Возвращение в Панджруд

Text
33
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава вторая

Хозяин, келья, поэт. Явление каравана

Две желтые собаки, валявшиеся у ворот караван-сарая в золотом свете закатного солнца, подняли головы. Одна села и стала чесаться. Вторая лениво взлаяла и снова уронила голову на лапы.

Шеравкан подвел слепца к колоде, стоявшей у стены.

– Садитесь, я сейчас.

Хозяин караван-сарая, толстый человек со шрамом на щеке, только что снял тряпицу с блюда, на котором лежали куски жареной баранины.

– Здравствуйте, господин, – сказал Шеравкан, кланяясь. – Сколько комната стоит?

– Пожрать не дадут, – со вздохом заметил хозяин и снова накрыл мясо тряпицей. – Откуда?

– Из Бухары.

– Из Бухары? Что-то не торопитесь.

– Вышли поздно, – сухо сказал Шеравкан.

– Ну что ж… лучше поздно, чем никогда, – вроде как пошутил тот. – Полдирхема.

– Полдирхема?!

– А что такого?

– Недешево…

– Ну, дорогой мой, – урезонивающе сказал хозяин. – Ты же в Вабкент пришел, а не куда-нибудь.

Шеравкан хмыкнул. Похоже, прав слепец насчет Вабкента.

– Ладно. Только на первом этаже дайте комнату.

Хозяин взял монету. Сощурился.

– У вас товар?

– Какой товар?

– На первом у меня купцы селятся, – пояснил хозяин. – С товарами.

– Нет товара. Я слепого веду, ему трудно по лестнице.

– Слепого? – насторожился хозяин. – Зачем мне слепые?

– Какая разница? Я такие же деньги плачу.

– А такая разница, что у меня приличное заведение, – сердито сказал хозяин, бросив дирхем в холщовый кошель и принимаясь выбирать из него медные фельсы похуже. – У меня купцы останавливаются. Караванщики. У меня чистота. Порядок! Понял? Калеки и нищеброды должны ночевать на базаре. Если караван придет, я вас на галерею выселю. Мне купцам нужно место давать. Держи сдачу. Почему ты вообще ко мне его привел, а не на базар?

Шеравкан пожал плечами.

– Мне сказали ночевать в караван-сараях.

– Сказали ему!.. Кто он такой, вообще?

– Не знаю.

– Как это? – удивился хозяин. – Ведешь сам не знаешь кого?

Шеравкан мученически возвел глаза к небу, намекая, что эти ненужные расспросы его уже страх как утомили.

– Из тюрьмы он. Джафаром зовут.

– Из тюрьмы? Ты родственник ему, что ли?

– Нет.

– Ничего не понимаю. Если он тебе никто, почему ты с ним?

Шеравкан снова пожал плечами.

– Поручили.

– Кто поручил?

– Господин Гурган.

– Господин Гурган? – изумился хозяин. – Это же…

Замер с полуоткрытым ртом.

– Ну да, – кивнул Шеравкан. – Господин Гурган. Визирь молодого эмира. Эмира Нуха.

– Визирь молодого эмира Нуха, да продлится его благословенная жизнь на тысячу веков, – пробормотал хозяин. – Кто же он тогда?

– Кто?

– Да слепец твой, слепец, – раздраженно сказал хозяин. – Что ж ты такой тупой-то, парень! Какое дело до него господину Гургану?

Шеравкан обиделся.

– Я не тупой, – сухо сказал он. – Я на самом деле не знаю. Мне не говорили. Слепой он. И нищий.

– Нищий, говоришь?

Хозяин призадумался.

– Я пойду, – воспользовался Шеравкан паузой. – Кумган можно взять?

– Кумган-то? – рассеянно переспросил хозяин. – Бери, да… в прошлом году шесть кумганов купил. Шесть! Один украли. Я знаю, кто украл. Знаю. Если этот мерзавец снова сунется сюда, гулять ему без руки.

– Ага, – Шеравкан кивал, переминаясь. Кумганы интересовали его с чисто практической точки зрения, однако уйти на полуслове было бы невежливо. – Так куда нам?

– Селись в угловую, справа от ворот. Там чисто.

– В угловую… ага.

– Погоди-ка! – Хозяин уже перекладывал остатки мяса с блюда на лепешку. – Ты вот что. Отнеси своему слепому, пусть поест как следует. Скажи, так, мол, и так. Скажи, дескать, Сафар послал, каравансарайщик. Кланяется, мол, желает благополучия. Да и сам перекуси. Вечером похлебка будет. Понял?

– Понял, – кивнул Шеравкан, принимая подношение. – Спасибо.

Оказавшись наконец на воле, он пересек пыльный двор, осторожно поставил блюдо у стены.

Жердяная дверь крошечной комнаты висела на ременных петлях. Вошел в келью, потянул носом. В углу лежала тощая стопка засаленных подстилок, курпачей. Должно быть, это именно от них несло застарелой псиной и гнильем.

Вынес наружу, по очереди вытряс, сложил в стороне. Побрызгал водой и вымел пол, тут и там заляпанный бараньим салом. Сажи тоже хватало.

Аккуратно расстелил курпачи. Ну хоть так.

Принес еще одну бадейку воды.

– Джафар, давайте-ка полью.

Слепец покорно сложил ладони лодочкой.

Когда с умыванием было покончено, помог ему пробраться внутрь.

– Садитесь. Я подмел, тут чисто.

Джафар с кряхтеньем сел, положил посох. Перевел дух.

– Вот, – сказал Шеравкан, ставя перед ним блюдо. – Хозяин угостил. Ешьте. Мясо, лепешка.

Взял слепого за руку, протянул к еде.

Тот нашарил кусок, принюхался. Шеравкан оторвал краюху хлеба, вложил в руку.

Джафар откусил, стал нехотя жевать.

– Странный он какой-то, – добавил Шеравкан. – Сам дерет за ночь полдирхема, а сам вот мяса дал.

Ели молча.

– Вот и хорошо, – сказал Шеравкан, когда блюдо опустело. – Отряхните бороду. Чай будете пить?

– Потом.

Пошарив вокруг себя ладонями, слепец лег и отвернулся к неровной глинобитной стене.

– Ну и ладно, – согласился Шеравкан. – Отдыхайте.

* * *

Он вышел за порог, постоял, пожевывая сухую колючку боярышника и осматриваясь.

После еды настроение значительно улучшилось.

Идут они, конечно, медленно, ничего не скажешь. Потратили целый день – и что? До Вабкента добрели. Шеравкан в одиночку за полчаса добежал бы и не запыхался. Час – это совсем уж если нога за ногу. Очень, очень медленно идут. Даже вообразить страшно, сколько придется плестись до этого чертова Панджруда.

Но что делать?

Странно представить, как это – ничего не видеть? Вот Шеравкан смотрит – и видит: вот земля, вот трава… вот дерево, вот розовая полоса заката… Голову повернет: другое дерево, совсем непохожее на первое… другая трава… собаки у ворот… Все-все-все!

А он – ничего.

В одну сторону посмотрит – темно.

В другую – тоже.

И старый вдобавок. И больной, наверное.

Как ему быстрее?

Ну ладно, ничего. Сегодня отдохнет как следует, выспится. Вечером Шеравкан похлебкой накормит. Шаг за шагом, фарсах за фарсахом – так и доберутся. Ничего!

Вздохнув, направился к воротам. Постоял, глядя на дорогу. Проследил, как в одну сторону проехала арба, а минут через пять в другую – сутулый старик на печальном осле. Проводив его взглядом, решил пройтись под галереей. Ненадолго задержался у одной из комнат, наблюдая, как торговец сластями, проклиная настырных ос, сортирует свои липкие мешки.

Невдалеке от лестницы расположились два постояльца. Один сидел на приступке и, похоже, в беседе участвовал через силу. Другой стоял перед ним, страстно жестикулируя.

– Мои песни поют по всему Аджаму! – взволнованно восклицал он, то и дело сводя руки в замок, а потом снова расцепляя, чтобы резко взмахнуть или подергать себя за тощую бороденку. Взгляд глубоко посаженных глаз был лихорадочно-тревожным, грязные пальцы левой ноги торчали из рваного сапога. – Я – великий поэт! Я – Рудаки![16] Я – Царь поэтов при дворе бухарского эмира! Никто – вы слышите: никто! – не сравнится со мной в искусстве поэзии!

– Да, да, – удрученно кивал второй. – Вы уже мне это говорили, уважаемый.

«Рудаки?» – удивился про себя Шеравкан.

Вот это да! Рудаки! Царь поэтов!

Разве мог найтись в Бухаре хоть кто-нибудь, не знавший этого имени? Стихи Рудаки были у всех на слуху. То и дело по городу прокатывались новые бейты, и каждый тут же запоминался наизусть – да в том и труда никакого не было, потому что все эти строки, раз услышанные, навсегда застревали в памяти.

Рудаки! Ничего себе!

Поэт Рудаки был известный, очень известный в Бухаре человек. Правда, известность его была иной, нежели, скажем, известность начальника эмирской стражи или визиря. Скорее, она походила на славу одного из святых покровителей города: ведь простые люди не имеют дела ни с визирями, ни с начальниками стражи, они молятся святому Хызру; вот и быть причастным к Рудаки хотя бы тем, что знаешь несколько его бейтов, всякому так же приятно и лестно, как верить, что о тебе помнит святой заступник.

И вот – надо же: прославленный, обласканный царями поэт сидит на глиняной приступке грязного караван-сарая, нервно подергивая выглядывающими из сапог босыми ступнями.

Невероятно!

– Многие просто не знают! – нервно настаивал между тем на своем великий Рудаки. – Поют – и не знают, что это мои песни. Вы слышали, должно быть, такую, уважаемый…

Царь поэтов сцепил руки в замок, сложил, нелепо вывернув у груди, и заголосил надтреснутым голосом:

– Принеси мне глины, ласточка! Подари тростинку, горлица! Я себе хоромы выстрою!.. Или нет, подождите-ка… мне вот эта больше всего нравится… слышали?

И тут же принялся горланить на совершенно другой мотив:

– Ты смугла, как закаты Турана!.. Но восход на ланитах твоих!..

– Да, да, – мучительно морщась, кивнул собеседник. – Я слышал эту песню… не надо!..

– А мои стихи о вине? Все твердят мои стихи о вине, все их поют, на любом базаре можно услышать! – и никто не знает, что это мои стихи, стихи великого поэта, Царя поэтов – Рудаки! Вот послушайте! Как там у меня? Нам надо мать вина… сперва предать мученью, – торопливо декламировал он. – Затем само дитя… подвергнуть заключенью! Ребенка малого не позволяют люди… до времени отнять от материнской груди. Отнять нельзя дитя, покуда мать жива, – так раздави ее и растопчи сперва![17]

 

– Да, да, – пробормотал второй, поднимаясь. – Извините… я должен… дела!..

Вскочил и, на ходу запахивая чапан, поспешно направился к навесу.

– Дитя, в тюрьму попав, тоскуя от невзгод! Семь дней в беспамятстве, в смятенье проведет! – безнадежно выкрикнул поэт, провожая убегавшего пронзительным взглядом, полным тревожного сожаления, а потом повернул голову, оглядывая двор в поисках новой жертвы.

С одной стороны, конечно, было бы лестно привлечь внимание такого знаменитого человека… но с другой – какой-то он, оказывается, странный, этот Рудаки.

Поэтому Шеравкан отвернулся и как ни в чем не бывало пошагал в сторону, от греха подальше.

Неспешно обошел двор, возле кухни постоял, поглазел на галерею. Выглянул за ворота. Еще раз прошелся кругом, приглядываясь к постояльцам.

В общем, пошатавшись некоторое время без дела, он вполне уяснил обстановку. Да и впрямь: в Бухаре ли, в Мазаре, Вабкенте, или Кермине, или в других концах света, на других дорогах, – а сколько ни таскайся по ним, но как доплетешься до караван-сарая, так и увидишь все то же самое.

Вот и здесь так.

Просторный двор охвачен квадратом глинобитного здания. Скрипучая деревянная галерея обегает хлипкие двери второго этажа. Об эту пору там было бы совсем пусто, если б не больной хивинец, одиноко хворавший в своей жаркой клетушке, – время от времени слышны его слабые стоны.

Помещения первого этажа тоже поделены на комнатушки. Купцы снимают их, чтобы хранить товары. Вон копошится пара солидных постояльцев, уже вернувшихся с базара, – упаковывают не проданное сегодня, достают и расправляют то, что надеются продать завтра.

Слева тянет дымком – там в углу, под камышовым навесом, невеселый хромой человек в синей рубахе и таких же штанах занят готовкой. Лук он уже почистил и нарезал. Теперь неспешно рубит морковь на корявой доске. Между делом помешивает в котле, под которым едва шевелится огонек. Коли есть деньги, можно, наверное, получить у него плошку мятного чаю, горсть сушеного тутовника или изюма.

В правой половине двора, напротив конюшен, коновязей, разгороженных жердями и пустующих сейчас верблюжьих загонов, расположены квадратные глинобитные возвышения – топчаны, – застеленные паласами. Тут тоже пустовато: на одном спит, накрыв голову рваным чапаном, какой-то босяк, на другом устроились два крестьянина из окрестных сел – им лучше здесь заночевать за пару медяков, чем гонять туда-сюда осла с полмешком непроданной капусты. У третьего собрались любители божественного.

Вот покамест и все общество.

Шеравкан присоединился к тем, кто слушал чтение Корана.

Хаджи[18] выглядел так, будто пять минут назад его случайным вихрем вырвало из смертельных объятий какой-то страшной бури: одеждой служили тлелые лоскуты, из прорех которых тут и там выглядывало голое тело, всклокоченные седые волосы полны мелкого сора и, вероятно, песка, а на темном морщинистом лице – отпечаток одновременно безнадежности и упрямства, оставленный годами богобоязненных скитаний.

Он сидел на топчане, положив раскрытую книгу на колени и ведя заскорузлым пальцем по таинственной вязи священных букв.

Дребезжаще допев очередной стих, замолк, чтобы аккуратно подуть на стоявшую перед ним чашку.

Шеравкан догадался, что хаджи готовит лекарство для больного хивинца, стоны которого по-прежнему доносились со второго этажа. Второй хивинец, узкоглазый молодой человек в зеленом суконном чапане, терпеливо дожидался окончания процедуры.

Хаджи замолк, переворачивая страницу, и хивинец заботливо придвинул чашку с водой ближе – не хотел, должно быть, чтобы пропала даром даже малая толика целебного дыхания, напоенного святостью заунывно читаемого текста.

«Неплохо было бы Джафару смочить веки! – подумал вдруг Шеравкан. – Вдруг прозреет? Интересно, сколько хаджи берет?»

Между тем хаджи дочитал суру, произнес завершающее благословение, последний раз аккуратно подул на чашу и придвинул ее клиенту.

– Спасибо, учитель, – сказал хивинец. – Может быть, поможет.

Он снял с себя свой роскошный чапан и набросил его на плечи хаджи.

Хаджи онемел.

Хивинец взял чашу и, осторожно держа ее перед собой, направился к лестнице.

– Ц-ц-ц-ц! – очень похоже цокали языками присутствующие. – Ц-ц-ц-ц-ц!

Шеравкан тоже был поражен щедростью хивинца. Чапан! Совсем новый чапан! «Брат, наверное! – вдруг догадался он. – Вот в чем дело: брат его болеет!»

– Ну вот, благослови его Аллах, – сконфуженно сказал хаджи, утирая слезы рукавом своего нового чапана. – Велика милость Господа! А то что ж… Совсем поизносился – ведь два года домой добираюсь. И пусть горячего похлебает – тоже, бывает, оттягивает! – надтреснуто крикнул он вслед хивинцу.

Затем встряхнулся, окончательно приходя в себя после обрушившегося потрясения, и недовольно буркнул, глядя в сторону дымящего очага:

– Если, конечно, этот ленивец когда-нибудь настрогает свою проклятую морковь! Иначе мы его шурпы до Судного дня не дождемся.

Именно в это мгновение три кудлатые собаки, прежде мирно дремавшие поблизости от кухни (на таком удалении от котла, чтобы, с одной стороны, по возможности не упускать соблазнительного запаха готовящегося варева, а с другой – не вызвать раздражения повара, медлительность которого чудесным образом исчезала в случае необходимости схватиться за суковатую палку), сорвались с места и, отчаянно взбадривая себя спросонья хриплым лаем, погнали к воротам.

Кто вздрогнул, кто просто чертыхнулся – но и повар, стучавший капкиром по казану, и купец-москательщик, на пару со своим мальчишкой перемерявший у открытой двери комнаты свертки маты и зенденя[19], и два огородника, давно препиравшиеся из-за какой-то веревки, и хивинец, уже скрипевший ступенями по пути на галерею, и благочестивый хаджи, и два или три его слушателя, и Шеравкан – все повернули головы в ту сторону.

– Должно быть, караван идет, – сказал хаджи, прислушиваясь. – Несет их нелегкая на ночь глядя.

Собаки отчаянно брехали и бросались в сторону ворот, между делом поглядывая, не кинут ли кусок за отвагу и верность порядку.

– Ну, сейчас начнется, – недовольно повторил хаджи, беря лежавший подле святой посох из финикового дерева и шаря ногами под топчаном в поисках своих жалких опорок.

И точно: даже самый проворный повар не успел бы настрогать соломкой три желтые канибадамские морковки, как глухие бряканья верблюжьих ботал стали слышнее и звонче, заклубилась пыль, и вереница животных и людей начала втекать в ворота караван-сарая.

Рассказ паломника. Снова поэт. Шахбаз Бухари

Суматоха и впрямь поднялась несусветная.

Хаджи поспешил к воротам и встал там, бормоча молитву и раздавая благословения, более или менее благодарно принимаемые утомленными странниками. Караван-баши, предводитель каравана, – невозмутимый человек громадного роста в некогда голубой, а теперь до белизны выгорелой чалме и длиннейшей хламиде из какой-то очень грубой ткани, с достоинством принимал приветствия хозяина, в промежутках покрикивая на вновь прибывших, занятых развьючиванием животных.

С одного из верблюдов снимали куджеве – две корзины, навешиваемые в качестве вьюков. Из одной тупо глазел трехдневный теленок, в другой настырно и громко мекали козлята. Когда их поставили на твердую землю, козлята забились под теленка, образовав хоть и ошалелую, но все же довольно живописную группу.

Крик и гам стоял несусветный – купцы выкликали имена подручных, таскавших вьюки, хозяин метался между ними, пытаясь быстро и справедливо распределить помещения, собаки тоже по мере сил участвовали в расселении, и в конце концов одну из них крепко прибил злой кипчак[20] в треугольной шапке.

Шеравкан волновался, предчувствуя, что сейчас их с Джафаром попросят из нижней комнаты, в которую кто-нибудь из торговцев свалит свои товары. Однако обошлось: все мало-помалу утихло, и теперь деятельность кипела только возле верблюжьих загонов и коновязей, куда таскали бадьями колодезную воду, охапки сена и мешки с овсом.

На помощь хромому в синей рубахе поспешили еще двое, и теперь уже в нескольких очагах пылал огонь, плевались кипятком кумганы, бурлили казаны, поспешно стучали ножи по разделочным доскам. Кудрявая шкура, из которой еще пять минут назад хрипло орал возмущенный баран, висела на одном сучке, а его перламутрово-красная туша – на другом, и повар ловко пластал ее ножом, наведенным до остроты бритвенного лезвия.

Хаджи встретил знакомых паломников – таких же, как он, оборванных и изможденных. С некоторыми он переживал ужасы дальних путешествий. Для начала обнявшись и облив друг друга слезами, духовные братья сели в кружок и принялись толковать о многообразных чудесах, отголоски которых долетали до них в дороге. К ним то и дело подходил кто-нибудь с просьбой подарить ему нефес – святое дыхание. Получив согласие и присев на корточки, проситель закрывал глаза. Паломник налагал руки на больное место, а потом три раза сильно дул. По окончании процедуры человек просветленно вставал, вручал подаяние в виде мелкой монеты или лепешки и удалялся, радостно возглашая, что теперь у него ничего не болит.

– Аллах сам знает, кому слать Свои благодеяния! – дребезжал хаджи, то и дело горделиво поправляя ворот нового чапана. – Второй месяц сижу тут, как старая обезьяна, честное слово! Боюсь дальше тронуться. Сколько раз меня грабили, сколько раз едва с жизнью не простился! Неделями ни крова, ни хлеба, ни воды! Всю дорогу трясешься от страха… убьют, возьмут в плен, продадут в рабство… песчаная буря заживо похоронит. Под Хамаданом в снегу ноги поморозил, до сих пор ноют. На все воля Господа!

Паломники жарко с ним соглашались и толковали свое; с их слов выходило, что человек, пустившийся в дальний путь, вышедший за более или менее обжитые пределы своего города или, чего доброго, приблизившийся к окраинам родного края, рискует не только имуществом, сколь бы малым оно ни казалось на взгляд оседлого жителя, но и свободой, и жизнью. Особо бранили злых воинственных туркмен, живущих разбоем и работорговлей. Шеравкан невольно вспомнил головы, что время от времени появлялись на кольях возле стен Арка.

– Им пустыня – что тебе весенний луг. Они в песках – как у себя дома. Верблюд дорогу потеряет – а туркмен помнит. Твоя лошадь сдохнет, а туркмен свою гонит к тайнику, а там у него бараний курдюк закопан. Годами в песке лежит, а как придет пора, туркмен выроет, лошади даст, она сожрет – и ни воды ей не нужно, ни ячменя. Чуть передохнет – и опять скачет.

Шеравкан отвлекся на минуту, а когда вернулся, молодой беззубый паломник страстно рассказывал о происшествии, случившимся с ним во время одного из переходов:

– Я вам так скажу, братья: большего ужаса в жизни не знал. А ведь и в пустыне сох, и разбойники ломали. Кабанов в тех болотах – как блох в подстилке. Едем мы, значит, с дружком на лошади по топкому месту, а они вокруг в тростниках так и хрюкают, так и хрюкают – чисто бесы. Лошадей-то не хватает, – жарко откликнулся паломник на вопрос одного из слушателей. – Кто ж тебе одному лошадь даст? Была бы у меня лошадь, я бы!.. – и он отчаянно махнул рукой. – А то еще как побегут всем стадом – треск стоит. Ужас, братья. И вдруг кобылка наша испугалась да как рванет! Мы с нее в разные стороны кубарем. Шмякнулся я и слышу: брат Ильяс, что сзади едет, хохочет, прямо заливается. И еще вой какой-то у меня под ногами. Глянул – Господи Ты мой и святые Твои угодники! Упал-то я, оказывается, на двух совсем еще маленьких кабанчиков. Кабаниха рассвирепела, что я ее сосунков подавил, да на меня. Ужас, братья! Клыки – во! – Паломник ударил себя ребром правой ладони по левому локтю. – Зубы – во! – Он растопырил большой и указательный пальцы. – Чуть только не пламя из пасти! Все, думаю, конец.

 

Присутствующие принялись дружно цокать языками.

– Наверняка бы она меня забила, да спасибо брату Ильясу, что сзади ехал, – пришпорил коня и преградил ей путь копьем.

Все снова стали качать головами и цокать, а хаджи, огладив бороду, важно сказал:

– Повезло тебе, брат. Очень повезло. Ты должен быть счастлив, как никто из нас. Ведь если даже самый благочестивый мусульманин умирает от ран, нанесенных кабаном, он попадает на тот свет как нечистый.

Молодой паломник испуганно ахнул и прикрыл рот ладонью.

– И даже пятисотлетнее пребывание в чистилище не может избавить его от этой нечистоты! – грозно закончил хаджи и одернул на себе новый чапан.

– Какое счастье! – забормотали прочие. – Какая радость!

Кто-то завел молитву. Шеравкан увидел, как бегут слезы по щекам молодого паломника. Он тоже пел фатиху[21].

* * *

Скоро стемнело, но большая бело-розовая луна, повисшая над землями Мавераннахра[22], заливала все вокруг серебристым светом, и даже утлые строения постоялого двора казались слепленными не из крошащейся глины, а из благородного серого мрамора.

Шурпа допревала в котлах, повар не уставал заливать чайники кипятком и доставать крючком лепешки из пламенеющей пасти танура, а рассевшиеся постояльцы, потягивая чай, толковали о том о сем.

На ближайшем к кухне топчане вниманием завладел Рудаки – тот самый нервный человек, которого Шеравкан уже приметил ранее. Обжигаясь, он жадно пил горячий чай, давился, засовывая в рот новые куски дармового хлеба, кое-как глотал, снова припадал к пиале – и все в целом почти не мешало ему говорить.

– …но три раза я отказывался. Зачем мне это нужно? Я Царь поэтов – живу себе, командую писаками при дворе. Они мне делают различные подношения – на все готовы, только бы я обратил внимание на их нелепые вирши. И вот на тебе: бросай все и езжай в Герат вытаскивать оттуда эмира Назра!

Он окинул слушателей возмущенным взглядом и развел руками – мол, сами понимаете, какая глупость.

– Эмиру что? Эмир уехал погостить у двоюродного брата, ну и загуляли они там, ясное дело. Охота, пиры, наложницы! – что еще нужно человеку для счастья? Это же просто рай на земле – сады, прохлада, в ручьях вода – зубы ломит, всюду родники специальные понаделаны, из которых вино бьет, девушки кругом – нет, не девушки, а самые настоящие гурии – пышногрудые, податливые! Как от всего этого уехать? Месяц он сидит в Герате, другой, третий… год сидит! Свита томится, конечно, понятное дело… кому охота торчать там без жен и детей? Бухара начала волноваться – где правитель? Ну и впрямь – как жить людям без эмира? Ни суда, ни порядка, все в тревоге… А он гуляет. Один раз за ним послали – так, мол, и так, солнце наше, пожалуйте в столицу, без вас не может Бухара. Другой раз послали – то же самое. В конце концов визирь ко мне чуть ли не со слезами: «Рудаки, дорогой, поезжай в Герат, эмир тебя любит как родного сына… как отца тебя уважает!.. может быть, он хотя бы тебя послушает». До восстания недалеко, честное слово! Бухара в смятении – что, если туранские племена нападут? Кто защитит?

Рассказчик откусил от краюхи и опять приник к пиале.

Воспользовавшись краткой паузой, пожилой купец, со вздохом оглаживая бороду, заметил:

– Верное говорите, уважаемый. Бухара без эмира – что тело без головы. Это исстари так. Еще когда великому Исмаилу Самани, да усладится его душа райскими наслаждениями, посоветовали ввести новый налог на поддержание крепостной стены вокруг города, он ответил: «Не надо! Пока я жив, я – стена Бухары!» Верно, верно говорите, уважаемый: эмир – стена и крепость Бухары.

– Да, да… Кушбеги опять ко мне: «Рудаки, дам тебе десять золотых, только поезжай, всего святого ради!» Что?! – говорю. Десять золотых?! – говорю. Нет, говорю, за десять золотых я и с места не сдвинусь. Сто золотых! – тогда поеду.

Оратор победительно оглядел слушателей, многие из которых восхищенно переглядывались, повторяя: «Сто золотых!.. Сто золотых!..»

– Да! Сто! – повторил он. – Поеду, думаю. Делать-то все равно нечего. Кто еще, кроме меня, вернет эмира из Герата? Никто. Ладно. Получил сто полновесных динаров, сел на коня, взял слуг – и вперед. А туда, между прочим, путь неблизкий. Ну, дорога хорошая, кони сытые, вспенили, как говорится, копытами воду древнего Джейхуна[23], миновали брод… домчались в два дня.

Говорящий перевел дух, отхлебнул чаю.

– Подъезжаем к дворцу… а дворец, дворец!.. – Он закатил глаза, поднес ладонь ко лбу. – Смотришь – кажется, джинны построили этот волшебный дворец! Золотые крыши! Башни! О-о-о!.. Конечно, стража с мечами, с копьями наперевес – куда?! зачем?! Я с седла кричу: великий поэт Рудаки примчался из славной Бухары к своему эмиру! Расступились, пропустили. Слышу, перешептываются: Рудаки, сам Царь поэтов Рудаки приехал! Ага, думаю, здесь тоже знают мое славное имя. Спешиваюсь, стремительно шагаю к залу, где пирует мой дорогой эмир со своим двоюродным братом. Пинком распахиваю дверь – и прямо с порога бью по струнам своего сладкозвучного чанга[24]. И пою! пою! Голос-то у меня тогда был не такой, что сейчас. Люди плакали от моего голоса. Последнее отдавали, чтобы только услышать.

Рассказчик сложил руки так, будто и в самом деле держал чанг – левой охватил гриф, правой стал часто бить по воображаемым струнам, – и задребезжал нечистым козлетоном, воспроизводя всем известные стихи о чудной красоте бухарских садов Мулиан: о покрывающей их душистой пене цветущих яблонь, о том, как непреложен их зов и сколько наслаждений обещают они далекому путнику.

– Когда я спел первый бейт, – сказал он, откладывая в сторону свой призрачный чанг, – эмир Назр встрепенулся и отстранил от себя нагую красавицу, расчесывавшую ему волосы. Я спел второй…

Повествователь встал и оглянулся так, будто только что проснулся и не может понять, где находится.

Слушатели безмолвно смотрели на него.

– Я спел третий бейт! Вы все знаете – про то, сколь страстно шершавый брод Аму жаждет шелковым песком расстелиться под ноги своего владыки. Ну, тут уж он совсем очухался, провел ладонью по лицу, помотал головой, сел кое-как… потом и встал, сделал шаг к двери… как был – босиком… в нелепых каких-то подштанниках… еще шаг!.. еще!.. побежал!.. мне пришлось посторониться. Уже в спину ему я спел четвертый. А пятый и вовсе пропал даром, потому что эмир вырвал у конюха поводья и взлетел в седло!..

Слушатели дружно ахнули.

– И слуги догнали его, чтобы обуть и одеть, только через два фарсаха, в местечке Бурута, – торжествующе закончил рассказчик. – Вот какую силу имели мои слова!

Он печально усмехнулся.

Повисла тишина, которую совершенно неожиданно нарушил громкий смех человека, с интересом прислушивавшегося к окончанию истории в нескольких шагах от топчана.

Слушатели невольно закрутили головами.

– Да, уважаемый, – продолжая смеяться, сказал незнакомец. Он был высок ростом, плотен, чернобород, опоясан красным кушаком и в целом выглядел довольно величественно. – Из вас бы получилась неплохая Шахразада – ну, знаете, героиня этих новомодных арабских сказок. Вы все рассказали совершенно правильно, все так и было. И допустили только одну ошибку: мой давний друг и учитель Рудаки, на которого вы, к сожалению, совершенно не похожи, получил тогда вовсе не сто, а пять тысяч динаров.

Присутствующие удивленно зароптали.

– Что? – грозно сказал купец, толковавший про славного Самани, не желавшего строить стену. – Да кто вы такой? Вы хотите сказать, будто…

Услышав его голос, человек с тревожными глазами сначала распрямился, как если бы хотел броситься на обидчика, но тут же, напротив, съежился, свесил ноги с топчана и, вяло бормоча какую-то бессвязицу, сунул их в свои дырявые сапоги.

– Я кто такой? – переспросил чернобородый в красном кушаке. – Меня зовут Шахбаз Бухари. А сказать я хочу именно то, что этот тип – самозванец и никакого отношения к Рудаки не имеет. Уж можете мне поверить.

В это самое время дверь комнатенки, где спал Джафар, отворилась, и сам он шаткой тенью появился на пороге.

– Шеравкан! Эй, Шеравкан!

Услышав его голос, Бухари резко повернулся. Уверенная улыбка, с которой он изобличал обманщика, сползла с лица.

– Шеравкан! – повторил слепец громче.

Бухари напряженно всматривался в сумрачное пространство, из которого доносился знакомый ему голос.

– Боже мой! – пробормотал он. – Неужели! Джафар, это вы?! Господи, что с вами?! Джафар!

– Бухари? – удивленно спросил слепец. Он повернул голову, прислушиваясь. – Неужели Бухари? Шахбаз, где ты?

Тихо смеясь, он протянул руки и неловко шагнул вперед.

* * *

Джафар сидел, подперев голову левой рукой. Правой он медленно покачивал пиалу.

Бухари подпирал голову обеими руками и вдобавок мотал ею из стороны в сторону, как если бы пытался избавиться от терзающей его боли.

– Что за зверье, господи!

– Да, да, – рассеянно сказал Джафар. – Хватит, дорогой мой. Согласись, что, даже если мы так зальем слезами округу, что расплодим лягушек, глаз у меня не прибавится.

Поднес пиалу ко рту, отпил.

– Это же звери, а не люди! – воскликнул Бухари плачущим голосом. – Почему именно с вами такое несчастье?!

Джафар раздосадованно крякнул, посопел, потом сказал с усмешкой:

– Интересный вопрос, не спорю. Боюсь, правда, мы не найдем на него простого ответа. Скажи лучше, почему ты стал вдруг обращаться ко мне на «вы»? Думаешь, слепой я заслуживаю большего уважения, чем зрячий?

– Нет, не могу поверить, не могу! – повторял Бухари сквозь слезы.

Слепец взмахнул рукой, и пиала с громким треском раскололась о стену. Робкое пламя масляного фитиля испуганно затрепетало, тени метнулись по углам кельи.

– Ты заткнешься, наконец?! Или так и будешь выть, как поганый шакал?!

16В персидском языке (и таджикском, который является его окающим диалектом) ударение в слове падает на последний слог: Саади́, Фирдоуси́, Рудаки́ и т. п.
17«Нам надо мать вина сперва предать мученью…» и далее – строки из касыды «Мать вина», перевод С. Липкина.
18Хаджи́ – человек, совершивший паломничество в Мекку, к главному мусульманскому святилищу – Каабе.
19Мата, зендень – хлопчатобумажные ткани, производившиеся в Бухаре.
20Кипчаки, огузы – тюркские племена.
21Фатиха – первая сура Корана (перевод Равиля Бухараева): Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного.Вся хвала надлежит Аллаху, Владыке всех миров,Милостивому, Милосердному,Властителю Судного Дня.Тебе Одному мы поклоняемся и к Тебе Одномувзываем о помощи.Наставь нас на путь правый.Путь тех, кого Ты одарил Своими благами; тех,кто не навлек на себя Твоейнемилости, и тех, кто не впал в заблуждение.
22Мавераннахр – междуречье Амударьи и Сырдарьи.
23Джейхун – арабское название Амударьи.
24Чанг – струнный музыкальный инструмент, примерно аналогичный современному дутару.