Kostenlos

Выжить и вернуться

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Вспомнив об этом случае, Любка покраснела еще больше. Было приятно, что хоть кто-то вступился за нее, но радоваться на глазах у любимых волшебников, наверное, не стоило. Все же, извиняться пришлось им, а не мальчику, который плюнул в нее на глазах у старшей подруги. Получалось, зубы показали не они, а им. Классная руководительница Геотрина Елизаровна с того дня невзлюбила ее еще больше.

Как и Любка ее…

Как можно рассказывать о старухе Изергиль и о Даньке с горящим сердцем, вырванном из груди ради людей, и одновременно иметь любимчиков и ставить двойки, когда она в сочинениях писала не о комсомольце Павке Корчагине, а о Черном Всаднике?

Любка тяжело вздохнула, взглянув вдаль.

Может, бросить все и рвануть в то место, где текут молоко и мед?

А если расспрашивать начнут, врать, что все у нее замечательно?

Без нее отчим мать сразу убьет, в этом она не сомневалась. Сколько раз останавливала его, когда он уже зажимал мать между ног и заносил топор, бросаясь на него со спины, внезапно ощутив в себе силу, которую потом не могла объяснить. Или вытаскивала из избы, пока он искал в сарае топор, когда избитая мать не могла встать. Наверное, именно этой силы она боялась. Когда на нее нападали, вместо того, чтобы ответить, она медлила с ударом, сдерживая себя, давая время нападавшим отступить. Матери с Николкой без нее не спрятаться. Кого она будет винить, если их не станет?

Просто так сложилась ее судьба…

Плечи опустились сами собой. Мужчина без слов с одобрением похлопал ее по плечу.

– Ну, – женщина присела перед ней, поправив шапку и стряхнув снег с воротника. Она что-то положила в варежку и загнула ладошку. – Заметь, ты вылитый человек с большой буквы! С самосознанием! Немногие его имеют! – удовлетворенно подбодрила она. – Перед тобою открыты все двери, надо только понять, что она есть!

И вдруг Любка увидела двух огромных волков – черного и белого, с густой серебрящейся шерстью, с горящими, как угли, глазами. Она совсем не испугалась, только немного погордилась, что у нее есть такие грозные товарищи. Они подмигнули ей и огромными прыжками, как будто парили в воздухе, помчались туда, где начиналась дорога.

Любка проводила их взглядом, замерев, с застившей глаза слезою. Боль вдруг разом вернулась, будто сидела и ждала рядом. С тяжелым сердцем она подняла портфель и сумку с хлебом и уложенным в нее платьем, и повернула назад…

И слегка растерялась…

Она стояла на крыльце дома быта. С минуту Любка тупо пялилась на дверь, не решаясь войти. Обернулась… Не было никакой дороги. С неба падали редкие снежинки, которые кружились и сверкали в свете фонаря, и даже луны уже не было. Пока она бегала от отчима и за отчимом, небо затянуло. А рядом, на выпавшем снегу только ее следы.

Что же, ей показалось?

И вдруг Любка почувствовала, что что-то держит в руке. Она разогнула ладонь – сердце радостно забилось, а слезы сразу высохли.

В руке лежала конфета, та самая!

С такими большими конфетами в зеленой обертке, с нарисованной на ней мишкой, ребята пили чай всем классом, отмечая день рождение Инги. Всех пригласили, кроме нее. Когда она собиралась войти, ей преградили вход, объяснив, что в классе ей делать нечего. Ей пришлось сказать, что и не собиралась оставаться, а только заберет портфель и уйдет.

Потом, глотая слюнки, Любка прошла мимо накрытых столов с пирожками и шанежками, и с конфетами, не подавая виду, что ей их, наверное, хотелось попробовать больше, чем другим. Мать никогда не покупала конфет, у них не было денег, разве что на «Дунькину радость», которые стоило столько же, сколько сахар. С первого взгляда было видно, что конфеты шоколадные. О них Любка только слышала. Ингина мать, и отец, и классная руководительница, и директор, и завуч, и Нинкина мать уже сидели за столом, а ребята толпились возле проигрывателя, рассматривая голубые пластиковые пластинки, приколотые на открытки.

Взяв портфель, Любка прошествовала мимо с гордо поднятой головой. И разрешила себе пошмыгать носом, только когда подходила к дому, где точно никто не увидит.

«Ну, значит, не показалось!» – обрадовалась Любка, с радостным возбуждением поднимаясь по лестнице, зажимая в руке в кармане конфету. Если пришли, возможно, когда-нибудь она снова их увидит!

Глава 14

– Спит? – встревожено спросила мать, открывая дверь. На всякий случай она закрывалась изнутри. На крючок.

– Спит… С Нинкиной матерью… – ответила Любка с презрением, снимая с себя сырую и коробом застывшую одежду.

Масть остолбенела, уставившись на Любку с отвисшей челюстью.

– Спит у Нинки. Мать ее вышла, они целовались, а потом зашли, и свет погас, – подробно рассказала она. – Мама, я есть хочу. И спать.

– Да подожди ты! – мать примолкла, переваривая новость. – Как, у Нинкиной матери?

– Поэтому вы все время хвалите Нинку? – обойдя лежащего на полу Николку, проворчала Любка, наслаждаясь произведенным эффектом. – Она же беленькая, лицом пригожая, послушная и работящая умница…

Мать какое-то время стояла, словно застывший каменный истукан.

– Мам, – позвала Любка притихшим голосом. – Я есть хочу! И я замерзла, очень.

Но мать повела себя совсем не так, как она ожидала. Она вдруг разом осунулась, побледнела, как-то пьяно и неуверенно подошла к окну, постояла с минуту, потом подошла к печке, выгребая картошку вместе с золой.

– Мам, – Любка подошла к ней.

Внезапно мать сдавила картофелины, обернулась к ней, встала, нависнув скалой.

– На! Жри! Подавись! – она грубо ткнула картофелиной в лицо, стараясь ударить кулаком. – Тварь… Да что же ты не сдохнешь-то? – выдохнула она с ненавистью и отвращением в глазах. Губы ее перекосило судорогой, и руки дрожали.

Любке не хватило сил даже отойти, она так и стояла, позволяя матери выплеснуть свою боль.

Выдохшись, мать снова рванулась к печке, выгребая еще картофелины, в сильном возбуждении раздавливая картофелины между пальцами, будто не заметив, что на полу, обитом у печки железом, лежит штук пять. И снова набросилась на нее, схватив за волосы и обмазывая раздавленной мякотью, будто наслаждаясь ее бессилием, покорностью и страхом.

– На! Подавись! На! Жри! – мать с силой ударила кулаком в лоб, отпустив волосы.

Любка не удержалась на ногах и повалилась на стол, едва успев схватиться за край руками, молча слушая озлобленные выкрики. Голос у нее пропал, ей стало так холодно, как будто она умерла.

– Сука ты! Падина! Господи, да на что я вас родила? Да сдохни ты! Сдохни! – мать уже будто уговаривала ее, а из груди рвались рыдания. – Да как же мне придушить тебя?

Наверное, мать была камнем. Любка попятилась к двери, выскочила в коридор, остановившись. Хотелось бежать за волшебниками, хоть куда, лишь бы не здесь, не в этом мире.

Ей вдруг отчаянно захотелось умереть, чтобы никто и никогда больше не смог причинить ей такую сильную боль. И пусть бы придушила…

Может быть, у нее сейчас не было тела, беспомощного, немощного и ватного, но сознание никуда не ушло – обращенное в прах, оно захлебывалось в боли и ненависти, которая хлынула в образовавшийся вакуум, где только что манил за собой лучик зажегшейся надежды. Ужас был – вот он, как бытие. И не было ни одной взрослой мысли, только сдавленная пытка в груди, которая рвала ее, вырезая по живому плоть.

Ее трясло не от гнева, и не от страха – она понимала, что мать вымещает свое мытарство, одиночество, горе и слабость перед миром, который не дал ей ни единого шанса быть услышанной, уж в этом-то Любка разбиралась. И не знала, как сказать, что она ее слышит – мать не слышала ее.

Она села за стол, с тоской уставившись в окно.

Куда она пойдет? Там, за окном, падал снег, и садились на стекло крупные хлопья, точно пытались заглянуть, пытаясь понять, что происходит в комнате без света.

Никому она не нужна, никому!

А мать вдруг резко успокоилась, притихла, убитая и раздавленная, пряча глаза в пол. На смену вырвавшемуся наружу безысходной ярости пришло отчаяние человека, обреченного жить во тьме.

– На, поешь… – она с маху поставила на стол тарелку с почищенной картошкой, политую слезами и посыпанную солью. Нет, не со злости бросила, а дала понять, что не винит себя, и слова ее, брошенные в беспамятстве, не забыла и шли они от сердца.

Любке вдруг пришло на ум сравнение, что кто-то крепко сжал мать в кулак, выдавливая их нее дух. Она сильно состарилась за эти три года, зрение упало, ноги и руки высохли и едва гнулись, давление зашкаливало за двести. Ей стало жалко ее, и горько оттого, что не может взять ее за руку и вывести на свет. Даже прикоснуться, как другие к своим матерям. Она не помнила, чтобы мать хоть раз обняла ее или погладила по голове, как Николку, отстраняясь, когда Любка приближалась слишком близко.

– Я… там хлеб… – Любка почувствовала, как горло сдавило и стало сыро на щеках. – Я там хлеб принесла…

Мать ушла в комнатушку и вернулась с хлебом, на этот раз положила рядом спокойно и даже виновато.

– Я, наверное, повешусь, – тихо произнесла она. Теперь боль была в ее голосе.

– А я? А Николка? – с тихим горем выдохнула Любка. – А мы как же?

Мать могла. Подсознательно она всегда это чувствовала, не позволяя себе думать об этом. И боялась, что однажды придет домой и увидит мать в петле. Наверное, в этом было все дело. У матери тоже высохли слезы, глаза остались сухими, даже когда она высморкалась. Она догадывалась, мать хочет уйти, и точно так же, как она, жалела и ее, и Николку, не позволяя желанию вырваться наружу. Запертое внутри, оно разъедало и разрушало ее основу – и тогда мать срывалась, вымещая на нее свою скорбь. Но теперь Любка знала, это Голлем боролся с матерью, пытаясь забрать того, кого она любила больше всего на свете, и не могла позволить ему проглотить их обоих.

– Не знаю… Ну ты-то ладно, а вот Николка… – мать болезненно сжалась. – Ну не могу я, не могу! – последние слова ее вырвались из груди, как мольба.

 

– Мама, я понимаю, – всхлипнула Любка. – Я все-все понимаю… Ну потерпи, миленькая, ну потерпи! – она погладила мать по руке, которую та отдернула. – Я же вырасту! И Николка… Мы выпутаемся, вместе мы сможем…

– Дождешься от вас! – мать разом пришла в себя. Она вдруг перестала себя жалеть, как будто тот, кто держал ее только что, потерял над нею власть. – Дома печка не топлена, картошка опять уж, наверное, замерзла, как в прошлый раз, – голос ее был так спокоен, что Любка невольно обратила на это внимание. – Ты завтра, пока изверг на работе будет, сходи, истопи, – попросила она и досадливо махнула рукой. – Или лучше я сама, а ты покарауль его. Если выползет из кочегарки, предупредишь.

Любка согласно кивнула, думая о чем-то своем.

– Как же нам от этой скотины-то избавится? – скрипнула зубами мать. – Как-то бы отравить эту образину, или связать и зарезать, как свинью!

Любка засмеялась, мать повторила ее мысль из слова в слово.

– Я помогу, – согласилась она.

– Хм, думаешь это так просто убить человека? – горько поделилась мать. – Я бы давно убила, если бы могла. Но он не дурак. Я у Аннушки траву взяла, которая спокойным человека делает, так он ни разу чай с той травой не выпил, будто чувствует, что я ее добавляю, – в сердцах бросила она, снова подтвердив ее догадки. – а тебе трава маленько помогает, глаза-то у тебя сейчас уже не закатываются.

– Это не от травки, это волшебники помогли, – вдруг вспомнила Любка о конфете.

– Че попало несешь! – рассердилась мать, досадливо сникнув. – Как тебя после этого дурой считать не будут?

Любка поднялась, сняла с развешанного над печкой на веревке пальто, достала конфету.

– Это мне волшебники дали, которые подарили портфель, – сказала она, положив конфету перед матерью. – Сегодня они завали меня с собой.

– Портфель тебе из детдома послали, – напомнила мать, встревожившись. – Ты, наверное, замерзала… Ты себе не позволяй в сугробе заснуть. Почувствуешь сон, сразу беги погреться… Ненадолго-то приходи…

– Нет, – сказала Любка, разворачивая ее и разрезая натрое. – Это волшебники… И портфель. Только они знали, что ты мне не поверишь, поэтому положили открытку.

– Лучше бы они нам с дровами помогли, или дом поправили, – с досадой бросила мать.

– А давай другой дом купим, и сами уйдем, – предложила Любка.

– А деньги где возьмем? – тяжело вздохнула мать, наморщив на мгновение лоб. – У нас на дрова денег нет. Правда, – заинтересованно согласилась она, задумавшись о чем-то своем, – долгов-то у нас сейчас тоже нет.

– А я работать пойду, – обрадовалась Любка, заметив, что мать оживает. – Я могу почту носить! Я быстро бегаю! Им постоянно почтальоны требуются, я объявление внизу видела. Ты только устройся.

– Там, конечно, больше платят… Но тебя не возьмут, ты еще маленькая. Знаешь, какие у них сумки тяжелые? – она покачала головой. – А у меня ноги больные, сломал мне изверг коленки-то.

– Ну вот! Устроишься, как будто ты, а носить буду я, – не сдавалась Любка. – Или вместе.

– А давай-ка я с начальницей поговорю, а если по деревням, то лошадь дадут, – задумалась мать. – Или попросить, чтобы сено и дрова привезти. Образину все равно не выгнать. А если месяца три так-то поработать, купили бы, может, кто-то бы в рассрочку продал…

Любка повеселела.

– Ты конфетку-то ешь, если вприкуску, очень вкусно! – с тяжелым вздохом попросила Любка мать. Смотреть на два других кусочка, которые лежали на столе, не было никаких сил. Такой вкусной конфеты она в жизни не пробовала.

– Да на что она мне? Зубы портить? – скривилась мать. – Ешь сама, я их не люблю. И это, при людях не выдумывай, а то про нас и так что попало говорят.

Она встала и ушла к Николке.

Любка доела картошку, допила чай, и нырнула под одеяло. Место нагрелось и сразу стало тепло. Тепло растекалось вместе с кровью, смывая боль униженности и несбыточности всех ее желаний и надежд. И вздрогнула, когда сон обернулся мучителем и пошел на нее с ножом…

Глава 15

– Оставь ее! Не трогай! Быстрее…

– Помогите! Тварь, ты чего творишь?

– Сука! Я оставь ее… Бандитка! Ловите ее!

Любка оглянулась. Урок еще не закончился, но по стадиону, размахивая руками, от школы к ним бежали люди. Целый день лил дождь, тропинка, истоптанная сотнями ног, превратилась в глиняное месиво. Хлюпая разбитым носом, Инга лежала в луже, пытаясь дотянуться до слетевшей с ноги туфли.

Перед тем, как поймать ее и наподдавать, было страшно. В животе тянуло, тошнота подкатывала к горлу, руки и коленки слабели, но она не позволяла страху одолеть себя. Терять ей было нечего, лучше умереть, чем так жить. То, что будет потом, когда поймают ее, или завтра, когда придет в школу, она не думала. В горле пересохло, в груди стало тесно, злость, которая помогала ей все это время, куда-то ушла.

Теперь она, пожалуй, уже жалела о содеянном…

Но зубы она показала…

– Ты поняла меня? – грозно вопросила Любка, надвигаясь на Ингу.

Инга дралась по-девчачьи. Схватила за волосы и выдрала целый клок. Но кожа на голове у Любки уже дано перестала быть чувствительной, мать таскала ее за волосы каждый день. Любка вдарила ей портфелем, пнув ногой по коленку и приложившись кулаком к носу. Кровь пошла сразу. А после, когда Инга лежала на земле, уже не со всей силы, лишь для острастки пнула.

– Чего я сделала? Я же тебя не бью! – взахлеб залилась слезами Инга, заметив, что на помощь бегут десятка два человек, а впереди старший брат Инги Юрка, такой же рыжий и в веснушках.

Хоть и ревела, в глазах ее промелькнула радость, которая от Любки не ускользнула.

– Зато из-за тебя пристают, – с презрением бросила она, с прищуром взглянув на быстро приближающуюся разъяренную толпу. Времени у нее осталось не так уж много. – Ты! Запомни! – процедила она сквозь зубы, как делала мать. – Если меня еще раз тронут из-за тебя, я суну тебя головой в дыру в туалете и утоплю! Поняла меня?

Для пущей убедительности она топнула по грязной воде, чтобы брызги облили Ингу с головы до ног – на нее тоже что-то постоянно проливали или сыпали на голову. Потом развернулась и неспеша пошла в сторону двухэтажного здания, которое стояло в углу стадиона. Показать трусость она не могла, но и попасть в руки разъяренной толпы – чистое самоубийство. Прибавила шаг, когда заметила, что часть бегущих старшеклассников отделилась и срезает угол, бросившись в погоню.

Достигнув здания и завернув, там, где ее уже не было видно, Любка бросилась бежать – не время проявлять гордость. Проливные дожди размочили дорогу, литые сапоги в них быстро увязали, а по деревянному тротуару скользили и подкатывались.

Она оглянулась. Преследование закончилось у разжиженной глиняной дороги, через которую никто не рискнул перебраться. Толпа шумела, возбужденно о чем-то спорила, пытаясь найти и перебросить через колеи, наполненные жидкой глиной, доску. Она осмелела, но шага не убавила – могли застать у дома, обойдя огородами.

Страшно ей стало, когда она уже была в безопасности. Так страшно ей не было никогда, даже когда она сидела в каморке под лестницей, прячась от отчима. Теперь ее будет ненавидеть вся школа, которой раньше до нее не было дела. «Не добьюсь ничего» – внезапно расстроилась Любка. Так ее били в третьем классе. Никакой силы в драке она не показала, пожалуй, Инга и не испугалась даже. А ее будут бить по-настоящему. Если и дальше боятся показать силу, никто всерьез ее не воспримет. Судьба ее теперь напрямую зависало оттого, кто кого.

«Ну ладно, на первый раз сойдет!» – успокоила она себя, думая о завтрашнем дне, нисколько не сомневаясь, что война только началась. Первый шаг сделан, может ли быть иначе? Враг не знал пощады, значит, и у нее не должно быть.

За этот год многое переменилось…

Во-первых, она училась в шестом классе…

Во-вторых, мать теперь разносила газеты и журналы. Из трех участков, на которые было разбито село, ей достался самый ближний и компактный. Но без Любки она бы не справилась – особенно сейчас, когда приходилось отскребать грязь лопатой и мыть полы каждый день. Одной воды уходило ведер десять, а ближайшая колонка в ста пятидесяти метрах за дорогой, через которую не пройти, не проехать. За лето Любка научилась всему. В этом году зимнее пальто и новое школьное платье Любка купила себе сама и выписала по каталогу новые сапоги. В каникулы, когда можно было брать на работу учеников, ей даже разрешили подменить двух почтальонов. Правда, ходить пришлось пешком, лошади ее за человека тоже не считали. Три раза ее садили на лошадь, и трижды лошадь понесла, один раз чуть не убив человека, который в это время стоял на пути.

Не то, чтобы не любили, брали из руки и хлеб, и сахар, и соль, и что-то даже шептали на ухо, но только пока она была спереди, а стоило подойти сзади, как начинали дрожать.

Работа была ответственная и опасная. Например, один и тот же пенсионер уже второй раз требовал, что пенсию ему выдали дважды, обвинив в подделке его подписи. И почтальона уволили бы, не найдись двое свидетелей, которые одновременно подтвердили, что старик пенсию получал, а еще хвастал, будто заставил государство раскошелиться. Сразу после того, как выяснилась правда, почтальона на работу вернули, а пенсионера обязали самого ходить за своей пенсией. Теперь он писал жалобы во все инстанции. Тетя Нина, начальник почты, каждый раз напоминала всем, чтобы сверяли подпись с той, которая стояла на лицевой стороне.

Теперь, когда лето закончилось, и школьников на работу брать было уже нельзя, она помогала только матери. Но вдвоем, если не было пенсии, когда приходилось заходить почти в каждый дом, справлялись быстро, обычно часа за три.

Потом убирались в здании. Мосты, лестница и еще бытовка монтеров, были полностью на ней, а крашенные, в самом доме быта и на почте, Любка лишь мочила шваброй. Мать вытирала их руками, чтобы не оставалось разводов.

Любка и к этой работе привыкла, запросто справляясь, так что часам к семи уже была свободна. А если только подметать, то и к пяти. Старалась она изо всех сил. Не сказать, что стало легче, но питались теперь лучше, покупая вкусности и даже обедали иногда в столовой. Даже сумели накопить на стиральную машину, которые пока были не у всех. И уже никто не спрашивал, почему они днюют и ночуют в доме быта. Все знали, работала мать от зари до зари – и мыла, и топила, и газеты разносила.

В-третьих, умер дядя Андрей, мамин брат. Чтобы вызвать рвоту, врач залез на него и начал коленками давить ему в живот – и почти сразу хлынула кровь и горлом, и через кишечник. Крови были столько, будто вылили ведро. Матрас промок насквозь, под кроватью осталась лужа.

Вскрытие показало, что у него была порваны селезенка и печень. О том, что это сделал врач, не было ни слова. Мать обвиняла тетю Мотю, которая в этот день была пьяная. После того, как в сельхозхимии вскрылись хищения, а ее заподозрили в укрывательстве и уволили, она сильно запила и загуляла, ни от кого не скрываясь. Дядя Андрей сначала скрывал, что происходит в семье, а потом решил уйти к продавщице, забрав Сережу и Лешу, подав на тетю Мотю в суд, чтобы ее лишили родительских прав. Она и вправду почти не появлялась, а если приходила, то только что-нибудь унести и продать, как будто до Сережи и Леши ей не было дела.

И не изменилась, когда дяди Андрея не стало.

Сережа школу закончил, он теперь готовился идти в Армию, а пока работал в лесничестве. У него даже была своя комната, в которой он жил со студентом лесотехнического института. А у Леши дела были совсем плохи. Его собирались отправить в тот страшный детский дом, которого так боялась Любка. Учился он плохо, как трижды второгодник Васька, оставался на второй год уже третий год подряд – и если бы остался еще раз, то учиться им пришлось бы в одном классе. Но, в отличие от Васьки, никого не трогал, вел себя тихо и скрытно. Любку такая перспектива вполне устраивала. Она была уверена, что сможет заставить Лешика учиться, если бы он немного помог ей. Но мать взять его к себе отказалась наотрез. Она была уверена, что он не станет спать в доме быта и уйдет к тете Моте точно так же, как ушел из новой семьи дяди Андрея. А там обязательно начнет попивать.

Наверное, и Лешу мать обвиняла в смерти дяди Андрея, только не говорила об этом вслух… И расстраивалась, когда убеждалась, что ни о каком училище Леша не думает, убегая даже от Сережи, когда тот начинал просить его что-то сделать по дому, пока он был на работе.

А четвертых, кажется, она заболела, как все, влюбившись в одного десятиклассника, который нравился всем девочкам без исключения, с пятого по десятый класс. Он был самый стильный и самый обаятельный, и вел себя как джентльмен, даже с нею.

А еще играл на гитаре в ансамбле и пел, как бог…

 

Но любил он только одну девчонку, ту, которая жила в его доме – он на втором, а она на первом этаже. Любка с Валей Иволгиной дружила и часто бывала у нее в гостях. Валя была старше ее на два года, но училась лишь на класс выше, в седьмом. Любке Валя Иволгина тоже нравилась. Сама по себе мягкая и объективная. А в чем-то завидовала ей. Ее сестра уехала в училище уже давно, и теперь помогала им, посылая одежду, которая была не хуже Ингиной или Нинкиной, а может, даже лучше. Любка не унижалась, обходила бы Валю стороной, но только так она могла, не вызывая ни у кого подозрений, встретить Мишку Яшина и переброситься с ним приветствием.

Когда Любка случайно встречалась с Мишкой Яшиным, она начинала таять и плавиться. И внезапно чувствовала, что не может двинуть ни рукой, ни ногой, ни что-то сказать, или даже пошевелить губами. Любка даже и не пыталась пошевелиться, пока Мишка не поднимется к себе, или, наоборот, не выйдет на улицу. А если заходил к Вале, Любка внезапно резво вскакивала и неслась в туалет или куда-то еще, дожидаясь, пока он не выйдет.

Конечно, она не думала, что он когда-нибудь обратит на нее внимание. Наоборот, ей хотелось стать невидимкой. Вся ее жизнь не стоила выеденного яйца, она ко всему привыкла, и расстраивалась, если с ней плохо обращались, но, когда она вспоминала о нем, из нее будто вынимали дух – и сразу хотелось стать не хуже Вали или девочки, которая могла бы Мишке понравиться. Когда он шел по дороге, она переходила на другую сторону, чтобы не встречаться и не выглядеть полной дурой. Волосы вставали дыбом при одной мысли, что он вдруг узнает, как у нее иногда непроизвольно текут слюни, перекашивает лицо, трясутся руки, подгибаются и деревенеют ноги, как не спит дома, прячась от отчима, как ее ненавидят и презирают даже учителя, и что ее постоянно бьют…

Не только в школе, но и дома.

Она не была ни Валей, ни Ингой, ни кем-то другим, у кого в жизни все так хорошо, что не стыдно рассказать или показать. И если раньше она старалась понять мать, теперь ей было и стыдно, и обидно, и больно, когда она говорила о ней гадости, выставляла, как причину своих несчастий, заметив, что люди повторяют и передают дальше слово в слово. Даже на почте, после того, как она отработала там целое лето и не сделала ни одной оплошности, одна из почтальонов помыкнула ею при людях, отозвавшись нелестно потребовав не путаться под ногами, выгнав сортировать газеты в коридор.

Эта почтальонка и раньше относилась к Любке с неприязнью, начиная за нее запинаться, если вдруг встречались в сортировочном отделении. Не только Любка, другие почтальоны обращались за корреспонденцией со стороны клиентов, если тетя Катя стояла в сортировке, загораживая проход. Раздражало, что она, как только накричала на нее, вдруг начала расхваливать свою дочь, которая ни разу не прошла со своей матерью ни по одной улице. Совсем как Нинкина мать. А хвалилась она ею за то, что дочка ее, которая училась уже в седьмом классе, самостоятельно подоила корову, которую они держали всю их жизнь. А мать завидовала тете Кате, грубо вырвав у Любки рассортированные газеты, которые она умела разобрать и сложить так же быстро, как другие почтальоны.

Когда она попробовала заговорить об этом с матерью, та лишь отмахнулась, бросив недовольно: «Что теперь, ссориться из-за тебя со всеми? Если ты такая и есть!»

И это после того, как она на ферме у тети Раи, еще когда училась в первом классе, могла не только подоить корову, но подсоединить соски к доильному аппарату!

Какая «такая»? Любка не понимала, чем она отличается от других? Она считала себя не хуже, загоняя боль глубоко в сердце, когда в очередной раз ее язвили, открывая недостатки, которые она не считала за недостаток, или открывали в других достоинства, которыми она никогда бы не стала гордиться. Ей казалось, если Мишка Яшин узнает об этом, она не переживет. И придумывала миллион способов, как перестать его любить, а он всегда так загадочно улыбался, подливая масла в огонь, как будто специально это делал.

Пожалуй, это все, о чем Любка помнила, когда вспоминала последний год.

Наверное, зубы у нее были выбиты, показать их пока не получалось. Одно она знала наверняка, если бы волшебники позвали ее снова, она бы ушла. Не раздумывая, не растрачивая жизнь на людей, которым была не нужна. Иногда ей хотелось умереть. Так сильно, что представляла шаг за шагом, как она это делает. И не испытывала ничего, кроме желания сделать все то, о чем думала. Руки сжимались сами собой, набухали вены, желание становилось почти невыносимым, как та сила, что вызывала приступы. Доказать, что чего-то стоит, она могла только себе. Но она и так знала о себе все – знания о себе давали силы, но легче от этого не становилось. Огромный мир отверг ее, и чем сильнее она становилась, тем сильнее мир противостоял ей.

Целый год Любка копила в себе яд, чтобы разбудить зверя. Тело ее тряслось от страха, а она холодно ждала и наблюдала за тем, кто гнул ее, не позволяя страху одолеть себя. И в какой-то момент, отражая удар за ударом, тело вдруг перестало подчиняться врагу, медленно начиная узнавать ее. Приступы вдруг стали запаздывать. Зато потом тело дергалось, будто его пробивали током, становилось трудно дышать, сводило живот и скулы…

Вызвать приступ оказалось легко, стоило лишь руку положить ладонью вниз. Отсчитывая мгновения, Любка боролось с силой, которая выходила из нее и сгибала пальцы в суставах. Такой силы у самой Любки не было. Вдавленная в поверхность и прижатая другой рукой ладонь приподнималась, пальцы начинали неровно гнуться, становится чужими, а вслед за тем с увеличивающейся амплитудой все тело пробивала дрожь. Первое время она даже не успевала сосчитать до трех. Чужая воля подминала ее под себя, оставляя смотреть на свои чужие руки и тело. Она чувствовала руку, но не могла заставить ее остановиться от тряски, или разогнуть пальцы, пока не встряхивала их, разминая и заставляя двигаться.

Но противостояние продолжалось.

Уже две недели по нескольку раз в день Любка испытывала себя. И вдруг обнаружила, что время, за который приступ одерживал над нею вверх, увеличилось с трех секунд до восьми. Сначала она не поверила, но когда повторила эксперимент, время осталось то же. Не больше и не меньше.

Семь мгновений – она успела сосчитать до семи!

Любку охватила радость. Когда она, шатаясь, прошла по ограде, ей показалось, что холодное октябрьское солнце вдруг подмигнуло по-летнему, осветив кустик зеленой травы у забора. Если смогла, значит, не была ни дурой, ни калекой, как о ней думали, и не было никакой болезни.

Огромный мир пошатнулся.

Наверное, именно в этот момент зверь перестал бояться врага, разделив мир на добро и зло. Зло было огромным, как пустыня, ни конца, ни края, оно было повсюду. Но было добро. Как колодец с живой водой посреди пустыни. И когда Любка зашла домой и попробовала поделиться радостью с матерью, а она как обычно, с каким-то непередаваемым чувством нетерпящего раздражения и глубокого недовольства в сердцах начала причитать. Но Любка свою радость сохранила, как драгоценные капли живительной влаги. Она лишь презрительно скривилась…

Нет, она все еще любила мать, но больше не верила ни одному ее слову.

Не враг и не друг. Маленькая частичка этого мира, которая не искала беды, и не помнила о ней, опираясь, как если бы оперлась на сухую палку. Любка давно простила ее и с легким сердцем готовилась идти своей дорогой. Она видела свою жизнь другой, не такой, к какой готовила ее мать. Мать не замечала даже очевидного – никто из тех, кто уехал, не собирался возвращаться, нисколько не переживая о будущем, и отзывались о селе с таким же пренебрежением, с каким сплетничали о них. Выглядели девушки из училищ не только счастливыми, но теперь нисколько не заботились, что думают о них в селе. Им завидовали, объявляя почти врагами, когда они, приезжая в отпуск, красивые и нарядные, проходили по селу, раздражая уже тем, что красили губы и волосы, и вели себя уверенно, не считаясь с учителями, которые пытались поставить их на место, напоминая, что они ничего не добились, и кроме училища им просто было некуда пойти. Теперь, когда они уже не учились в школе, учителей девушки с училища считали напыщенными дураками и неудачниками, которые завидовали всем, кому удалось устроиться лучше, чем им, или собственным деткам, и посмеивались.