и одну, тогда она безропотно устраивалась напротив небольшого аквариума с исцарапанными тусклыми стеклами, да так и замирала, сидя на скрещенных тощих ногах, подперев щеки, по часу, а то по два не отрывая взгляда от подводного царства. В пору было аквариум в придел храма переносить, чтобы ребенок хоть немного посидел смирно, молитвы и песнопения послушал.

В аквариуме плавали гуппи, Маша утверждала, что они друг на дружку не похожи и называла рыбок по именам. Но однажды аквариум лопнул.

Маша молчала до конца дня, а вечером заплакала, да так разошлась, что прорыдала почти до утра.

– Рыбки умерли, – причитала она, – а мы могли бы летом поплавать вместе в реке, я им обещала!

Иногда по просьбе Владимира Ивановича Машу забирали к себе Прелаповы, чаще в храм приходил за ней Павел, Нина Дмитриевна не вылезала из своей школы. Маша подставляла своему старшему другу то нос, и Павел помогал ей сморкаться, то тонкие ноги с торчащими в разные стороны коленными чашечками, и он шнуровал ей ботинки или застегивал сандалии. Он отводил ее к себе домой, кормил, читал книжки и развлекал, пока не являлся Владимир Иванович и не забирал свое прыгучее сокровище.

– Паш-Паш! – звала она по телефону, когда стала постарше и уже оставалась дома одна, у меня математика не сходится!» И Павел ехал, бежал и решал ее задачи, объяснял, огорчался…

Ему казалось, Маша невнимательна. Или даже бестолкова, ведь он объяснял примеры вдумчиво, в классе ему частенько приходилось подтягивать отстающих, и это всегда получалось. А Маша не сосредотачивалась, отвлекалась, порой не могла воспроизвести ни слова из того, что только что прозвучало.

– Повтори, что я сказал! – требовал Павел и теребил ее острый локоть, заметив, что Маша рассеялась и не слушает.

Она возвращала взгляд, да и наверно сама возвращалась, но видимо не полностью, как будто не совсем понимала, куда и зачем вернулась, смотрела, не узнавая, потом жалобно просила:

– А скажи еще раз? Я голова из сада, я опять все прослушала!

– Надо говорить: голова садовая.

– Конечно, только я – голова из сада, там расту и там расцвету, мои лепесточки опадут и станут бабочками, и будем мы летать вместе с пчелками, они будут пыльцу собирать и меня угощать, а я напеку им пряничков! – безостановочно сыпала Маша. И улыбалась, крутила на палец светлую кудряшку.

– Математику разбирать будешь? – терялся Павел и думал, что от Маши трудно не спятить.

– Буду! Паш-Паш, не сердись! – платье поправит, волосами встряхнет, вздохнет и слушает три минуты.

А потом глаза как будто поворачиваются внутрь, и остается только их отражение, как нарисованная картинка, наверно возвращается в свой сад, из которого родом ее голова. Так и училась на тройки, ни Павел, ни даже отец, у которого, казалось, сто терпений, а они по его же утверждению равны одной любви, – никто не мог научить Машу сосредоточиться на задачах.

Гуманитарные предметы ей тоже давались с трудом, все, что нужно заучивать, отчуждалось. Ворота сада, где угощают друг друга сладостями бабочки и пчелы, стояли открытыми и звали ее в свою заветность, манили, влекли то ли миражами, то ли иной реальностью, незримой для окружающих.

В тринадцатый день рождения Маша получила подарок от Нины Дмитриевны – билеты в цирк. Их было два, отец идти на представление отказался сразу, и второй билет достался Павлу – студенту третьего курса МГУ.

Учился Павел прекрасно, стипендию получал повышенную, но, как правило, всю отдавал матери, поэтому денег у него почти не водилось. Владимир Иванович снабдил детей небольшой суммой, чтобы они не лишали себя одного из главных удовольствий от похода – буфета, где наверняка продавалось что-нибудь, чем в обычной жизни полакомиться удавалось нечасто.

Например, бутерброды с соленой рыбой или копченой колбасой, какой нигде не достать. Кусочек прозрачный, конечно, но и хлеб тонкий, поэтому вкус колбасы сохранялся, это ли не радость? И мороженое в цирке отменное, почему-то вкуснее обычного, такое же вкусное продавали разве что в магазине «Детский мир» на площади Дзержинского. Словом, пойти в театр или цирк без посещения буфета ― радость большая, но не полная, а тут, говорила Маша, «пирог по всему удался и – ура! – будем мы с тобой, Паш-Паш, оциркачены и обуфечены!»

После первого отделения, уже задергав своего спутника вопросами о дрессировщиках, Маша бегом устремилась в буфет, Павел едва ее догонял. Две косички-растопырки с кудряшками на концах, юбка трапецией в клетку, блуза белая с кружевным воротником – Маша выглядела нарядной.

Павел купил заветные бутерброды с колбасой, на рыбу денег не хватало, тогда пришлось бы обойтись без мороженого. Маша выбрала колбасу и мороженое, а от рыбы отказалась. Она взяла тарелку, понесла ее к круглому столику, но ее толкнули в локоть, и один бутерброд улетел, по счастью шлепнулся хлебом вниз, колбаса прилипла к хлебу, не соскочила и не испачкалась.

Маша охнула, поставила тарелку на ближайший стол и наклонилась поднять драгоценный дефицит:

– Уронила, растрепа я, шляпка замухрышная!

Павел рефлекторно дернулся вниз тоже, присел, чтобы поднять злополучную колбасу, как прямо перед ним растопырились тонкие, еще не набравшие женской округлости ноги, беспардонно задрапированные поверх колгот штанами в какой-то дурацкий рубчик.

Всего миг, Павел вскочил и шарахнулся в сторону, но этого хватило, чтобы вспомнить о саде, в котором расцветают головы, и куда попадают только избранные. Кровь бросилось Павлу в лицо так, что зазвенело в ушах.

Маша распрямилась, он шагнул к ней, отнял упавшую колбасу, сунул ей в руку чистый бутерброд, буркнул: «Ешь нормально» и исчез с глаз, отправился метаться по круглому коридору и приходить в себя, что удалось не сразу.

Два года назад, еще на первом курсе, в общежитии университета Павел впервые прикоснулся к женщине.

К разудалым рассказам приятелей он изо всех своих сил не прислушивался, сторонился, как мог, и вокруг уже шутили, что «Прелапову хоть на нос вешай». Павел хранил загадочный вид, на зубоскальство в свой адрес не реагировал и говорил себе, что успешные в этом вопросе друзья скоро отстанут, а пресловутый вопрос как-нибудь да решится сам собой. Внутренней своей «вилки» он в ту пору еще не отслеживал, побеги от слишком откровенных рассказов приятелей воспринимал линейно, как демонстрацию своего нежелания к действию примкнуть. Но тут все сложилось так, что надеяться не на что, разве полпроцента из ста: не пойдет с этой грудастой и губастой, затравят его потом, ведь на нее соглашались все, даже пальцы тайком бросали, а она выбрала именно Прелапова и откровенно заигрывала с ним.

То была настоящая акция. Оценив ситуацию, взвесив все «за» и «против», ни на йоту не признаваясь себе, что интерес к процессу распелся в нем на все голоса, Павел отправился в комнату фактурной девицы, взмок, но постарался вести себя погрубее, ему казалось, именно таким должен быть опытный ловелас. В глазах молодой искусительницы дебютант не посрамился, но потом его преследовал чужой запах, и гордость оттого, что он мужчина, мешалась с брезгливостью и злостью. На обратном пути домой он поймал себя на том, что потирает кончиками пальцев об основания ладоней. Ему казалось, весь он пропитан неприятным и чужеродным, а крана, чтобы, как минимум, вымыть руки, в комнате общежития не было.

В этот вечер, стоя под душем и оттирая себя мочалкой, Павел решил, что больше подобного не повторит, но завтра наступило и сыграло по правилам, о которых он раньше не догадывался.

Эти встречи, однако, долго не продлились, пришло лето, а с ним стройотряд, где подобные вопросы решались просто, быстро и к всеобщему удовольствию. На втором и на третьем курсе Павел больше от себя не скрывал, что приключения в любовном жанре весьма занимательны, он куролесил с удовольствием, то и дело нарушая домашнюю традицию и приходя домой позже обещанного.

Нина Дмитриевна каждый раз воздевала руки и восклицала, Павел искренне каялся и обещал, что подобного больше не повторится. Но время от времени он снова давал матери повод к упрекам, каждый раз искренне переживая потом, что она из-за него опять с больной головой. Последнее время он как раз притормозил, стал больше бывать дома.

 

И вдруг, нате вам, цирк.

Ведь взрослый мужик, ты что, юбки не видал, и Машку, пока росла, во всех видах… – пытался Павел привести себя в чувство. Но темно-коричневые, да еще с каким-то дурацким кантом внизу штаны поверх колгот на тонких Машиных ногах из головы не шли, и желанного равновесия не наступало. За такую неожиданную и постыдную слабость Павел злился на себя изо всех сил.

Второе действие представления он не запомнил, во время выступления укротителя диких зверей ни одной реплики не издал, а нервничал, проклинал образное мышление и очень хотел, чтобы представление поскорее завершилось.

Маша недоумевала и жалобно поглядывала на него на обратном пути. Впрочем, Павел этому был даже рад, он исподтишка бросал на подругу взгляды и уже понимал, прежней простоты общения с этой знакомой вдоль и поперек девочкой больше не будет. И не видать теперь ему, Павлу, покоя до тех пор, пока… «Надо что-то делать», – в неожиданных случаях говорил Владимир Иванович. Вот эта фраза и крутилась в Павловой голове, то и дело грозясь перевернуть с ног на голову и его самого.

– Ну, и как представление? – Поинтересовалась дома мать, ожидая хоть какой-нибудь компенсации за пучок нервов, истрепанных в борьбе с коллегами за билеты. – Маша довольна?

– Нормальное представление. И какое мне дело, довольна твоя Маша или нет? Рехнуться с вами можно вообще! – Вскинулся Павел и тут же себя обругал.

– Ты не влюбился? – прищурилась философски настроенная в этот день Нина Дмитриевна. В отношении сына она бывала очень дальновидной. – Ну, надо же, кто бы мог подумать! Нет, да ведь она еще ребенок! Хотя, – покачала она головой, глядя на дверь, за которой скрылся раздраженный сын, и подумала, что это в вещах, раз маленькое, так, кроме как на тряпки, никуда не сгодится. А тут вырастет.

И кивнула многозначительно.

А в Машиной жизни пело небо. Просыпаясь по утрам, первым делом она смотрела в окна, зимой, печалясь от непроглядной московской темноты, брела в кухню в поисках белых тараканов, которых ловила и рассаживала по банкам, чтобы наблюдать потом, как темнеет их хитиновый покров. По выходным, едва ранние часы окрашивались восходом, тонкая, в простой ночной рубашке, она бежала к подоконнику, садилась на него, поджав ноги, и замирала.

– Привет, небушко!

Высь никогда не повторялась.

Маша старалась смотреть дальше и глубже, небо казалось ей многослойным, каждый пласт был своей упругости и своего цвета, они, наверное, имели и разный вкус. Маша мысленно прикасалась губами к дышащей голубизне или запускала ладони в серую всклокоченность непогоды.

Порой небо представлялось ей реками, многими реками, держащими свои русла в опасной близости друг от друга, но чудом сохраняющими их священства. Небеса хранили себя для молитв и птиц, русла небесных рек трепетали даже при абсолютном безветрии, они принимали новые, причудливые формы, не впуская в себя ни человечьих летающих машин, ни разноцветных праздничных салютов, а только изгибаясь и вскипая им вслед. Маша проходила взглядом пороги небес каждый раз заново, и небо открывало ей свои проникновения.

Она улыбалась воробьям на ветках, внимательно следила за обстоятельными воронами, умилялась, глядя на большеголовых галок, всегда похожих на птенцов и придумывала о них короткие сказки.

«Жила была добрая галка, было ей жить удобно, потому что была она похожа на своих сестер. У них могли быть разные лица и разные характеры, но одежда из перышек была у всех птичек примерно одинаковая, и лапки одинаковые, и крылышки. Это самое главное, что у всех галок крылышки поднимали их на одинаковую высоту, а на головках галки носили одинаковые маленькие черные шапочки. Но однажды на голову доброй галки упала сверху капелька клея.

Это мальчик с последнего этажа размахивал в окошке кисточкой и уронил ее, и вот капля клея от кисточки оторвалась. Упала эта капля на голову галки и склеила перышки. Галка почувствовала что-то неприятное на голове, одной ножкой уцепилась покрепче за веточку, а другой почесалась. И перышки на голове у галки встали дыбом.

Было очень-очень жарко, и клей сразу застыл, сделав на голове у галки хохолок. На этом хорошая жизнь галки кончилась. Потому что этим хохолком она стала очень сильно не похожей на всех остальных. И однажды ее чуть не заклевали.

Неизвестно, чем бы все это кончилось, может быть и заклевали бы в следующий раз, но засуха прошла, и начался дождь. Он смысл клей с головы галки, и птичка снова стала жить спокойно, потому что хохолком от других больше не отличалась. А на остальные мелочи галки просто не обращали внимания.

Главное не носить на голове ничего особенного».

Маша утверждала, что небесные птицы и их истории никогда не бывали случайными. Там, наверху, существовал единый закон, и крылатые жители празднично чтили его.

Даже если в этот день не служил, отец все равно уходил в храм очень рано, по будням Машины утра чаще длились в одиночестве. И она выпадала из времени, разглядывая заоконный мир, улыбалась каждой набухшей почке весной, а осенью придумывала диковинные истории желтых, проживших век листьев, еще цепляющихся за ветки реальности, или тех, что уже оторвались для полета в неведомое.

Маша размышляла над тем, как, приближаясь к земле, листья отдавали душу небу, как медленно переходили они из бытия в нечто другое, неизбывное, не отвечающее на вопросы о минувшем своем вековании. Ей казалось, она видела ажурные восходящие потоки из прозрачных капель, но не воды, а чего-то другого, больше похожего на пар.

Так выглядели души листьев, думала Маша.

В начальную школу ее отводила соседка по подъезду, доставляла прямо в класс вместе со своей дочерью Леночкой. Дружбы между Машей и Леночкой не получалось, одна из них была отличницей, а другая «ловила ворон» в смысле не совсем переносном, потому что, зацепив взглядом одну из них, начисто отключалась от происходящего. Над Машей подшучивали, но чаще она безмятежно улыбалась в ответ.

– Машка, ты опять с подоконника свалилась? Не ударилась? – Пытались ее зацепить.

– Ударилась, – кивала Маша доброжелательно, – хотела полетать, а плюхнулась.

– А синяков понабила? И что, опять полезешь?

– Наверно набила, – соглашалась Маша. – И правда опять полезу. Буду вся в синяках, синяя, как дохлая гусыня!

Становилось неинтересно, и одноклассники переключались на другие объекты – более отзывчивые.

– Бережкова, ты же подготовила урок, в тетрадке все написано правильно! Почему же ты не можешь ответить? Ты делала уроки сама? Или списывала? – грозно вопрошала учительница.

– Сама, – кивала Маша и умолкала, заметив на стене муху, которая передними лапками умывалась потешно, как кошка, что жила у отца в храме.

На экскурсиях она отставала, прирастала взглядом то к картине, то к иному экспонату, а в ботаническом саду потерялась вовсе, после чего одну ее уже не оставляли: едва класс покидал школу, учительница брала Машу за руку и больше не выпускала до возвращения. Маша не сопротивлялась, с улыбкой протягивала невесомую ладошку, но время от времени учительница ощущала, как тяжелела эта маленькая рука, когда девочка снова примечала нечто ей родственное и мысленно с ним соединялась.

Дома она листала книги, тогда отец надеялся, что перерастет его дочь, наберется внимания и сможет достойно учиться. Но Маша, закрывая энциклопедию и брошюры, рассказывала не о том, что в них прочла, а о том, что думала, и, как правило, к прочитанному это отношения не имело.

– Машуня, ну почему ты такая невнимательная! Как же мне достучаться до твоего сознанья? – Мягко отчитывал свое драгоценное чадо отец, ни разу так и не напомнив дочери ее обещание учиться на одни пятерки. – Почему ты не попросишь учительницу, или кого-то из сильных учеников, чтобы тебе объяснили материал, если ты его не поняла?