Фатум. Том шестой. Форт Росс

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава 6

И снова в горнице Кускова густилась тишина. В приоткрытое волоковое окно влетали запахи и голоса теплой ночи. У сторожевых башен устало брехали собаки не то со скуки, не то откликались на холодную волчью выть. Часовые время от времени выходили из мрака как беззвучные, серые тени, и вновь исчезали во тьме. Влетавший ветерок колыхал наполовину спущенные плюшевые шторы, заставляя метаться пламя свечей, горевших на стенах и на столе.

Мстислав разомлел от чая, вытянув уставшие ноги. Ему так и не верилось, что он уже побывал в Монтерее, держал глагол с самим губернатором Калифорнии, и вот теперь вновь пребывал за столом в комендантском доме. Говорить боле, казалось, не о чем; душила духота пауз; откровения резали сердце, сердили, приводили в отчаянье.

– Ну, у вас тут опять, я гляжу, баталия? Аж завидно,– вышедшая из опочивальни хозяйка, не чураясь заплаканных глаз, попыталась скрасить тяжелую паузу, вне-сти живую струю в примолкшее собрание.– Семушки-то щелкайте, жаренные с солью.– Катерина привычно принялась убирать со стола грязную посуду, искоса поглядывая на мрачного мужа и сурово молчавшего сотника.– Да что же вы сидите, немтыри, аки испуганные дети? Вбнюшка, Мстислав Алексеевич, в руки себя возьмите! Ведь несусветно же так за столом сидеть, чай, не на панихиде? Ох, и за что же нам, женам, дано наказанье такое Божье? – Длинная, что змея, коса скользнула по плечу есаула, собранная посуда скорбно звякнула в смуглых руках.– И так тут по вечерам скушно да тоскливо, а вы еще молчь ночную переспорить пытаетесь. Может… ерошки59 на стол поставить? – робко заикнулась жена коменданта, опустив стопку тарелок в кадушку с нагретой водой.– Ну хорошо, хорошо… Я ведь только как лучше, как краше хотела… – поторопилась вставить она, пугаясь сердито сведенных бровей мужа. И почти плача – от постылой хмури на душе, от того непонимания, кое последние недели жило между ней и дорогим ей человеком, и теперь, в этот тоскливый ночной час, вновь жгло ее грудь,—Катерина с надрывной живостью, часто вставляя индейские слова, затараторила что ни попадя:

– Вот уж наша бабья докука, Вбнюшка… Нынче слышала от Васьки-Кольца, что сено на лугах уродилось славное. Чистый клевер и медовица, говорит… А уж как пахнет, как пахнет, голова крэгом! А потом сказывал, что стучался в лазарет бинтов взять с присыпкой от прели в паху. Степан вынес ему трошки и при сем просорочил в ухо: дескать, Марьины дети, Зотихи, ну, у той, что мужа на Славянке испанцы убили, наглотались цветковой воды, когда за ягодой бродили, вот и сидят нонче в нужнике хуже телят, выйти не могут… Опять же лекарь в шибком волнении был – как бы чумы не стало. А я ему: «Иди ты! Типун тебе на язык… Холера ты ясная! Ишь, в небе коршун и без тебя рыщет! Наши, говорю, еще от гишпанца не возвратились, а ты? Гляди, сказываю, чтоб свадьба твоя лучше не простыла!» Он же решился, наконец, тихоня, свататься к Сырцевой Дуньке, а этому гнезду что слава, что забава, лишь бы последнюю восьмую дочь куда спихнуть, хотя и пышна она телом… Но вы же знаете, Мсти-слав Ляксеич, шалбвиста она дюже. Порчена девка, лень длинней косы. А коса-то у нее знатна, поди, до пят будет. Давече заходила к нам, тебя, Ванюшка, не было, ты с ейным отцом отъезжал сады осматривать, так ведь что выдумала! Одна, говорит, я за хозяйство оставлена. Матушка на берегу шерсть теребит с бабами… Я ей громко и внятно, с чем, мол, пришла, соседушка? А она: свиней-то, чо ли, кормить надо, Катерина? Иль так могут?.. Ну, я тут чуть с крыльца не упала. Нет, говорю, Дунька, зачем корма переводить, пусть землю жруть на здоровье. Они тебе еще, свет мой, спасибо скажут. Так ведь с тем и ушла… Жаль мне лекаря, Ванюшка, он хоть и похож на сырую вошь, а ведь ученый маяк у нас в крепости. Без него как без топора в лесу, без пороха… Ну, она-то, вестимо, рада, волосы распустила, румяна свеклой навела, смешила народ тут намедни у колодца: уж как он ухаживает за нею свирепо, какие подарки шлет… Как улыбается, ласково да конфузливо… Однако, наша сестра не дура, Мстислав Алексеевич…

Катерина на секунду прервала свой запал, ловко протерев широким рушником посуду.

– Что греха таить, тесно живем тут… Все про всех знают. Вот и отбрили ее. Знакомые радости, говорят. Ладно трещишь ты, Дунька, красно. Бог тебе судья, ври далее! Ты вот наши порядки мараешь, а мы вот поглядим, какие сама заведешь, когда платок наденешь да кольцом палец скуешь. Ты бы краше занялась чем… Кто при заботе, тому скучать некогда, а ты всё лясы точишь! А ко правде: он милый, наш лекарь. Улыбается так конфузливо, ласково. Просто прелесть, хотя и с ехидцей, так ведь кто без греха? – Охваченная горячкой болтовни и сдержанным мужским молчанием, измученная душой, хозяйка вдруг залилась румянцем и, подсев к столу, с простодушной индейской нотой задала вопрос: – Странно мне, Ванюшка, отчего на наших иконах Христос не такой красивый, как у испанцев? Видела я как-то статуи их… Там и цвета, и краски более…

– Да ты что, мать? – Иван Александрович аж на миг потерял дар речи.– Ты ли это?.. Ты, Катерина, того! Говори, да не заговаривайся! Господь тебе не собака и не лошадь. Гляди, на синяк нарвешься! Это что же получается? У колодца поутру ты одно говоришь, да думаешь в доме, при свечах, другое…

– Да,– жена осеклась, но тут же сладила с собою,—когда я люблю – сие одно, когда не люблю – другое. Вот за тобой последую хоть куда…

– По любви ли? – Кусков грозой глянул в ее лицо.

– А то как же? – жена встрепенулась птахой, костяные цукли60 в ушах испуганно трякнули.

– А может из-за страха? Так да иль нет?

– Да что за разговоры, Ванюша? Обидно даже слышать! Я ведь без тебя,– слезы заискрились на ее красивых темных глазах.– Я ведь без тебя не смогу, родной ты мой…

– Ну то-то, смотри, Екатерина Прохоровна! И помни: имя у Господа и веры – великое.

За столом вновь наступила тишина, так что было слышно, как в подполе в бутовой кладке скребется мышь.

– Мне так за тобой спокойно, Иван Александрович. Так славно,– индианка виновато блеснула глазами, голос ее по обыкновению был лучист, прозрачен и тих.

– Э, нет, нежности оставим на потом. Мне ни слезы твои теперь, ни кошкины подходы не по нраву. Ты меня на свою борозду не своротишь. Я тебе не какой-то телок, чтоб меня за собой водить. И так под конфуз подвела пред есаулом. Ишь, Мстислав Алексеевич, Катерина-то как багряна стала, чисто пулымя. Стыдно, поди, аль? Эт хорошо, эт полезно для бабы… А то гляди, как заголосила! Сраму развела на всю избу. Что люди скажут? Ладно, живи, добродея. Понадобишься – призову. А сейчас ступай. Ступай с Богом, да подушку более не мочи слезьми, и так сыро. Ну, а мы, друже, еще по трубке… Дело порядком решать след.

Глава 7

За сараями, где размещались байдары алеутов, близ пач-ки сосновых бревен неспешно текла задушевная беседа. По-сле долгой дороги в седле, после бани и чарки водки, после пирога с зайчатиной дым табака был в особицу вкусен.

– Вот ить как человек застроен, Иваныч,– Худяков легонько боднул локтем глядевшего в небо Щербакова.—Сколь ни ешь, ни пей, а опосля еды плоть завсегда отчаянно табачку требоват. Эй, эй, ты чаво рот на замке дёржишь? – Худяков, поправляя ворот белой рубахи, шибче толкнул локтем своего приятеля.

– А ты не «эйкай»… «Эй» – так гонют лошадей, понял? Невежественный ты, Сергуша. Вот невидаль – табак… Сам-то понял, чавось сморозил? Ты лучше глянь, звезды-то над нами каки… голубые, светлые…

– Да, большие,– сладко затягиваясь трубкой, откликнулся Худяков и крепко почесал голую лодыжку.– Однако не шибче комарья в гишпанских болотах. Помнишь, проезжали их тростники да осоки… Не приведи Господь, сколь их наслетало, подлюк, да все здоровущие, с кулак, мать их, суку; лошади – и те чуть не сдохли.

– Да, тебя, полудуру нашу, оберегать нады. Уж больно нежен, гляди не разбейся. Ладныть губы-то опять дуть, пустое. С тобой шутют, а ты? Лучше скажи, коня своего отдал Егору перековать?

– Да когда? – Худяков махнул рукой, откидываясь спиной на теплые, нагретые солнцем бревна.

– Плохо… Завстрече и отдай, как бы не угробить скотину. Ты ж его в поводу к воротам-то уже подводил. У него там под бабкой ядрище гною, чуть не с курино яйцо…

– Да знаю я, чай, не слепой.

– Вот и сделай,– серьезно, с какой-то особенной мужицкой основательностью повторил хорунжий и вновь зачарованно уставился на низкую, алмазную россыпь звезд.

– Однако ночь-то какая и впрямь чудная, ровно влажный черный бархат с искрой. Эх, где моя Иришка, любка-голубка? – с мечтательной грустью протянул Худяков.—Знаешь, каки у нее волосы с тяжелой волной, Иваныч, цвету гречишного меда… Обнимет – сердце заходится. Вот тебе и любовь… Эх, где мои вороные? Отзовись, заноза, дай весточку…

– А приданым-то она была купна?

– Да мне довольно и ее красы даже с обманом заместо обещанного. Хотя всё и было. Сложность в другом, брат… Когда сватался. Уж больно грозен тятька ейный был, лютоед, царство ему небесное… Володимиром звали. Мне ж допрежде явиться пред его очи следовало…

– Так не без того,– Щербаков шеркнул наметившуюсь плешь ладонью.– Ну, и?..

 

– Да я-то чо? Невеста была супротив. Сказывала, дескать, сие может убить родителя… А я тебе доложу: он сам прежде мог каво угодно прибить, что муху… Однак Бог миловал, обошлось без цыганской свадьбы. Всё чинно, всё пучком. Эх, щас бы живой воды напиться да мертвой опо-хмелиться! Как там в песне: всё трын-трава – на плаху голова!

– Да будет тебе о своей царице маяться, сыт… Вот придет срок, поедешь в Ново-Архангельск, заберешь зазнобу… Кагирову Михаилу тожить нады за своей Алиной сбираться… еще ведь как примет баба-то евона?.. Да, не свезло мужику.

– Эх, Николай Иваныч, и что ты за перец-жгун? —Сергей плюнул в сердцах в костер.– Уж как давно знаем друг друга, шестой годок скоре, а ты всё одно: «хватит в блин раскатываться», «маслом исходить», «сыт», тьфу! Хоть бы надежду раз дал на дружеский уголек.

– Да уж… для лошади аль собаки это уже крепкий возраст, ежли не старость. А насчет надёжы ты меня не кори. Я – как наш лекарь… Сколь он кому надёжы из больных дает? Ну, то-то. Федор дает порошки, а не надёжу…

– Так, значит, веры у меня в тебя, как в кота моравского? Эх ты, сухарь. Вот оно и выходит, что из нашей дружбы одна мука. Чужой ты какой-то стал, Иваныч, как ентот месяц. Ни тепла от тебя, ни холоду. Вот тебе и весь мой сказ. А ну, двигай отсель, а то клюну кулаком в морду.– Худяков с грохотом и со шпорным лязгом сбросил ноги с сосновой чурки.

– А я не во гнев скажу,– Щербаков лишь хмыкнул в кулак.– Нельзя из сухаря турецкого щербету сделать. Ну чо ты ко мне завязался? Карактер у меня таков. Ужель не чуешь?

– А мне Панас брехал даве, что ты со мной водишься только из-за того, что мы с тобой земляки, с Урала, значит.

– А ты и уши разаршинил. Ему только брехать… Пана-ас! Хохол – он и есть хохол. Дивно, что мало только наврал. Для него мы все кацапы61, он и в походе на сало жмется, как баба на тряпку. У него и советы-то зачинаются со слов: я вам, хлопци, не советую.

– И то верно.– Худяков, алея ушами, кивнул головой, насупился на себя и принялся постукивать палкой по головне в кострище, сбивая раскаленные, фыркающие угольки. Вдоль складов поплыл аромат ладана. Казарма, как и другое жилье, топилась «душмянкой», аляскинским кипарисом, коего вдоволь родилось и тут, на вечнозеленых берегах Калифорнии.

– А я уж и вправду подумал, Иваныч, что ты только восхищаешься предчувствием моей смерти,– через минуту простодушно заявил Сергей.

– А я всегда думал: ты не боисся смерти.– Николай прислушался к ночи, к тихому миру теней и бликов жемчужной луны.

– Не боялся, пока не полюбил. Мне теперь и жизнь, и деньги во как нужны! Вот сколь, Иваныч, мужик может прожить без еды?

– Черт его мать знает… Ну месяц, полтора… Может быть, два… Бог миловал, не пух с голоду.

– А без бабы?

– Я сим вопросом не мучусь, привык без них… как уж сложится. Змеиное это дело – бабы…

– Экая ты всё же взлайка, Иваныч! То тебе не понять, что тепла ты ихнего, любви да запаху не знаешь. Потому ты и хмурый вечно, что ненастный день… И еще… – Худяков выдержал паузу, обратив на себя внимание хорунжего, и доверительно шепнул: – А ежели по совести… Боюсь я, Николай Иваныч, войны с испанцами… Крепко боюсь… Жестосердие, вот крест, раньше родилось их самих. Уж как своих казнят… ой, люто!

– Эт в точку,– Щербаков распоясал кисет.– Мы за-были об испанцах, ан оне о нас нет. Ежегод на русского мужика зуб точили, а нонче в открытую ереститься62 начали.

– Вот-вот! Когда наш есаул пришел от ихнего губернатора и сказал, что дело «табак», возвращамся, братцы… Веришь, у меня чуть в грудях сердце не разорвалось… Война, значит?..

– А оно и рвется, где тонко,– хмуристо буркнул в ночные усы хорунжий и подцепил из костра уголек.– Черт бы побрал их всех, вместе с попами ихними.

Казак набожно перекрестился:

– Да простит меня за сии слова Иисусе Христе. Не-вольник – не богомольник. Ведь как получается, Сергуша,– хорунжий протянул ароматную трубку товарищу.—Вроде ведь как дружбу водили с ими, а на поверку что ж? Эх, доколе они врагом союзника и союзником врага будут? У нас ведь… боится, скрывает Иван Александрыч ту факту, ан шило в мешке не утаишь. Агличане, милый ты мой, тоже не дремлют. Вот и ты дрейфишь, голубчик, правды, но я открою ее тебе. Ежели только зачнется рубка, красномундирные тут как тут, встанут на сторону гишпанца. Эх, брульянт ты мой изумродовый,– крякнул в сердцах Щербаков.– Одним тешу себя: их сталь рубила многих, а нам выпала честь рубить их, сволочей.

– А ежели их сторона возьмет? – сдавленным, хриплым голосом обронил собеседник.

– Тогда… тогда колупнем взрывом наш форт и уйдем под парусами к своим.

– Вот так итог! – присвистнул взволнованный Худяков.– Решится ли на сие их превосходительство? Это ж всё равно, как плюнуть на русский мундир. Иль грязью его помазать!

– Ну что ты зекаешь на меня, как будто я тебе дол-жун? – хорунжий, сам не зная, куда себя деть, плюнул в костер и выругался: – Эх, будь я собачий сын, а ты то, ты чо посулишь? Грязь на сало – высохла, отпала. Зато жизни сохраним и… Да не глазей ты на меня так, а то шарахну плеткой!

– А ты не пужай, хорунжий! Пуганый! Не ты один пытался шкуру мою дубить! Крестили меня и в морду, и в шею. Ничего… живой. И земля меня носит, и, как видишь, не гнется… Но знай: я хоть и потею душой пред кровью, но сил не зажалею, чоб цитадель нашу удержать! И сам на меня глаза-то не остробучь! Твои мысли и перед Богом грех! Реветь тебе за то в жупеле огня!63

– Замолчи, сопля ты зеленая!

– А ты не свое на себя и не тащи! Ишь, выискался командир! – Худяков матькнулся и поднялся с земли, тряхнув кудрявым чубом.– Я-то думал, ты крепкий духом, а ты… как гнилой кнут… А я еще тебе, дурак, душу свою изливал.

– Вот именно, что дурак,– в карих глазах хорунжего скакали алые языки костра.– Тебе, друже, об одном, а ты Бог знает о чем толкуешь. Может, прикроешь рот, довольно удивительны мне твои речи… Всё передергиваешь. Ведь я же не корысти ради, не ради трусости насчет форта сказал… Ни Боже мой! Знаешь, брат, надо уметь хитрить в этой жисти, а не лоб разбивать под ее ударами. Ну-к, иди сюды, сядь, дурый. Гляньте на него: оборотилась в волка овца.

Худяков после трудного раздумья сел на прежнее место и недоверчиво, чуть не враждебно поглядывая на Щербакова, с мстительной радостью молвил:

– Сесть я, конечно, сяду, но при таком раскладе вещёв мягчить свои выражения не стану.

– Да погодь ты, не стерви! То ли я не знаю, что дело чести каждого казака при защите быть? Черная ты глухота… Афанасьева хоть спроси, бежал ли когда хорунжий? Показывал спину свою? О, отцы-святители, и откуда тебя такого холера принесла к нам? Силов он, видите ли, собрать послухать не может. Линию всё свою гнет…

– А ты не неволь мою душу! – Худяков ударил черенком нагайки по глянцевому хрому сапога.– Так-то оно нельзя тоже. Есть что в пику да в ум сказать – сказывай. А не то я в одноряд уйду. Сиди тутось, считай звезды. А мы премного вами довольны будем, милостивый государь.

– Так вот знай,– Николай Иванович вперил свой взор в замолчавшего казака.– Я ведь о том, что ежли вдруг… Пушки спасти надо… ружья… баб наших, ребятишек… Их-то ведь враг не помилует, всех угонит в полон и продаст в рабство… Неужто ты хочешь, чоб наши девки с басурманом свалялись, а? Тут как ни крути, а бабу с дитями понять можно… Редкая, кто руки на себя наложит при детях, опять же грех великий… А в нужде да боли баба —кошка: кто погладит да молока нальет, тот и хозяин. Ты слухай, слухай, Сергушка, да на ус мотай. Теперь, значится, так… Ежели испанец столкуется с красномундирными, да не дай Бог морского разбойника золотой монетой ублажит,– тогда ставь на нас, брат, крест… Не выдюжить нам… А я супротив такой силы своих друзьев, товарищев, братьев кровных бросать бы не стал… Ты тут хоть чо говори мне, Сергушка, хоть голову руби, а то, один черт, рубка зазря будет. И мыслью сей я не только с тобой делюсь, надо – и в комендантский дом пойду, а кровь в песок лить не дам. Ты сам-то возмужай умом, чай я тебе глупость мелю? У сотника нашего – бес разберет – крестов на ём боле али зарубин и шрамов, испятнанный весь, однако почему-то прислушивается ко мне и не пылит с полуслова как ты, черт бессовестный.

– Да что ты? Ужель насчет Ляксеича правда? – Худяков моргнул растерянно голубыми глазами.

– Истинный Бог! – хорунжий окладисто перекрестился и, растягивая губы в улыбке, едуче воткнул: – Это ж только ты, пакость, копаешься в моих словах, как жук в навозе. Всё в герои рвёсся, в рот тебе дышло. Но, но! Не кипятись, Сергей Иваныч, умей слухать, умей! Как товарища помоями обливать – так тебе кадки не хватат, а как…

– Ух, до чего же ты сволочной и мелочный стал, Щербак! И голос-то у тебя мерзкий, будто лаптями по тине хлюпаешь… Вот не был бы ты мне старым товарищем, ей-Богу, голову бы срубил.

– А ты меня не сволочи, брат, я за свою жисть уморился и без тебя, а за честь отвечу, не боись…

– Ну и когда же ты вознамерился к господину Кускову идтить?

– Когда?

– Когда? – Худяков не отрывал напряженного взгляда от хитрого лица хорунжего.

– Да как-нибудь днями. Покуда время еще не приспело – что зазря беспокоить начальство.

– Ну, что же… – Сергей почесал затылок, сунул нагайку за голенище.– Может, ты в чем-то и прав, Иваныч. Поглядим. Эх, нашенским рукам тут работать надо, а не сабли вертеть… Верно говорють: хорошо там, где нас нет. Ладно, пойду я не то. Уж скоро месяц начнет таять. Щас бы ешо «ерофеича» перед сном, чтобы огонь по зебрам64 прошелся. После такой разговоры – печаль одна, тоска.

– Эх ты, водочник – сито худое, вот отсекут тебе руки испанцы, чем чарку ко рту подносить будешь? Да шутю я, шутю. Айда, есть у меня в заветном погребке перцовка, щас тяпнем. Но только завтра, гляди, сведи своего Месяца к Егору на кузню, добро? Люблю я твоего коня.

– Да что я, враг себе, что ли?..

Глава 8

Казаки, затушив тлеющее кострище, ушли. Далече над океаном сварливо, по-стариковски грохотнул гром, вспыхнувший обломок молнии на миг высветил чернильную бухту.

Иван Александрович, вышедший из дому, основательней запахнул кафтан. Не спалось. После разговора с есаулом душу давил могильный камень. «Какую нам готовит судьбу июнь – венок из цветов и ягод?»

На западе сажевая даль вспыхнула ярче, ночь долго и тяжело по-бабьи стонала и наконец разродилась дождем, но не крепким, здоровым и мягким, а колючим и редким, точно сыпали через слепое сито мелкие, гнутые гвозди. Налетевший сырой ветряк не снял душевной духоты. Прежде от него на сердце Кускова становилось светло и вольно, по жилам гуляла непроходящая заполошная деятельная юность – нынче стояла пустота и тревога.

«Глупый, всё мечтал, что тебе большой памятник на могиле поставят… Одна сабля в три версты из чистого золота… Почет и трубы, лавры и барабанный бой… И не совестно тебе? Это только царям да князьям стыдно и совестно не бывает! – вспомнились слезы жены.– А о нас кто подумает, случись беда? Чой-то из Питибури65 твоего помощи нет… Видать, так ты им нужен с Барановым!»

 

Да, заботой и лаской столица не жаловала.

Новорусская земля в Америке прижилась у России как падчерица на дворе у вечно сонного, больного с похмелья отчима. Санкт-Петербург боле интересовали пушные ре-естры, доходные статьи для казны и караваны судов, что шли с далеких рубежей.

«И отчего такой Рок? – кручинясь душой, давил себя вопросами Иван Александрович.– По живому рубим, по живому ходим, живым живем… А вот постучалась в ворота беда – един ответ: имеешь свои две ноздри – вот и сопи в рукав. Всё верно, Катенька, всё верно, картина моя… Нужны мы столице, как собаке пятая нога.

Вот и Дьякова в Монтерей провожали, как хоронили. Последняя надежда была, и та сгорела. Испанцы опасны, потому как опалены страхом и отчаяньем. Своей смуты в стране хватает, но как развеять, как снять их опасенья, что не враги мы их, а друзья и союзники? Тьма времен и столетий лежит в недоверии народов друг к другу… Пойди, разберись. Ведь какое баловство, незадача случись – сразу виним друг друга, глаза кровью наливаются, а ведь в одного Христа веруем, одни заповеди чтим. Что ж получается? Всё ложь и кривда? Тогда кто правит нами, Сатана? Ладно, хоть обошлось с нашим южным соседом без пылких признаний в любви и клятв. Видно, не случайно слова «ложь» и «любовь» начинаются с одной буквы. Однако странно и жутко, какие рожи жизнь корчит. Ужли это судьба? Но судьба – это скучно. С ней ничего не сделаешь, не сладишь…»

«Порой правда меняется от коллизий и ситуаций, голубчик. Закон, правила,– всё сие хорошо и благо, но, право, стоит временами прислушаться и к голосу своего сердца»,– вспомнились слова правителя Аляски.– Оно у вас есть, голубчик? Тех, кого убили во втором году в Ситке66, вырезали на редуте Святого Михаила…67 – все были нашими товарищами. Вас не было, друг мой, на их похоронах, а я был. Вы не видели, а я видел глаза их вдов и детей… Вы не рыли ямы и не забрасывали их землей, а я да… Это ужасно, ужасно, Иван Александрович. Да, они пошли под град пуль и огонь славы, но какой ценой? Это был ад! Ад, который мы допустили сами, который, увы, не смогли отвести… Беда России, что за своим величием она не зрит боли и страданий своих границ. А ведь так просто, решительно просто собраться в единый кулак и действовать. Нашим владыкам стоит научиться уважать и любить своих подданных, видеть в них людей, чувствовать и разделять их чаянья, боль. К этому должно привыкнуть, ежели мы не хотим потерять то, что кровью и костьми сделали наши предки. Это так просто, Иван Александрович, надо только возжелать сердцем и засучить рукава».

Кусков наморщил высокий лоб: «это так просто…» —всю свою жизнь он пытался постичь эту истину, следовал ей, равняясь на своего кумира, истово радел за Отечество, но вот оно отчего-то оставалось глухо… «Мы ли ежедневно не молились о здравии Государя, семейства его, членов правительства и воинства православного, следуя призыву Павла: “Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога…” Но, видно, не вдруг и не легко сложить гармонию – духа, власти и разума…»

– Может, мы только в смерти найдем покой и правду, какую не сыскали в жизни? – раздумчиво слетело с губ.—Но что об этом, до смерти еще дожить надо… Всё это пустое гадание на бобах и картах. Думать нынче надо, нельзя допустить повторенья второго года. Уступки испанской короне могут иметь для наших колоний фатальный исход. Еще и англичане… С ними Россия вечно живет как мозоль с сапогом. И сапогом себя, конечно, мнят и считают они… Да что там, и без того было ясно, как белый день: гадили англичане мелко и крупно на новорусской земле, как уж сподручней было, издревле так велось. От Баранова и графа Резанова Иван Александрович слышал, что лорд Катхарт – экс-посол Англии в России – был ловкач еще тот. Ну, а уж ныне здравствующий лорд Уолпол и того хлеще… От знания всех этих низостей портилась кровь, опускались руки.

Светлорусые брови Ивана Александровича соединились на переносье: «Господи, как мне хочется броситься, побежать от всего туда, где за лесом и камнем, водой и солью наши селения, русские лица, родная речь! И долгожданные книги, беседы, газеты! Сколько уж я лишен всего этого, господи! Как там Александр Андреевич? Есть ли, наконец, указания от графа Румянцева? Ждать ли помощь, силу русскую? Как там Россия? Есть ли весточки из род-ной Тутьмы?»

От мыслей таких рука коменданта, заложенная за борт зеленого кафтана, задрожала. Командир сурово задвигал бровями, сжал губы и сковырнул набежавшую слезу.

Вдали за спящей крепостной стеной мерно и мощно дышала черно-зеленая, с лунной прожилью грудь океана. Оттуда всё крепче тянул сырью густой ветер, сизая жирная туча закрывала щербатый месяц. Было пусто, мокро, неуютно.

Кусков поёжился, прислушиваясь к голосу ветряка, который, казалось, приносил стоны погибших моряков и промышленников. «Однако пройдусь трошки, один черт, не уснуть… Не годится тебе, Иван Александрович, голову такими бабьими мыслями забивать… Крепись, брат, теперь на тебя вся надёжа. Никуда ты отсель не тронешься. Это помни и крест свой неси достойно».

Обойдя стороной дом, комендант приметил, что в некоторых избах радивые хозяйки уже запалили лучины, где-то за приземистой казармой мирно брякнули дужкой ведрб и хлопнули дверью. Из печных труб потянуло сладким дымком жилья, но не тем опасливым, бледным дымом кост-ров зверовщиков, что стерегутся налёту диких, а густым и важным, который манит путника заглянуть на огонек и неторопливо испить душистого чайку.

Иван Александрович невольно сглотнул слюну, когда за дровяным складом неуловимо пахнуло ароматом подового хлеба. Пахло скорее морским ветром, йодом и рыбой, а он ясно ловил запах теплого хлеба, только что испеченного на поду68 русской печи.

«Вот он, рай на земле! Вот она, благодать Божья!..» Уж кто другой, а Кусков знал цену запахам обустроенного жилья. Знал цену и слезам зверобоев, когда они, по году и более не видевшие бани и горячей лепешки, возвращались в родные места. Как радовались они любому знаку: брошенному ли за ненадобностью куску парусины или скомканному листу порыжевшей бумаги, как прижимали его к груди, рассматривали и хохотали от счастья, что сумели дойти, выжить в диких пустынях, не умерев от голода или стрел свирепых дикарей; как они по-детски радовались горячей воде и мылу, брили ножами бороды и смеялись: «лица босые ешо Петр Ляксеич в моду ввел. Бройся, мужики, не жалей мох под носом, новый взойдет!»

У южной сторожевой башни Кусков придержал шаг, кивнув часовому, и потрепал по густому загривку подбежавшего своего кобеля.

– Ну что, Кучумушка, и ты тут? Тоже не спится, сторож? Вижу, вижу, родной. Хозяйка-то спит, не чета нам. Ну-с, что же, пойдем, потолкуем, подумаем вместе.

Кучум, уткнув в колени хозяина крупную, схожую с волчьей морду, чутко вострил нервными ушами, жмуря в сладкой неге глаза. Это был пес крепких сибирских и аляскинских кровей с острой, вечно улыбающейся мордой, мощной широкой грудью и сильными лапами.

– Что, жарко тебе, дрянь ты этакая? Эт тебе не по Юкону69 в снегах шастать,– Кусков еще раз ласково по-трепал Кучума, густая, пушистая шерсть которого делала его похожим на бурый косматый шар, и не спеша побрел по направлению к дому. Собака послушно последовала рядом, по-прежнему не спуская глаз с хозяина.

– Эх, братец, деньки-то у нас, по всему, впереди горячие. Ну, что молчишь, белозубый, дай хоть ты совет.—Комендант задумчиво поглядел на частокол из толстых, потемневших от океанских ветров бревен с амбразурами для стрелков и четырьмя шатровыми башнями пушечного боя. Там, за степями, поднимался еще земляной вал и был выкопан до двух саженей ров, однако это тешило мало. Все эти преграды могла перелететь и запаленная стрела, и уж тем паче пуля. «Черт его знает, может через неделю-другую наши пушки уже откроют свой бал».

Кусков, не замечая заигрываний Кучума, медленно прошел вдоль длинной казармы, где проживали холостые казаки и зверовщики, миновал амбар для пушнины и воловьих шкур, скупавшихся прежде у индейцев, пороховой по-греб, провиантский магазин и большую артельную баню. Стоя лицом к часовне, которая так и не могла дождаться своего попа, он трижды перекрестился, прочитав молитву; потом бросил взгляд на кладбище, что лепилось тут же, за церковным палисадом – десятка два-три невзрачных, из теса крестов: могилы компанейского люда70 и вольных промысловиков, умерших от цинги, ран и лютой простуды. Здесь же были могилы и погибших недавно на Славянке казаков.

Над фортом Росс, на высоком флагштоке плескался на ветру трехцветный торгово-коммерческий русский флаг. В груди коменданта заныло, ёкнуло сердце. Неужели и вправду когда-то на сем флагштоке будет играть с ветром чужой флаг?

* * *

– Ну что ты всё ластишься ко мне, горе луковое? Нет у меня ничего. Вон, у амбара пожируй мышами, Кучум. А ну, иди, иди, погляди! Где там мыши? Где они? Где? Поди, котов всех наших поели, а? Ату их, ату!

Однако пес только жалобно взлаивал, беспокойно прискакивал на передние лапы и выжидательно смотрел на хозяина, точно говоря: «Ты уж не считай, что я такой дурый. Часом, не щенок».

– Вот то-то, что не щенок,– хозяин ласково оттолкнул от себя пса.– Я тоже не в юнцах хожу, осечки в этом вопросе допустить не имею права, а к утреннему смотру должон ответ людям дать, иначе какой же я командир. Эх, мне бы твои печали, брат Кучум, да твою прыть. Я, голубчик, в пору младости тоже был весел, шутил, случалось проказничал… Как же-с, помню, было времечко… А нынче нет. Понимаешь, тут дело такое, тонкое, политическое. Уничтожить врага – ремесло, заставить его застрелиться, а более вовсе не взять оружие,– это искусство. Вот для тебя я хозяин, для других командир, ну… вроде как круторогий баран с колокольцем, что идет впереди стада… Овцы уверены, что он знает, куды он ведет их. А баран, братец ты мой, всего лишь желает быть впереди: не пыльно, значить, и добрый выбор травы. Так опять же бараном мне быть нельзя, ушастый: не чужие, так свои волки сожрут… За ними не станется. В сей жизни только дураки и мертвецы всегда думают едино. Ну что, артельное брюхо, складно брешет твой хозяин? Верно, машешь хвостом, от души говорю. Достойно похвалы, а? Хотя и без шибкого пота слова с языка слетают. Эх, сунуться б невидимкой к испанцу в стан! Ну-с, хоть бы одним глазком глянуть. Ведь не ответили толком они нашим послам ни да, ни нет. Дым без огня… Не люблю я тайн, не люблю. Ладно, что же, пойдем домой… Будет день – будет пища.

59Ерошка – водка; видимо, от одного из народных русских названий водки – «ерофеич».
60Цукли – узкие и длинные раковины морских моллюсков. Были ходким товаром в обменах с индейцами.
61Кацап – прозвище, издревле данное в Малороссии великорусским мужикам. Представляет испорченное «як цап», т. е. «как козел»,– намек на бороду, которую малороссы бреют. (Прим. автора).
62Ереститься – сердиться, задориться, лезть в драку (сибирск.). (Прим. автора).
63Имеется в виду ад, преисподняя. (Прим. автора).
64Зебры – в простонародье жабры.
65Питибури – индейское произношение г. Петербург.
66Ново-Архангельск (Ситка) – город-порт, исторический центр Русской Америки. Основан А. А. Барановым в 1799 г. под именем Ситка на одноименном острове. В 1802 г. форт был жестоко разграблен и сожжен индейцами (колошами-тлинкитами), подстрекаемыми английскими матросами (пиратами и каперами), а почти все русские и союзные алеуты, находившиеся там, убиты или взяты в аманаты (заложники). В 1804 г. город был восстановлен и тогда же назван Ново-Архангельском. Позже, после продажи Аляски (1867 г.), американцы снова переименовали город в Ситку.
67Редут Святого Михаила находился на берегу Нортонова залива. Ныне американский форт Сент-Майкл, США. (Прим. автора).
68Под – в печах нижняя часть в топке, на которую кладутся дрова или обрабатываемый жаром материал. (Прим. автора).
69Юкон – большая река в Северной Америке, впадает в Берингово мо-ре; протяженность 3.180 верст; богата золотыми россыпями. (Прим. ав-тора).
70Компанейский люд – т. е. принадлежащий Российско-Американской Компании, которая была образована в 1799 г. путем объединения многих мелких купеческих компаний. В 1821 г. Компании были даны царским правительством очень широкие права. Она могла не только монопольно эксплуатировать пушные, рудные, лесные и рыбные богатства Русской Америки, но и осуществлять там административную власть. (Прим. автора).