Kostenlos

Иго любви

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Опять крики? – спрашивал барон, просовывая голову. – Только собирался соснуть после обеда…

– Она лезет к печке. Ты хочешь, чтоб она сгорела?

– Ну, право, там… не знаю что… Придешь домой, покоя хочется, а тут крики…

– Убери ее, а то убью, – как-то раз сказала Вера Лизавете. Сказала просто, только при этом так побледнела, что перепуганная кормилица подхватила девочку и кинулась к двери.

– Господи Иисусе Христе! И повернется же у вас, барыня, язык на такие слова!

Как-то раз барон играл в карты до рассвета. После обеда он, по обыкновению, лег отдохнуть. Лизавета ушла обедать. Печка топилась. Дети лезли к огню. Васю Вера оттащила от заслонки, и он покорился. Соню пришлось отшлепать. Она вся зашлась от крика.

Барон выскочил, рассерженный не на шутку, что с ним редко случалось. Побледнев, он накинулся на Веру:

– Что это – покоя в доме нет! Почему ты не приглядишь за ними? Какая ты мать после этого?

На другой день, в тот же час, пока Лизавета стирала на кухне, Соня под надзором матери ползала на ковре и, когда печка разгорелась, как всегда, полезла к огню.

Вера не двинулась. Она ждала.

Вот девочка подползла к печке и, удовлетворенно кряхтя и посапывая, схватилась ручонками за горячий край.

Мгновение испуга и, закатив глаза, она упала на ковер.

У Веры все было наготове – примочка, вата, бинты…

Прежде чем перепуганные барон и Лизавета поняли, в чем дело, она уже забинтовала ручки ребенка.

– Как же это ты не доглядела? Где ты была? – накинулся барон на жену.

– Теперь можешь спокойно отдыхать. Больше к огню Соня не полезет.

Лысина барона побагровела. Он развел руками и ушел в кабинет. А Вера улыбалась.

Урок оказался действенным. Маленькие ручки зажили через десять дней, и Соня опять могла ползать. Но теперь она только боязливо косилась на огонь, грозила ему пальчиком и, с отвращением морща носик-пуговку, выразительно шептала: «б-бя!..» Она даже не просила дать ей попробовать зажженную свечу.

– По Спенсеру воспитание, – расхохотался Лучинин, когда Вера рассказала ему про этот случай.

– А муж меня чуть не за чудовище теперь считает.

– Вот вам наша прынцесса когда сказалась! – торжественно изрекла Пелагея, выслушав рассказ Лизаветы.

– Что ж?.. Умно, – возразила Надежда Васильевна. – Молодец Вера! У меня духа не хватило бы на это…

– Чуть не сожгла дочку…

– Врешь, глупая!.. Соня могла десять раз сгореть, отлучись Вера хоть на минуту. Теперь-то и нечего бояться…

– А шлепает-то как девчонку! Ужасти!.. Вы, небось, свою пальцем не тронули ни ввек?

– Нашла с кем сравнить! Разве мою Верочку можно было наказывать, когда она не только слов, взгляда слушалась?

– Как ученая собачонка, стало быть?

– А ведь Соня – это зелье растет… на редкость озорница! И в кого это она только уродилась такая? – умиленно вздохнула бабушка. Ей и эта черта нравилась в внучке.

Надежда Васильевна опять воскресла душой, опять помолодела снова. Период угнетения у Хлудова миновал. Он был весел, – слишком, непривычно, неестественно весел, – но она не понимала и радовалась. Он был влюблен и требователен теперь, и она не решалась отказывать ему в ласках, потому что отказ ее вызывал у него вспышки гнева или отчаяния. Весь вообще он как-то неуловимо и странно изменился. Отношения к жене, к Вере, к людям – все было другое. Какая-то необычная жажда жизни и движения охватила его. При этом обычная молчаливость и деликатность сменились какой-то напряженной нервностью и даже резкостью.

Рязанцев стал у них в доме своим человеком. Он играл в шахматы с Хлудовым, посещал карточные вечера. Его угрюмый взор следил незаметно за больным.

Веру как-то раз поразило выражение глаз Рязанцева. Она подошла к нему и сказала тихонько:

– Как изменился Владимир Петрович! Он совсем поправился… Вчера он мне сказал: «Ах, Вера!.. Я так счастлив!..» И какое у него было лицо!

– Не слишком ли он счастлив? – мрачно заметил Рязанцев. – Вот что, Вера Александровна, я вам скажу… Месяца через три-четыре, а может, и позже, он опять замолчит, начнет плакать и мучиться чем-то нам, здоровым людям, непонятным… Так будет чередоваться до конца… Поняли?.. Если меня здесь почему-либо не будет, не бросайте вашу мать в ее горе!

Глаза Веры широко раскрылись. Голос Рязанцева дрогнул и выдал его.

Но в это мгновение Вера не могла остановиться на этой новой мысли. Была другая, наполнившая ее ужасом.

– Неужели вы думаете…

– Да, он недолговечен… Но дайте мне слово, что вы ни одним звуком не выдадите Надежде Васильевне того, что я открыл вам сейчас! Ей надо работать. Ей надо жить… Она создана для радости… А для слез и отчаяния наступит свое время. Вот тогда не оставляйте ее!

Наступила весна, и Вера опять почувствовала себя матерью. Снова явились неудержимая рвота, обмороки, зубная боль, отсутствие сна и аппетита.

– Ах, Верочка, да как же это так? – спрашивал барон, сконфуженный, несчастный, когда она сама сказала ему об этом. – Может, ты еще ошибаешься?

Она безнадежно махнула рукой. В душе поднималась горечь. Вся эта зима для нее, как и предыдущая, представляла ряд скучных, серых, безликих дней. Неужели опять ничего впереди?.. И дальше, быть может, то же, многие годы, пока не уйдет юность? Ей было жутко. И это та жизнь, которую она так ждала?

Надежда Васильевна рассердилась и напала на барона.

– Как вам не стыдно? Она не успела оправиться от первых родов… Я мечтала, что она повеселится, потанцует на балах, и вот вам!.. Бедная Верочка!..

– С’est trop fort, – возмущался и Лучинин. – Со стороны барона это даже неделикатно. Тем более, что он и темперамента не имеет… Нельзя Мадонне безнаказанно навязывать роль гетевской Доротеи!.. Я прекрасно понимаю эту тактику ревнивых мужей: стараться сделать женщину безобразной, нежеланной… Но, насколько я знаю, барон не из ревнивых, а у Веры Александровны такая хрупкая фигура, что при нынешних модах никто не догадается об ее положении…

– Просто халатность, – сердито перебила Надежда Васильевна. – Кажется, просила беречь Веру… Бедная деточка!

Верная сильно развитому в душе ее чувству долга, молодая женщина безропотно подчинялась супружеским обязанностям, никогда не отказывая мужу. Но самый акт вызывал в ней всякий раз глухую враждебность и протест. Было в нем что-то невыносимо обидное для нее. А главное, это было что-то неэстетичное, что-то, вызывавшее в ней непреодолимое отвращение. И часто, когда барон уже крепко спал, она плакала холодными слезами отчаяния.

– Все это было бы смешно, когда бы не было так… гнусно…

Вот что с горечью ответила Вера матери, когда та, заботясь о здоровье дочери, краснея, стыдливо задала ей несколько интимных вопросов.

– И вообще, мамочка, я очень завидую животным. У них есть для этих… радостей… определенные сроки… Они могут отдохнуть. А еще больше завидую пчелам. Я читала на днях об их жизни. Им и без детей дела по горло. А царица, только раз узнав эту… сладость брачных утех, кладет яйца всю жизнь…

Широко раскрылись глаза Надежды Васильевны.

«Сладость брачных утех…» И каким тоном сказано!.. Она, всю жизнь отдававшаяся не только по собственному выбору, но и по страстному влечению, как могла она себе представить этот инстинктивный протест свободно рожденного человека против гнета узаконенного обществом насилия?

Надежда Васильевна испугалась. Ей вдруг вспомнилась собственная никогда не изгладившаяся из сердца обида, нанесенная ей ее мужем, этим беспутным, но страстно любившим ее Сашей Мосоловым… Она застала его, когда пьяный он бил ее девку, с которой жил, обманывая жену… И сейчас, точно это вчера случилось, помнит Надежда Васильевна, как муж схватил ее на руки, унес в спальню, смеясь пьяным смехом, забыв перед нею свой «страх любви», свою боязнь обидеть ее, и как, несмотря на ее гнев, а затем отчаянную борьбу, он все-таки взял ее… О, это позорное воспоминание! И сейчас от него горит лицо… Это была его последняя ласка. Затем наступил разрыв, потом его смерть. До самого последнего часа она не могла простить Саше этого насилия, этой обиды. А ведь Саша был ей мужем. Мужем и любовником.

Она передохнула и оглянулась на дочь.

«Он изменил мне. Он разбил мое сердце. А барон ничем не виноват перед Верой. И никогда ей не изменит. Он – однолюб и по натуре честен…»

«Сладость брачных утех…»

Ей хотелось сказать дочери: девять десятых женщин в браке покорно несут свою долю… Но разве Вера жаловалась? Она просто ответила на поставленный ей вопрос… Указывать ей, что это долг ее?.. У Надежды Васильевны не хватило храбрости продолжать беседу… Ей просто стало страшно. За этим отвращением, за этим протестом, за этой странной критикой супружеских обязанностей крылось что-то большее, чем не проснувшаяся еще натура со своими идеалами жизни и требованиями радости. Это было отсутствие религиозности.

Ей вспомнилось, как охотно Вера, в девушках, ходила в церковь. Теперь, отговариваясь нездоровьем, она почти совсем не молится… Она когда-то просилась в монастырь. Все девушки переживают это в пору физического развития, особенно в зависимости от любовных неудач. Все хотят быть Лизой Калитиной. Это быстро, бесследно проходит. Но Вера и религиозна-то была по-своему. Она никогда не вставала вместе с матерью к заутрене или ранней обедне, никогда не тянуло ее на богомолье. Она любила только всенощную, вернее – ее обстановку: огни, полумрак, «Свете тихий», настроение… Любила Бога холодно и требовательно… Надежда Васильевна пришла к странному выводу, что свою Веру она совсем не знает…

Впрочем, нет… Знает хорошо одну черту ее души – гордость. Еще в ребенке ее подметила.

«В сущности, это основа ее души», – подумала Надежда Васильевна. И ей стало легче. Гордость – огромная сила в женщине. И в сношениях с людьми, и в отношениях с мужем это тот фундамент, на котором можно строить здание, без опасения, что случайно налетевший вихрь снесет, его стены. Гордость женщины – это надежная крепость, которая выдержит удары судьбы, будет ли это измена мужа или собственное увлечение другим.

 

О как бледна, как бедна была жизнь!

Вера никуда теперь не выезжала. Жалованье майор получал скромное, надо было экономить. Избалованная Вера, никогда в доме матери не знавшая отказа в своих желаниях, терпела теперь лишения, чтоб дать барону возможность играть в клубе, участвовать в полковых празднествах, быть нарядным, иметь свежие перчатки…

Она ни словом не заикалась об этих лишениях перед матерью. Конечно, великодушная, щедрая Надежда Васильевна готова была бы поделиться с дочерью последним куском. Но гордость Веры даже мысли этой не допускала. Лизавете было строго-настрого заказано передавать пронырливой Польке о том, как живут и что едят молодые.

Каждый праздник артистка сама шла на рынок. Она безумно любила запах зелени, она с наслаждением ходила мимо палаток, выбирала, торговалась. Все ее знали, все наперерыв предлагали ей товары. Одна корзина была для себя, другая для Верочки. И только по праздникам Вера с аппетитом кушала цыплят и дичь.

Лучинин присылал цветы из собственной оранжереи. Привез было конфеты. Вера сдвинула брови:

– Благодарю вас! Я не люблю конфет.

– Ну, я не позволю себе в другой раз, – пролепетал сконфуженный Лучинин. – Возьмите только эту бонбоньерку!

Вера осталась непреклонной.

А между тем она любила сласти. Как хорошо было лежать на кушетке после целого дня работы, шитья и возни с детьми! Как хорошо было, сосать леденец и читать роман!

Книга, которую Вера еще с детства любила как убежище от грубой действительности, теперь заменяла ей жизнь, дарила ее теми эмоциями, которых ей так больно недоставало. Она жила отраженной жизнью героинь Бальзака и Жорж Санд, она волновалась призрачными радостями и печалями. Но этот призрачный мир ей – тоскующей и неудовлетворенной – казался единственно реальным, единственно ценным на земле… Она сама была героиней всех этих романов. Она слышала голоса и шаги этих призраков, она видела их лица. То были лица Хлудова и трагика М***ского, иногда лицо Феди Спримона. Это они говорили ей о любви, им отдавалась она в незнакомом ей экстазе страсти. Жизнь была сном. Сны были жизнью.

Когда в театре шла интересная пьеса, Надежда Васильевна посылала молодым два билета. Это были краски в жизни Веры. Таким образом, она на второй сезон, в новый приезд трагика М***ского, увидала его в лучших ролях. И долго потом жила этими образами. Она не подозревала, что чувство ее к М***скому – настоящая влюбленность. Ей в голову не приходило искать встречи с артистом, видеть его вне сцены. Бережно, как великую тайну, хранила она в себе это красивое, хрупкое чувство. И когда М***ский покинул N***, Вера не горевала, не почувствовала утраты. То, что он дал ей своей красотой и талантом, то, что родилось из этих образов и грез, осталось с нею. Осталось навсегда.

А между тем вокруг целомудренной и замкнутой Веры все сгущалась атмосфера влюбленности. Не говоря уже о Лучинине, всякому, даже впервые попавшему в дом барона, бросилось бы в глаза увлечение Балдина. Под разными предлогами он заходил к приятелю, сначала при нем, а потом уже и в его отсутствие.

– Ты в клуб, Николай Федорович? – невинно спрашивал он, видя, что барон после ужина и вечернего чаю, посвистывая, ходит из угла в угол и нигде не находит себе места.

– Да… я, конечно, не прочь бы… вот только если Верочка…

Она поднимала глаза от работы.

– Пожалуйста, иди… Я вас не держу, господа…

Балдин, смущенный, вставал и прощался, молодцевато тряхнув эполетами. А на улице злобно говорил барону:

– И черт тебя дергает из дому бежать!.. Не сидится…

– Да ведь ты сам…

– Сам!.. сам!.. Зачем женился на молоденькой? Думаешь, ей весело одной вечера коротать?

– Э, чудак какой! Ну и остался бы с нею… Мне, видишь, везет сейчас… Полоса такая. Жаль счастье упустить.

– Смотри… как бы жену не упустить!.. Это почище выйдет…

Тут барон сердился.

– Чего мелешь? Сам знаешь, что Верочка не таковская…

В другой раз Балдин с сердцем сказал приятелю:

– Ну, догадайся сам!.. Пригласи меня посидеть вечерок… Она говорит: «Я вас не держу, господа!..» А ты хоть бы что!

Таким образом, Балдин стал постоянным гостем Веры. Он был неглуп от природы и остроумен, но совершенно неразвит. Он умел смешить и развлекать Веру анекдотами и сплетнями. И к нему она скоро привыкла. Но общество Лучинина было ей, конечно, дороже.

С первой же встречи в гостиной Веры эти два любителя женщин почувствовали взаимную антипатию. Балдин сознавал умственное превосходство соперника, и у него оставалось одно средство: вышучивать и осмеивать толщину и одышку Лучинина. Делал он это зло, но ловко, как бы невзначай. Всякий раз, когда Лучинин уезжал в свое имение или в Петербург, Балдин учащал свои визиты. Встречаться с соперником он не любил.

– Что вы находите в обществе этого бурбона? – удивлялся Лучинин.

– Я?.. Ничего… Он очень… простой… Но, кажется, он добрый… и дружен с Николаем Федоровичем.

– Откровенно говоря, он мне не нравится. Тип полкового донжуана… Грубый, циничный человек.

Он ревновал. Он завидовал ловкости и молодцеватой фигуре Балдина. Конечно, Вера – необыкновенная натура. Конечно, Вера не из тех, кого прельщают лихие усы и дерзкие взгляды… А все-таки…

Даже уезжая теперь по неотложным делам, Лучинин не хотел терять своего с трудом доставшегося влияния. И он писал Вере письма-дневники, полные изящной лести, тонких признаний, иногда остроумия, а чаще печали, кокетливой и красивой. Вера любила эти письма и с нетерпением ждала их. «Она любит мою любовь, – думал Лучинин. – Что ж? И это большая победа. Для женщин такого типа головные страсти самые опасные. Я сейчас нужен ей, как воздух. Без моей любви, без этих красивых слов они задохнется».

Однажды Лучинин приехал к Вере взволнованный и сияющий. Наконец-то! Он дал волю своим крестьянам. Теперь можно спокойно умереть.

– Зачем умирать? Теперь-то и надо работать…

Он задумался над ее словами.

Когда он уехал, Вера за обедом рассказала мужу и Балдину о благородном поступке своего друга. Но потому ли, что оба – барон и Балдин – органически были консерваторами, не поддававшимися новым веяниям, потому ли, что Вера выражалась так восторженно, и обычно бледное лицо ее заалело, – у обоих поведение Лучинина вызвало взрыв насмешек и негодования. И опять Вера почувствовала себя одинокой.

У матери ее и у Хлудова эта весть встретила самое горячее сочувствие. Ликовали даже Поля и Аннушка. «Дождемся и мы на нашей улице праздника!..» – говорила Поля.

Гуляя ежедневно для моциона по Дворянской, Вера часто заходила в библиотеку. И часто встречала там Воскресенского, редактора местной газеты. Это был длинный человек лет тридцати, хохлатый, бородатый, с близорукими, выпуклыми глазами в очках, с большими руками, которыми он размашисто жестикулировал, когда увлекался разговором. А увлекался он всегда! В нем было много темперамента и энергии, которую он не мог всецело разрядить в своих задорных и хлестких статьях. Забежав в библиотеку на минутку, он просиживал там час и больше. Он быстро сближался с абонентами, особенно с гимназистами и женщинами; экспансивно говорил о всех вопросах, волновавших общество; развивал, спорил, доказывал, упрекал, возмущался и кипел-кипел. Он один как бы наполнял собою всю библиотеку, он поддерживал там какую-то повышенную, нервную атмосферу. Здесь образовался как бы нелегальный клуб, Куда многие охотно шли, чтобы послушать журналиста и редактора единственной местной газеты, знавшего все, что делается на свете.

Увидав Веру, Воскресенский внезапно замолчал. Выпучив глаза, он следил за нею, пока она выбирала книги. Когда она ушла, он спросил библиотекаря, кто это такая.

– Жена майора, баронесса фон Норденгейм.

Воскресенский схватил себя за бороду и дернул ее изо всей силы.

– Она – майорша? Она – баронесса? Не может быть!.. Это греза… Это греза поэта… Это мечта художника…

Кинулся к записной книге. Что читает эта женщина? Удивительно!.. Бальзака, Жорж Санд, «Современник»…

Поток его красноречия иссяк внезапно. Он нахлобучил шапку и умчался как буря, оставив в глубоком разочаровании тех, кто пришел просто послушать его, и тех, кого он так пламенно и бескорыстно развивал.

Через день он первый подошел к Вере в библиотеке.

– Хоть вы и прекрасные романы читаете, сударыня… хоть Жорж Санд – властительница дум наших – в своих книгах ставит на очередь великий вопрос о женской эмансипации… но… мы сейчас переживаем такое время… Воскресенский, редактор здешней газеты, бывший педагог… а кто вы, я уже знаю… И нечего глядеть на меня с таким удивлением! Пришла пора свергнуть все сословные перегородки и по-человечески просто подойти друг к другу… Мы стоим на пороге величайшего события – освобождения крестьян… Да-с!.. Это факт… Я знаю об этом из достоверных источников… Не пройдет года, как наступит рассвет… Ну-с… так вот, в такие дни нам всем надо сближаться, отбросив предрассудки, надо работать сообща…

Вера молчала, ошеломленная, сконфуженная. Все смотрели на них.

– И если я заговорил с вами сейчас, то не потому, чтоб видел в вас женщину… действительно прекрасную… Мы – новое поколение – чужды этих пошлостей… а потому что…

Вера неожиданно улыбнулась ему. И он сразу потерял нить мысли. Откашлялся, взбил волосы, дернул себя за бороду и восторженно уставился на Веру немигающими глазами. Так католик, ожидающий чуда, глядит на Мадонну.

– У вас все плечо запачкано чем-то белым…

Он даже не понял сначала. Потом вспыхнул, хлопнул себя по плечу, потом опомнился, так свирепо дернул себя за бороду, словно решил ее оторвать, и заметался.

– Ах, ерунда!.. Все это одна ерунда… рукава и все такое… Теперь, сударыня, никто о красоте не думает… За изяществом не гонятся… Все это… устарело… Вы вот лучше скажите: Искандера читали?.. Помяловского знаете?

Оказывалось, читала обоих.

– Теперь Пушкин и Лермонтов не нужны. Они свое сказали. Мир их праху! С Некрасовым знакомы?

– О да, конечно…

– Писарев? Добролюбов? Островский?

Все, оказывалось, читала. С тонкой усмешкой следил за ними библиотекарь.

– Вы, я вижу, Фрегат Палладу брали на днях… разве можно на такой вздор жизнь тратить? Необходимо общее образование… Дреппер, Бокль…

– Я прочла их обоих. Все, что есть в русском переводе.

Библиотекарь торжествующе рассмеялся, такое смешное лицо было у Воскресенского.

– Браво!.. Браво!.. Не мешает прочесть и Луи Блана…

– Я прочла и его…

Молодежь, толпившаяся рядом, рассмеялась.

– Великолепно! – воскликнул Воскресенский, роняя с прилавка муфту Веры и подхватывая ее на лету. – Вы положительно феномен! Такая аристократка, «военная дама»… Впрочем, что я говорю! Это веяние времени. Вы знаете ли, господа, что на педагогические лекции Ушинского в Питере приезжают аристократки в своих каретах?.. Да-с… А вы читали Ушинского? У вас есть дети?.. Ах, вы не слыхали об Ушинском?

Он так искренно, так непосредственно обрадовался, что Вера рассмеялась.

– Я вас познакомлю с его методой. Иметь детей и не знать Ушинского? А Молешотта? А Льюиса?.. Вот и прекрасно… Я с вами займусь… Ваш адрес?.. Пойдемте, кстати… Я проведу вас до дому… Нам по дороге… В наше время не интересоваться естественными науками – непростительно… совершенно недопустимо!.. Это, знаете ли, альфа и омега… Это создает миросозерцание, это в корне разрушает все наши предвзятые понятия, все представления о мире, о жизни, о религии… Позвольте вашу связку!.. До свиданья, господа! До завтра, Павел Алексеевич!..

Хотя в кругу, где вращался Воскресенский, считалось дурным тоном носить за женщинами поноску, оказывать ей старомодные знаки внимания, ухаживать, влюбляться (все это было пошлостью), тем не менее Воскресенский нес за Верой поноску, размахивая ею в воздухе и в пылу разговора чуть не задевая связкой книг по лицу встречных, и с каждой минутой пьянел все сильнее, пораженный красотой Веры.

– Погода какая! Посидимте на бульваре!

– Нет, мне пора домой. Муж не любит, чтоб я опаздывала к обеду…

– Муж?? Обед? Очаг? Ерунда!.. Пережиток… Предрассудок… Что такое муж?

Вера слушала его пылкие дифирамбы свободнорожденной личности – и тихонько улыбалась.

Барон был очень удивлен, когда, возвращаясь из казарм, увидал на улице, у крыльца, свою Веру, а перед нею длинного бородача в пальто и широкополой шляпе, с пледом, живописно переброшенном через плечо. Он демонстративно остановился и слушал непонятную, экзальтированную речь. Вера оглянулась.

– Позвольте вас познакомить! Мой муж… Барон фон Норденгейм… monsieur…

– Воскресенский… редактор энского Вестника, – пробормотал тот и небрежно кивнул Нордену.

 

Он говорил бы еще долго, не обращая внимания на переминавшегося барона, если б Вера, улучив секунду, когда он перевел дух, не подала бы ему руки с холодной улыбкой, значение которой нельзя было не понять.

– Что это за чудак? – спросил барон жену, глядя, как длинная фигура внезапно сконфузившегося редактора мчалась по переулку. – Удивительно невоспитанный человек!.. Наверно, из семинаристов…

Теперь Воскресенский каждый день сторожил Веру на бульваре в часы ее прогулок или поджидал ее в библиотеке. А через месяц он был у нее постоянным гостем. Упрямо не сознаваясь самому себе в своей слабости, он был безумно влюблен в Веру, откровенно презирал барона и ненавидел Балдина и Лучинина. Он был резок, грубоват, невыносим подчас, но Вера ценила его искренность. С любопытством приглядывалась она к этому человеку. Он был как бы с другой планеты, настолько чуждо было ей все, во что он верил и что любил, и так дорого было ей – бессознательной эстетке и сознательной поклоннице красоты и романтики – все, что отрицал и ненавидел этот «разночинец». Однако, несмотря на общую к нему враждебность мужа, Балдина и Лучинина (толстого паразита, питавшегося соками народными, как выражался Воскресенский), Вера понимала, что Воскресенские не только разрушители, но и строители жизни. Это говорил ей ее трезвый ум, чуждый увлечений. Она чувствовала красоту души в этом некрасивом человеке, лишенном светского лоска, и уважала его невольно.

Воскресенский отдавал Вере весь свой короткий досуг. Он с жаром стал развивать ее. И сам был удивлен тому, на какую благодарную почву падали семена скептицизма, отрицания, беспощадной критики. Душа Веры росла в обмене этих мыслей. Внезапно, почти грубо и насильственно разбуженная мысль работала напряженно, лихорадочно. Из сердца уходил невозвратно тот небольшой запас религиозного жара и верований, который даже проницательная Надежда Васильевна не решалась брать за фундамент для семейного счастья Веры. Но взамен открывались ослепительные горизонты, и весь мир озарялся новым смыслом.

Воскресенский восторгался своей новой ученицей. Он находил, что у нее не женский ум и незаурядная натура. Поэтому он предъявлял к ней строгие требования, точно к любому студенту. Вера только впоследствии могла оценить огромную роль, которую сыграл Воскресенский не только в ее развитии, но и во всей ее дальнейшей жизни.

Без умиления и смеха Вера не могла вспомнить, как по-детски обрадовался Воскресенский, узнав об ее демократическом происхождении.

– Дочь актера?.. Вы?.. И актрисы Нероновой? Еще бы мне ее не знать!

– Но ведь вы же отрицаете театр? – усмехнулась Вера.

Он так и вскипел.

– Какой театр? Для кого? Как можно отрицать Гоголя и Островского?.. Конечно, я не стану с Белинским восторгаться датским принцем или венецианским мавром… Всего Шекспира я отдам за Свои люди – сочтемся и за Грозу… Конечно, театр должен быть только народным, только общедоступным, как музеи и библиотеки… Но я знаю, что актриса Неронова бесподобно играет Анну Андреевну в Ревизоре… И, воплощая одинаково прекрасно типы Островского, она делает общественное дело…

Когда же Воскресенский от самой Надежды Васильевны узнал, что она – внучка сапожника, простая мещанка, восторгу его не было предела.

– Я так и знал!.. Я это предчувствовал… Я всегда говорил, что в нашем народе, в низах бьют ключи живой воды, те ключи, что давно иссякли в вырождающемся дворянстве… И знаете что, Надежда Васильевна? Увидев вашу дочь, ее профиль, манеры, все такое… я уверен был, что она тоже урожденная фон… А вот теперь я понимаю, откуда у нее эта восприимчивость, эта даровитость, этот острый ум… Это здоровая кровь народа… а не гнилая лимфа фонов!

Надежда Васильевна весело смеялась. Ей нравилась непосредственность этого «нигилиста», как с презрением называл его Лучинин.

Надежду Васильевну очень забавляло это соперничество. За Веру она была спокойна. Ни один из поклонников, при всех их достоинствах, не мог затронуть ее воображения.

С пледом через плечо, с развевающимися от весеннего ветра длинными волосами, с нахлобученной на лоб широкополой шляпой Воскресенский мчался из редакции к Вере, чтобы прочесть ей очередную лекцию по физике.

На его резкий звонок ему отворила Лизавета и тотчас исчезла. Это его не удивило. Он сам снял и повесил свое пальто, но вдруг выпучил глаза. На вешалке были военные шинели: «Балдин, стало быть, тут? Какова наглость!.. И еще кто-то? По какому праву? В мои часы??»

Взвинченный, готовый к бою, он ринулся в гостиную и наткнулся на Балдина. Тот, как крупный зверь, бегал по комнате, дергая себя за усы.

– Вера Александровна дома?

Балдин остановился и долго бессмысленно глядел на него, очевидно, не узнавая.

Вдруг отворилась дверь. Надежда Васильевна с расстроенным лицом вытолкнула барона в комнату. Тот упал в кресло и громко зарыдал.

– Ну, уж если нельзя без слез, плачьте здесь!.. Подумаешь, хороните… Только бодрость у нее отнимаете… Ах… и вы тут? – с юмором оглянулась она на поклонников.

У Воскресенского при виде слез барона сердце захолонуло, но он все-таки пролепетал:

– Я пришел на урок физики… Вера Алекс…

– Плохое время выбрали, голубчик… Вера родит… Ну, да!.. Чего вы так на меня уставились?

– Она… родит?? Она??

– Фу-ты Боже мой! Конечно, она, а не я… В чем дело?

Схватившись за голову, ни с кем не прощаясь, Воскресенский кинулся в переднюю.

– Вот чудак!.. – рассмеялась Надежда Васильевна. – Алексей Павлович… Это хорошо, что вы здесь… Барон совсем невменяем. Бегите сейчас за Рязанцевым!

– Неужели?.. Неужели есть опасность?

– Да никакой опасности. Она держится молодцом… Это для моего собственного спокойствия…

А Воскресенский пробежал, не помня себя, с версту и на повороте чуть не сшиб с ног Лучинина. Тот только что вернулся из имения и шел к Вере. Увидав сумасшедшее лицо Воскресенского, он невольно чего-то испугался.

– Вы туда?.. К ней??

– Вы хотите сказать, к Вере Александровне?

– К черту ваши тонкости!.. Я оттуда сейчас… Она умирает…

– Что?.. Что такое?

Лучинин всей тяжестью своей, чуть не падая, повис на Воскресенском.

– Она там родит сейчас… Понимаете?.. Я пришел для физики… Мои часы… И вдруг родит… О!!!

Он схватился за голову. Лучинин передохнул и вытер пот со лба.

– Странный вы человек!.. Родить – еще не значит умереть… Вы меня чуть не убили… Это естественное назначение женщины…

– Нет… Это ужасно!.. Это ужасно!.. Она… и такая пошлость! Она и… Что ж мы тут стоим?.. Пойдемте… пойдемте куда-нибудь! Я не могу молчать… Я должен это осмыслить… Помогите мне!.. Я задохнусь…

– Нет, это я задохнусь, если вы будете меня так тащить… У меня болезнь сердца… Пустите руку, пожалуйста! И умерьте ваши шаги, если вы хотите говорить со мной… Ну-с… что такое вам угодно «осмыслить»?

Они два часа бродили по городу, то греясь в кофейной от пронизывавшего весеннего ветра, то опять стоя под окнами квартиры барона.

– Ну, что? Как? – спрашивал Лучинин выбегавшую к нему Надежду Васильевну. Та плакала.

– Ах, она так мучается… так мучается…

– Но что доктор говорит?

– Все правильно… Но кому же от этого легче? Барон совсем как баба… И если б не Алексей Павлович…

Сжимая кулаки, Воскресенский сбегал с крыльца и опять мчался на Дворянскую.

– Послушайте!.. Я так не могу… Вы меня убили… У меня порок сердца… Вы уже доконали меня…

– Нет, нет!.. Не оставляйте меня одного… Я не переживу… Я сойду с ума!.. Понимаете? Мозг мой отказывается воспринять такую вещь: как она, такая прекрасная, такая умная и талантливая, решилась стать собственностью этого… этого… его утехой?.. Почему она выбрала именно его? Почему не вы?.. Почему не я?..

Через час, выпив лимонаду в кофейной, они уже опять стояли у парадного крыльца, боясь позвонить, боясь идти на черный ход.

Дверь отворилась. Вышел Балдин. Как два разбойника, накинулись они на него.

– Ну, что?.. Ну, что?.. Жива?.. Неужели не кончено?

– Родила… слава Богу!.. Полчаса назад… Девочку… Бла… бла-го-по…

Он всхлипнул и полез за платком. Соперники, не дыша, глядели ему в рот, еще чего-то ожидая.

– Вы… го… господа… извините… нервы… Я столько выстрадал… Она так мучилась… эти крики… До свиданья!