Kostenlos

Смертельная поэзия

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Вот, можете, полюбоваться – он-то в полном порядке. Но ненадолго. Потому что если будет по-прежнему отрицать свою вину…

– А это уже моя забота, Касьян Петрович, – вежливо вклинился Кутилин.

Феликс Янович тем временем разглядывал Бурляка. Тот был похож на утопленника, выуженного из воды в последний момент: бледный, с синюшным лицом и стеклянными глазами.

– А вы позволите… переговорить с ним? – обратился он в пустоту между Кутилиным и Коневым. – Клянусь, что это исключительно в интересах следствия!

– В интересах следствия будет, если вы исчезнете! – снова взъярился Конев.

Феликс Янович понял, что несколько поторопился, и поспешил покинуть участок.

Он, конечно, же встретился с Бурляком, но уже позже. Вечером Петр Осипович сам привел его в уездную тюрьму к незадачливому поэту, попеняв по дороге на излишнюю прямоту.

– Ну, зачем же вы, Феликс Янович, сразу на рожон лезете? Знаете же, что Конев вас на дух не переносит. Вы бы тихонько ко мне пришли, спросили. А то сейчас опять шум поднимется… Касьян Петрович и мне-то палки в колеса ставит. Еще настрочит куда не надо, что я тайны следствия разглашаю.

– Да, простите меня, – сконфуженно каялся Колбовский. – Но душа не на месте. Честно скажу, переживаю за этого юношу.

– Понимаю, – вздыхал Кутилин.– Но вы ему вряд ли поможете.

Бурляк сидел в тесной душной камере – ровно такой же, как и прочие три камеры подследственного отделения. Как правило, занята была только одна из них – серьезные преступления в Коломне случались не часто. Егор встретил Колбовского совершенно равнодушным взглядом.

– Егор Мартынович, как вы? – тихо спросил Феликс Янович, присаживаясь рядом на край койки, где лежал тоненький дурно пахнущий тюфяк.

– Хуже не бывает, – равнодушно ответил тот.

– Зачем вы бежали? – сочувственно спросил Колбовский. – Вы же невиновны!

– Вы так думаете? – Бурляк повернул голову, и на его лице впервые проступило что-то живое и узнаваемое. – Верите, что я не виновен?

– Конечно, – спокойно ответил Феликс Янович.

Бурляк сглотнул.

– Думал, здесь уже все почитают меня убийцей. Потому и убег.

– Это был очень необдуманный поступок, – вздохнул Колбовский. – Знаете, люди иногда пишут необдуманные письма. Они пытаются излить через буквы свою обиду или боль… Пишут, потому что бумага все терпит. И отправляют. А спустя несколько дней прибегают на почту и спрашивают – можно ли вернуть письмо? Потому что время остудило обиду, и написанные слова хочется взять назад… Как горячие угли. Почему-то многим кажется, что если они захотят – почта прокрутит все вспять и отдаст им конверт.

– И они оказываются разочарованы, верно? – вздохнул Бурляк. – Вы им говорите, что вернуть письмо уже нельзя?

– Да, увы, – Феликс Янович кивнул. – Сказанные слова легче взять назад, чем написанные.

– А зачем вы мне это рассказываете? – Егор подозрительно прищурил глаза.

– Потому что есть вещи, которые написаны вашей рукой. И они сейчас могут сослужить вам как хорошую, так и очень скверную службу, – сказал Феликс Янович. – Например, ваши стихи.

– Мои стихи? – угрюмо спросил Бурляк. – При чем здесь они?

– Вы давно пишите? – вместо ответа задал новый вопрос Колбовский. – Полагаю, вы показывали стихи Аглае Афанасьевне?

Бурляк помолчал. Его глаза внезапно стали грустными, а голос тихим и ровным, как течение ленивой Москвы-реки.

– Я никогда не был талантлив, – вздохнул он. – По-настоящему, талантлив. Но не мог не писать. Я читал только ей. И кое-что она даже хвалила, хотя ее вкус был очень взыскательный. Но вот это последнее…я знал, что это прорыв! Знал! И она… Сказала, что я впервые смог подобрать такие слова, что сердце затрепетало.

– Да, это фраза в ее духе, – задумчиво протянул Феликс Янович. – А как стихотворение могло попасть к Муравьеву?

– Я оставил его у Аглаи Афанасьевны, – вздохнул Бурляк, – Забыл листок, когда приносил почитать ей. Видать, он увидел и списал…

Они оба замолчали.

– А могу я посмотреть другие ваши стихи? – наконец, спросил Феликс Янович.

– К чему вам? – Бурляк удивленно глянул на него.

– Я уже сказал. Написанные строки весят часто гораздо больше, чем кажется.

– Вы можете попросить мою мать, – помолчав, ответил Бурляк. – Она даст вам тетради.

– И еще один вопрос, – поспешно сказал Колбовский. – Я почти уверен, что знаю ответ. Но мне надо убедиться… Скажите, Аглая Афанасьевна ведь хранила всю свою переписку?

– Разумеется, – кивнул Бурляк. – Письма она ценила куда больше, чем те побрякушки, которые у нее стащили. Они всегда лежали в ее личном комоде, в спальне. Она мне показывала иногда…

– Так я и думал, – кивнул Феликс Янович.

*

Следующие сутки после беседы с Бурляком выдались для Феликса Яновича очень хлопотными. Во-первых, еще накануне он договорился с Петром Осиповичем, что тот под официальным предлогом изымет все переписку Агафьи Афанасьевны и позволит начальнику почты ознакомиться с ней. Во-вторых, пришлось встать утром как можно раньше, чтобы до службы навестить дом Бурляка и побеседовать с матерью Егора. Ранние подъемы всегда давались Колбовскому с трудом, а последнее время – тем паче. Авдотья еще не пришла, и поэтому на завтрак пришлось довольствоваться стаканом вчерашнего холодного чая, в который Феликс Янович добавил несколько ложек клубничного варенья, дабы подсластить подъем в такую рань. Это мало помогло, поскольку утро выдалось туманным и сырым – май был обманчив на тепло. Пока Колбовский добирался до слободки, где жили Бурляки, его мундир стал влажным, а сам начальник почты озяб до костей. По дороге ему встречались рабочие, которые напившись утреннего, подчас пустого чая, шли зарабатывать свою копейку. Кое-кто направлялся на пристань – загружать баржи, кто-то – выделывать кожи на кожевенный завод, кто-то – на маслобойку. Некоторые окидывали фигуру Колбовского недобрым или настороженным взглядом, но большинство смотрело совершенно равнодушно.

Дом Бурляков – приземистый, одноэтажный – был окружен ровным, но некрашенным забором, за которым, чуя приближение незнакомца, забрехал дворовый пес. Феликс Янович не пошел на крыльцо, а как здесь было принято негромко стукнул в окошко.

Мать Бурляка – широколицая тихая женщина с заплаканными глазами – молча выслушала его и ушла в дом. Ожидая у ворот, за которыми по-прежнему недовольно ворчал пес, Феликс Янович чувствовал себя здесь, со своей странной просьбой таким же неуместным, каким всегда ощущал себя на многолюдных празднествах вроде именин городского головы. Там он казался себе письмом, пришедшим не по адресу. Здесь же, перед убитой горем женщиной, для которой поэзия была лишь баловством, доведшем сына до греха, Феликс Янович чувствовал себя так, словно писал текст соболезнования на рождественской открытке.

Мать Егора довольно скоро вернулась, избавив его от мучительных раздумий.

– Вот, – сказала она, протягивая ему обычную, хоть и порядком загрязнившуюся уже ученическую тетрадь. – Егорка здесь писал. Заберите, а то отец все равно сожжет.

– Спасибо, – смущенно отозвался Феликс Янович, бережно принимая тетрадь.

Мать Бурляка, не говоря больше ни слова, уже повернулась, чтобы скрыться за воротами. Но Феликс Янович не мог так отпустить ее.

– Погодите, пожалуйста!

Она остановилась и также молча глянула на него – вопросительно, но без особого интереса. Тревогу выдавала лишь рука, нервно сжимающая концы платка, завязанного на голове.

– Я хотел сказать, – как всегда в такие моменты нужные слова рассыпались словно горох из дырявого кармана. – Я просто хочу, чтобы вы знали. Ваш сын – не убийца!

– Знаю, – коротко и сухо ответил она, и рука отпустила концы плата. – Но кто ж поверит-то?!

И отвернувшись, скрылась за воротами.

*

Тетрадь Егора Бурляка, спрятанная под мундир, жгла Колбовского всю дорогу до почтового отделения. Феликс Янович решил, что пролистает ее вместо утренних газет. Однако жизнь в таких случаях часто делает кульбиты почище иного циркача. Как только Колбовский переступил порог почты, как ему навстречу шагнула Аполлинария Григорьевна – с бледным лицом и губами, превратившимися в напряженную нить.

– Они устроились здесь как у себя в участке! Никого не пускают! Требуют вас! А вы… где вы ходите?!

Феликс Иванович настолько растерялся от подобного напора, что не сразу смог вытащить часы – цепочка зацепилась за пуговицу мундира и чуть не порвалась. Стрелки потускневшего, но верного циферблата показывали без пяти восемь утра.

– Но я даже не опоздал! – пробормотал он.

– Вам давно стоило завести привычку приходить раньше! – безапелляционно заявила Аполлинария Григорьевна.

Ее тон был настолько безукоризненно холоден и ровен – как каменная стена без единой трещины, что возражать не имело смысла. Феликс Янович уже знал по опыту, что за эту стену невозможно пробиться.

Все еще ничего не понимая, Колбовский прошел в кабинет. Здесь причины гнева телеграфистки стали более ясны. На рабочем кресле Феликса Яновича расположился бодрый и настороженный как пес, взявший след, исправник Конев. А вдоль стен, натыкаясь друг на друга из-за скромных размеров кабинета, ходили двое полицейских.

– Вы, смотрю, не слишком ревностно относитесь к службе, – заметил Касьян Петрович, кинув взгляд на настенные ходики, – приходите позже ваших служащих.

– Я прихожу ко времени, – тихо заметил Колбовский. – Чем обязан?

– А у нас, знаете ли, нет времени начала и конца службы, – Конев словно бы не слышал вопроса. – Собачья жизнь! Круглые сутки должны быть наготове! А еще некоторые зловредные энтузиасты путаются под ногами!

Последние слова сопровождались выразительным взглядом в сторону Колбовского, который, стоя перед развалившимся в кресле исправником, все больше чувствовал себя гимназистом, вызываным в кабинет директора.

– Чем обязан? – повторил он, хотя и понимал, что повторенный вопрос звучит глупо.

 

Кто-то из полицейских насмешливо хмыкнул за его спиной.

– Скажите, как хорошо вы знаете Егора Мартыновича Бурляка?

Этого вопроса Феликс Янович не ожидал.

– Я? Не могу сказать, что слишком хорошо. Скорее, шапочно.

– Да? А, меж тем, еще вчера в участке вы утверждали, что он ваш близкий друг! – глаза Конева смотрели цепко и подозрительно.

– Я? Позвольте, я не говорил такого! – возразил Феликс Янович, уже понимая, что исправник пытается смутить его.

– Разве? – Конев нарочито изобразил удивление. – Тем не менее, вы прибежали его проведать и были очень взволнованы. С чего бы это?

Феликс Янович счел за лучшее промолчать.

– Давайте разберемся, – продолжил Конев, ничуть не смущаясь отсутствием ответа. – Кто же вы ему все-таки? Шапочный знакомый или близкий друг и… соучастник?

– Соучастник? – Колбовский почувствовал, что почва уходит у него из под ног.

– Мне известно про ваш вояж в дом Рукавишниковых, – уже без обиняков сказал Конев. – Вместе с обвиняемым вы вломились в дом убитой девицы и провели там не меньше получаса. Что вы там делали?

– Позвольте я сяду, – голова Феликса Янович кружилась, поскольку он пытался думать сразу о том, как ему не подставить под удар Петра Осиповича, дать внятные объяснения Коневу и – главное! – как после всего этого смотреть в глаза Аполлинарии Григорьевне. Если история с его незаконным проникновением в дом Рукавишниковых всплывет, то телеграфистка либо подаст заявление об увольнении, либо – добьется его увольнения. И, сказать по чести, Феликс Янович, не знал, что хуже. Ибо в первом случае его до конца жизни будет мучить совесть за то, что он лишил госпожу Сусалеву единственного смысла ее существования – службы на почте.

– Я рад бы не позволить, но это ваш кабинет, – недобро усмехнулся исправник.

Феликс Янович опустился на краешек стула и спиной ощутил, как подступили ближе праздно стоявшие до этого полицейские. Несомненно, Конев велел им это сделать, чтобы обвиняемый сразу почувствовал себя под конвоем.

– Не буду отрицать, что мы были в доме Рукавишниковых, – начал Феликс Янович.

– Это очень хорошо, – кивнул Конев. – Чем быстрее мы решим этот вопрос, тем скорее найдут замену на ваше место. Вы же не хотите, чтобы наши горожане остались без писем и журналов?

Колбовский предпочел не заметить глумления, хотя сердце отчаянно билось. Еще никогда в жизни Феликса Яновича не обвиняли в нарушении закона. И лишь глубокая уверенность в необходимости совершенных действий придала ему сил.

– Мои цели были исключительно благие, – продолжил Феликс Янович. – И действовал я только во имя соблюдения закона и справедливости.

– Впервые слышу, чтобы во имя закона действовали незаконно, – желчно сказал Конев, и полицейские за спиной Колбовского хохотнули.

– Необходимо было убедиться в том, что никакого ограбления на самом деле не было, – продолжил Феликс Янович. – В доме я всего лишь осмотрел место действия. И не более. Я ничего не трогал и не забирал с места преступления. Но осмотр подтвердил мою догадку. И позже я смог ее высказать господину Кутилину. И указать вероятное местонахождение украденных вещей.

– А судебному следователю не показалось странным, что вы так легко угадали, где эти вещи припрятаны? – нежным голосом спросил Конев.

– Об этом вам лучше спросить непосредственно у господина Кутилина, – вежливо ответил Колбовский.

– Непременно! – кивнул исправник. – А пока объясните, почему из всех возможных людей вы позвали с собой именно Бурляка?

– Вы заблуждаетесь, – твердо ответил Колбовский. – Мы столкнулись уже там, совершенно случайно.

– Случайно?! – Конев резко сменил тон – с мягкого на резкий и тревожно громкий, как неурочный звон колокола. – За дурака меня держите?! Случайно столкнуться на месте преступления – это надо очень постараться! Нет, все было совсем иначе!

– И как же все было, на ваш взгляд? – осторожно спросил Феликс Янович.

Он уже догадался, что у Конева были не столько доказательства, сколько пустые догадки. Не доверяя новейшим методам криминалистики, исправник хорошо знал человеческую природу. Напор и блеф по-прежнему отлично работали на неопытных и недостаточно циничных преступников. Однако здесь у Конева вышел небольшой просчет: Феликс Янович преступником не был, и становиться не желал.

У меня есть несколько версий. Надеялся, вы как раз поможете мне определиться – какая из них более верная, – исправник определенно тянул время. – Версия первая. Вы с Егором Бурляком заранее придумали, как ограбить бедную Аглаю Афанасьевну. Однако в ту ночь все пошло не по плану. Аглая Афанасьевна почему-то не уснула крепким сном и услышала шум. И поэтому ваш исполнитель – недотепа Бурляк – убил ее. А настоящие ценности так и не успел взять. Струхнул, схватил то, что подвернулось под руку и убежал. Но его, конечно, посылали не за дешевыми бусами. Поэтому бусы полетели в реку. А вы дождались удобного случая и снова пошли в дом. Ну, а после решили рассказать про спрятанные в реке ценности, чтобы отвести от себя подозрения. Я прав?

Он пристально смотрел в глаза Феликса Яновича – так, что у того заныло в животе. Колбовский с тоской вспомнил, что так и не успел позавтракать, и очень рассчитывал выпить крепкий сладкий чай в кабинете.

– Нет, не правы, – вздохнул начальник почты.

– Что же вы так вздыхаете? – в невнимательности исправника нельзя было упрекнуть. – Ну, если не прав, то есть еще один вариант. Узнав, что Аглая Афанасьевна убита, вы решили воспользоваться случаем, чтобы поживиться. Однако на месте преступления вы столкнулись с Бурляком, который пришел за тем же. У вас вышел спор. Не знаю, чем он закончился, но вы решили подставить своего невольного соучастника. Поэтому рассказали о спрятанных в реке побрякушках. Вы знали, что у Бурляка есть мотив, и ваш друг Петр Осипович не оставит его без внимания. При этом сами планировали заступаться за Бурляка до последнего – чтобы он не вздумал навести тень на вас. Однако вы просчитались. Егор Бурляк – слишком неопытный преступник. Он невольно выдал вас.

Феликс Янович едва удержал новый вздох, подумав о душевных терзаниях бедного Егора. Замученный многодневной усталостью, он проглядел одну из словесных ловушек Конева и невольно проговорился о визите в дом Рукавишниковых. А сейчас наверняка терзается еще и чувством вины.

– На этот раз я попал в точку? – спросил Конев, изображая интерес.

– Уважаемый Касьян Петрович, – Колбовский решил держаться максимальной вежливости. – Вы не могли бы объяснить – ради чего я все это якобы затеял? Насколько помню, в доме Аглаи Афанасьевны ничего не пропало. Каким образом я рассчитывал нажиться на этом злодействе?

– В этом и был ваш секрет, – усмехнулся Конев. – Лишь очень немногие знали про колье.

– Колье? – на сей раз Феликс Янович был искренне удивлен. – Но у Аглаи Афанасьевны никогда не было колье.

– До недавнего времени! – торжествующе заявил Конев. – Но буквально неделю назад господин Муравьев презентовал невесте дорогое колье с натуральными брильянтами и опалами. А при обыске дома его так и не нашли.

– Но господин Муравьев мог и солгать, – не удержался Феликс Янович. – Почему вы верите ему?

– Фу, не ожидал от вас такой низости! – поморщился Конев. – Вы готовы оклеветать человека, который и так понес утрату! Какой смысл ему лгать? Кроме того, к вашему сведению, мы проверили его слова. Вот купчая на колье!

Он поднял руку и торжественно показал изумленному Колбовскому бумагу.

– Мне кажется, этот факт меняет очень многое, – сказал исправник, наслаждаясь эффектом. – Вы не находите? Никогда не верил в такой глупый мотив, как ревность. Деньги – вот это уже реально! А брильянты – еще реальнее.

*

Это был один из худших дней в жизни Феликса Яновича. На улице начиналось роскошное майское утро, пропитанное ароматом цветущих вишен. А на душе у начальника почты было скверно, как ноябрьским вечером, когда заходишь в нетопленую квартиру, где пахнет лишь сыростью.

Допрос, который учинил Касьян Петрович, разумеется, оказался блефом. Никаких доказательств причастности Колбовского к убийству у него, конечно же, не было. Однако Феликс Янович при всем отвращении, которое доставил ему визит Конева, не мог не признать хватку исправника. Безусловно, тот действовал по наитию, но его догадки были сколь дерзкими, столько и правдоподобными. Во всяком случае, для человека, который не знал близко Феликса Яновича и не интересовался поэзией.

Визит полиции на почту был, без сомнения, провокацией. Но еще и угрозой. И, если провокация не удалась, то угрозу Феликс Янович ощутил совершенно отчетливо. Прощаясь с ним, Касьян Петрович сплюнул прямо на чистый пол кабинета и отчетливо проговорил.

– Не думайте, что на этом все закончилось. Я бы на вашем месте сейчас был тише воды, ниже травы.

Феликс Янович промолчал – он потратил слишком много душевных сил на сохранение спокойствия.

Когда полиция ушла, начальник почты, пошатываясь от напряжения, добрел до кресла, мечтая устроиться в нем поудобнее, попросить госпожу Сусалеву сделать ему чая и спокойно все обдумать. Однако же вокруг рабочего стола витал столь густой табачный запах, что Колбовский был не в силах его вынести. Он настежь распахнул единственное окно и вышел в приемное отделение. Здесь уже сновал народ, а поэтому об уединенности, тишине и чашке чая можно было забыть. К тому же Аполлинария Григорьевна наградила Колбовского таким уничижительным взглядом, что все возможные просьбы к ней тут же растаяли на языке.

Чтобы быстро прийти в себя, Колбовский имел лишь два верных средствах – сладкий чай с леденцами и работу. И поскольку первое оставалось недоступным, он постарался полностью сосредоточиться на приеме и сортировке почты.

Тетрадь Бурляка по-прежнему лежала у него под мундиром, но он почти забыл о ней после разговора с Коневым. Феликс Янович ждал обеденного перерыва в надежде дойти до кабинета судебного следователя и обсудить сложившиеся обстоятельства. Однако же, едва он, глянув на часы, взялся за шляпу, как на его пути возникла Аполлинария Григорьевна.

– Надеюсь, вы не замешаны в этом деле? – спросила она, стоя перед ним столь же безжалостная как сама Фемида.

– В каком деле? – Колбовский сделал вид, что не понимает, о чем речь.

– В деле об убийстве Рукавишниковой, разумеется, – холодно ответила госпожа Сусалева. – Вас допрашивали как свидетеля?

– Можно и так сказать, – уклончиво ответил Колбовский.

– Почему так поздно? И почему не в участке? Как вы могли позволить, чтобы они явились сюда – прямо на глазах у всех?

– Позвольте, но я не должен перед вами отчитываться, – не выдержал начальник почты, – Тем более, не могу отвечать за действия исправника…

– Сомневаюсь, что господин исправник действовал так из-за прихоти, – Аполлинария Григорьевна продолжала сверлить Колбовского взглядом. – Надеюсь, вы никак не скомпрометировали наше учреждение?

– Разумеется, нет, – пробормотал Колбовский и в очередной раз с тоской подумал, что, будь он религиозным человеком, то давно бы уверовал, что эта женщина ниспослана ему в наказание за грехи всей предыдущей и будущей жизни. Он почти стыдился себя за то, что не мог дать ей отпора. Но подобная резкая прямота всегда обескураживала Феликса Яновича.

С трудом избавившись от второго подряд допроса, Колбовский поспешил в кабинет Кутилина. В любой другой день, он шел бы неторопливо, наслаждаясь кратким, но лучшим в году временем, когда даже самый захолустный город преображается и становится в чем-то подобен забытому Эдему. Улицы, засаженные деревьями, благоухали, словно цветочная лавка. В маленьких палисадниках перед домами пенились вишни, пылали тюльпаны и нежились бледно-розовые пионы.

Но сейчас все это пролетало мимо сознания Колбовского незамеченным. Начальник почты почти бежал по улице, торопясь успеть за отведенный на обед час.

Кутилина в кабинете не отказалось – очевидно, он тоже решил отобедать. Феликс Янович рассудил, что бегать сейчас по трактирам – последнее дело. Поэтому Колбовский просто утроился на скамейке неподалеку и принялся листать тетрадь Бурляка – в надежде, что скоро Кутилин сам пожалует обратно.

Тетрадь Бурляка была порядком замызганная. Очевидно, хранил он ее не в письменном столе, и не в комоде, а где-нибудь за печью, или под половицей, где подростки обычно устраивают свои маленькие тайники. В первую очередь, Феликса Яновича захватил почерк – шаткий, неровный, с неравномерным нажимом, маленькими круглыми буквами, которые словно мураши пытались сползти со строчек. Это особенности подтверждали то, что уже успел понять Феликс Янович про Егора Бурляка. Неуверенный в себе, мягкий, податливый, нерешительный. Но при этом, в его почерке было много свободы и легкости – строчки не теснились одна к другой, а словно бы летали в пространстве. Почерк был очень узнаваемый и оригинальный, хотя эта оригинальность и делала его не слишком читаемым. Пролистав несколько страниц, Колбовский уже не сомневался, что, будь у Егора Мартыновича больше возможностей для развития талантов, то из него вышел бы хороший учитель, или журналист… во всяком случае, куда лучший, чем приказчик в купеческой лавке.

 

Сами стихи юноши были по большей части безыскусные и наивные, неплохие по стилю, но пестрящие популярными штампами и часто скатывающиеся в подражание. Однако, прочитав примерно треть, Феликс Янович убедился, что Егор Бурляк подходил к поэтическим занятиям достаточно вдумчиво. Чем дальше – тем больше стихи обретали индивидуальное звучание. Пусть их нельзя было назвать гениальными, но среди них стали попадаться те, которые уже не оставляли равнодушными даже такого ценителя как Колбовский. Они были по-прежнему просты и наивны, но в этой наивности уже проскальзывало какое-то своеобразное очарование.

Феликс Янович так увлекся чтением, что не заметил приближение Кутилина.

– Феликс Янович?! Вот так сюрприз?! – судебный следователь, похоже, пока не был в курсе коневского вояжа.

– Да, Иван Осипович, у меня довольно плохие новости, – Колбовский поспешно убрал тетрадь и глянул на часы.

За оставшиеся несколько минут он быстро пересказал Кутилину содержание утренней беседы с исправником. Слушая его, Кутилин хмурился и мрачнел на глазах.

– Плохо дело, – вздохнул он. – Я подозревал, что Конев под меня копает. Но тут ему прямо карты в руки легли. И что же вас понесло в этот дом?! Да еще мне не сказали ни слова!

– Не хотел вас впутывать, – вдохнул Колбовский. – Думал, если ничего не найду, то и тревожить вас незачем.

Кутилин снова вздохнул.

– Он подал на вас мировому за незаконное проникновение в дом Рукавишниковых?

– Нет…

– Это плохо, – Иван Осипович снял шляпу и почесал затылок. – Значит, намерен держать вас на крючке дальше.

– А он имеет право? Разве не вы занимаетесь расследованием? – осторожно уточнил Колбовский.

– По закону я. Но вы же знаете нашу обычную неразбериху. Последнее слово – за местной властью. Если Конев нажалуется на меня прокурору, а тот напишет жалобу в столицу… Они могут прислать комиссию, чтобы убедиться в правоте жалоб. А могут и просто сместить.

– Вот так сразу сместить?! – удивился Феликс Янович. – Не разобравшись?!

– Феликс Янович, вы порой как ребенок, – чуть улыбнулся Кутилин. – Неужели никогда не замечали, что у нас закон что дышло? Сменить человека на его посту куда проще, чем разбираться – кто прав, а кто виноват в каком-то захолустье.

– Простите меня, – искренне сказал Феликс Янович. – Надеюсь, что все же господин Конев главной целью видит меня, а не вас.

– Касьян Петрович главной целью видит истину, – задумчиво ответил Кутилин. – Беда только в том, что понимание этой истины у нас с ним может не совпадать. Поэтому сейчас у нас один вариант – как можно быстрее доказать виновность Бурляка, передать его суду и закрыть это треклятое дело.

– Боюсь, нас ждет некоторая сложность, – пробормотал Колбовский.

– Да? – Кутилин глянул на него с подозрением.

– Судя по почерку, самое страшное преступление, на которое мог решиться Егор Бурляк, это кража яблок в соседском саду.

Кутилин лишь сплюнул с досады себе под ноги.

*

Письма Агафьи Афанасьевны Феликс Янович забрал в тот же вечер после службы, снова заглянув к Кутилину, который прибывал в самом скверном расположении духа.

– Вот, смотрите, – буркнул судебный следователь, шмякнув на стол несколько толстых пачек, перетянутых тесьмой. – Надеюсь, вы не собираетесь читать все? Как видите, этого хватит на годы.

– Поверьте, я в курсе, – слегка улыбнулся Колбовский. – Вы забываете, что вся эта переписка проходила через меня.

Он бережно коснулся писем, узнавая легкий, воздушный почерк Агафьи Афанасьевны. Новая волна грусти охватила его. Несправедливая и жесткая участь…

– Нет, я не буду читать их. По крайней мере, не все точно, – ответил он, – Но, если позволите, я бы взял их домой, чтобы кое-что проверить.

– Опять ваши «кое-что»! – недовольно сказал Кутилин. – Ваши «кое-что» уже подвели нас под монастырь. Но – бог с вами! Сгорел сарай, гори и хата!

Феликс Янович бережно собрал письма в почтальонскую сумку, набив ее почти до отказа. Теперь на вечер ему предстояло большое дело, которое могло, наконец, отвлечь от мыслей о вине перед Кутилиным и предстоящих разговорах с Аполлинарией Григорьевной.

*

Ночь минула как будто и не приходила – едва сгустилась за окнами, как тут же растворилась, перешла в прозрачный сиреневый сумрак. Впрочем, все майские ночи таковы – глаз сомкнуть не успеешь, а уже светает.

Феликс Янович устало потер глаза, воспаленные от долгой кропотливой работы. Зябко передернул плечами – сонливость всегда вызывала озноб. Однако настенные часы в гостиной показывали еще только половину шестого утра. Это значило, что Авдотья придет лишь через полчаса, а то и позже.

Начальник почты сам согрел ковшик на керосинке, умылся теплой водой, а затем вернулся за стол, прихлебывая кипяток из чашки – чтобы кровь согрелась и побежала быстрее. На светло-зеленой вязаной скатерти были разложены письма Аглаи Афанасьевны. Феликс Янович с удовлетворением еще раз пробежал их глазами. Теперь несколько обстоятельств были ему совершенно очевидны. Как и дальнейшие шаги.

Он потянулся всем телом, разминая суставы.

Всю ночь Колбовский читал письма покойной. В другое время он счел бы это непозволительной беспардонностью по отношению к памяти Аглаи Афанасьевны. Но Феликс Янович не мог допустить, чтобы пострадал невинный, да еще такой беззлобный человек как Егор Бурляк. Мысль о том, что мир, задуманный если и не Богом, то другим вселенским разумом, искажается ложью, причиняла почти физически ощущаемую боль. Смирятся с ней было также невыносимо, как смотреть на прекрасную картину, которую на твоих глазах вандал кромсает ножом, или слушать чудесную мелодию, исполнитель которой безбожно фальшивит. Или смотреть, как взрослый бьет беспомощного ребенка…

Феликс Янович закрыл глаза, словно мог таким образом отгородиться от множества воспоминаний, терзавших его уже не первое десятилетие. Слишком много несправедливости, слишком много искажений, слишком много лжи. Он не тешил себя надеждой на то, что у него получится сделать этот мир чуть чище, а людей – честнее. Но Колбовский мог сделать так, чтобы хотя бы иногда не страдали безвинные. Хотя бы иногда..

Ради этого можно было нарушить интимное уединение чужой души, которая пряталась между строк.

История последних лет Аглаи Афанасьевны заново разворачивалась перед ним в этих письмах. Рукавишникова, действительно, списывалась с редакторами всех известных литературных журналов Москвы и Санкт-Петербурга. И её язык в этих письмах ничем не напоминал речь простоватой старой девы, которая с придыханием говорит о любимых поэтах. Аглая Афанасьевна явно имела отличный вкус и была в курсе всех литературных новинок. На ее полках стояли прочитанные от корки до корки все литературные новинки последних лет. Феликс Янович был вынужден признать, что его круг чтения менее широк, чем у Аглаи Афанасьевны. А также то, что на бумаге изъяснялась она куда легче и свободнее, чем в устных разговорах. Почерк ее был округлый, украшенный мягкими завитками, ажурный с оригинально написанными буквами, хаотичный и неровный, но легкий. Строчки украшали воздушные петли вверху и внизу.

Почерк несколько менялся лишь в личной переписке с Муравьевым. Но самым удивительным было то, что пробелов в этой долгой беседе присутствовало куда больше, чем можно было ожидать. Перерывы между письмами иногда составляли несколько недель, хотя Аглая Афанасьевна упоминала о том, насколько регулярно они с Муравьевым писали друг другу. Да и в самих посланиях часто встречались отсылки к предыдущим письмам, которые в этой коллекции отсутствовали.

А еще в одном из писем он обнаружил свежие стихи Муравьева, которые странно взволновали его. Аглая Афанасьевна писала, что все чаще вспоминает строки, которые явно оказались пророческими: