Kostenlos

Пределы нормы

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Дома мама собирала вещи: свою и Ладину зубные щетки, халаты, домашние тапочки, а еще туалетную бумагу, зарядку для телефона, что-то еще… Я ходил за мамой, помогал ей искать вещи в Ладиной комнате.

– Я буду с Ладой в больнице. Сегодня переночуешь один. Завтра в школу можешь не ходить. Все, что в холодильнике найдешь, ешь. Закрывайся.

Я закрыл за мамой дверь. Посидел на кровати – на своей, потом на Ладиной, сидя на диване перед телевизором до боли сгрыз ногти на больших пальцах. Звонок в дверь, я замер, а потом рванул к двери.

– Кто? – шепнул я в замочную скважину.

– Это я, – ответили мне знакомым голосом.

Кто этот «я»? Вспомнить не мог, но дверь открыл. Света, Ладина подруга.

– Я к тебе, – улыбалась она мне.

Она вошла в квартиру, сняла пальто, разулась. Стояла передо мной высокая, улыбающаяся.

– На кухню пойдем?

И пошла, а я за ней.

– Давай, я, Лешка, тебя чаем попою?

Я чувствовал себя гостем. Гостем, с которым ласково обращались, поили чаем, кормили бутербродами. Света – хорошая, и я вроде бы хотел есть, но не стал и чай отодвинул от себя.

– Лада… – умолял я Свету.

Она вздохнула, облизнула губы, и уставилась в свой чай.

– Пожалуйста, – незнакомым голосом сказал я, потому что горло больно сдавило.

Света посмотрела на меня своими большими карими глазами, светло и добро улыбнулась.

– Да все с ней хорошо! Ногу сломала. Гипс наложат, и домой отпустят.

Врет! Я знал, что врет! Света осталась на ночь. Думаю, мама ее попросила.

Правда о Ладе доходила до меня по крупицам. Подслушанную, украденную, я собирал ее, прятал в складках своего одеяла, проговаривал перед сном по тысяче раз, чтобы ничего не упустить, не забыть. И однажды картинка сложилась.

Лада в тот вечер пошла к Вовке. Дома он был один. Они слушали музыку, пили вино и таблетки. Про таблетки говорили много и с удовольствием, особенно в школе, при этом понижая голос почти до шипения. А потом, взявшись за руки, прыгнули с балкона. Квартира Вовки располагалась на втором этаже. Свежевыпавший снег смягчил удар, Лада сломала обе ноги. А Вовка приземлился на торчащий в палисаднике штырь. Вовка умер.

Как и говорила Света, Ладу вскоре вернули домой. Она будто превратилась в статую. Я боялся смотреть на нее, прятался в своей комнате. Ужасна выглядила Лада, неподвижно сидящая в кресле, с ногами закованными в гипс, с похудевшим бледным лицом, огромными безучастными глазами, неестественно прямой спиной. Мама от Лады не отходила, ухаживала, ласково с ней говорила.

Лада поправится и станет прежней, тысячу раз повторял я себе. Будет смеяться, изредка целовать меня в макушку, бежать со мной за руку, догоняя уезжающий автобус. Я ведь и не думал, что падая с крыши того завода Вовка мог ухватиться за Ладу. Моя Лада всегда оставалась сидящей одиноко на кромке или стояла удивлено смотрящей на падающее вниз тело. Я всегда что-то упускаю, с досадой думал я.

И еще одна мысль все не давала мне покоя – надежда, на то, что это Вовка убил Славика. Лада же знала, чем Славик занимался в том сарае, и меня видела вместе с ним, может ей стало страшно за меня, и она пожаловалась Вовке. А Вовка захотел, например, стать для нее героем. Убил Славика, а потом чтобы замести следы, сжег сарай. Вовка сильный, он бы с легкостью поднял Славика на веревке. И папу, кстати, тоже мог убить он. Мог, например, незаметно прокрасться к папиной машине, а она частенько стояла на улице у ворот, и испортить, скажем, тормоза или еще что-нибудь. Вовка ведь разбирался в машинах, часто помогал соседу чинить его Жигули. Да, Вовка вполне мог, тем более что и мотив у него был. Он любил Ладу, да и за себя боялся, обесчестить и выгнать дочь главного прокурора города представлялось ему страшным преступлением.

Но теперь, когда Вовка мертв, узнаю ли я когда-нибудь правду? Кто теперь возьмет на себя эти смерти? А как же сам Вовка, осенило меня, на ком его смерть?

Глава 5

«Не было бы счастья, да несчастье помогло», сказала однажды мама Ладе, когда та в очередной раз плакала о Вовке. При этом мама держала ее лицо в своих ладонях и целовала мокрые от слез щеки. Это и было наше счастье, о котором говорила мама. Лада больше не стеснялась своих слез, не прятала их от мамы. Умерло Ладино несчастье, умерло мамино несчастье, и мое, в том сарайчике, тоже когда-то умерло.

Из-за всего случившегося Лада не попала на школьные выпускные экзамены. Теперь ей предстояло сдавать их летом, а потом, они с мамой решили, будет поступать на юридический факультет, здесь папины бывшие связи помогли. А вот с моей учебой все вышло немного сложнее. Я окончил начальную школу, положенных четыре класса, а в среднюю переводить меня отказывались. Сказали, чтобы попробовал поменять школу на специализированную.

Ну да, учился я плохо, на двойки. После того, как я научился читать, считать до десяти, вычитать и складывать между собой эти десять цифр, все происходящее у доски стало для меня недосягаемо. Класса с третьего я полюбил слушать учителя, он умел говорить долго и складно. Я с восхищением наблюдал, как слова цепляясь друг за друга, единым потоком лились из его неприятного рта. Поток бурлил, шипел, завывал! Что он говорил, я не помню, наверное, и тогда не знал, но мне хотелось слушать и слушать, хотелось ему хлопать в конце.

Мама разговаривала с моим классным руководителем в кабинете директора, я ждал за дверью, подслушивал, секретарша, сидевшая тут же, не ругалась. Мама сначала умоляла, обещала нанять мне репетиторов на все лето, потом кричала на моего учителя, говорила, что учитель он плохой, если меня ничему научить не смог. Уже в ответ начали кричать на мою бедную маму, но она вспомнила про папу, напомнила им, кем он был, называла фамилии, говорила, будет жаловаться. Потом тишина. Потом: «Ладно, давайте еще годик посмотрим».

И я пошел в пятый класс. Занимались мы теперь в другом кабинете. Но сидел я, как и раньше за последней партой у окна. Как и раньше наблюдал падающие листья, капельки дождя, потом снежинки… Как здорово, снова и снова думал я, что папа умер и не мешает нам так хорошо жить, а имя его до сих пор помогает нам решать проблемы.

Когда Ладе сняли гипс, но она еще с трудом передвигалась по дому, ее пришел навестить Марсель. Он оказался невысокого роста, чуть ниже высокой и худенькой Лады. Он много говорил, много улыбался, и принес цветы и торт. За столом было хорошо, все говорили, торт оказался вкусный, с безе. Я любовался на Марселя, как обычно любовался на Ладу, и чувствовал себя абсолютно счастливым в тот момент.

Лада поступила в институт. Взрослая и красивая уходила по утрам на учебу, а по вечерам пару раз в неделю ходила на свидания с Марселем, потом подолгу шушукалась с мамой. Но однажды не пошла ни туда, ни туда, весь день пролежала в кровати. Мама пришла с работы, хмурясь потрогала ее лоб, пошла в аптеку, а меня отправили на кухню заварить ромашку.

Я, гордясь собой, аккуратно нес чашку с желтым отваром на блюдечке. Уже на пороге Ладиной комнаты мама крикнула мне: «выйди из комнаты!». Я вышел, поставил блюдце с чашкой на столик и вернулся к двери. Сквозь щелочку наблюдал происходящее. Мама обозвала Ладу дурой, долго молча стояла у окна. Лада неподвижно лежала в кровати, укрытая одеялом до подбородка, на маму даже не смотрела. Потом мама села на край Ладиной кровати и наклонившись, обняла дочь. Лежачего человека обнимать неудобно – заключил я. Мама плакала, вытирала слезы, без умолку что-то шептала, целовала Ладу то в щеку, то в лоб.

Через месяц Лада с Марселем поженились, и Лада уехала от нас. Дома стало еще тише, чем прежде, и пусто как никогда. Зря мне нравился Марсель. Он забрал у нас Ладу. Меня удивляло, что мама не страдает, она все время была занята, все суетилась: на работу, с работы, пылесосит, моет окна, готовит обед. Для кого? Кому нужны теперь твои пироги? Лады нет, а я есть не хочу, жить не хочу, так мне плохо!

Мы с мамой редко ездили к Ладе в гости. Теперь она жила в огромной квартире, ходила по ней в ярком шелковом халате, который начинал заметно топорщиться на животе. Все недолгое время нашего визита я не спускал с нее глаз, а она иногда проходя мимо трепала меня по голове.

Во время одного из таких вечеров мама сказала Ладе:

– Взяла бы Алешку к себе как-нибудь погостить.

Я затаил дыхание.

– Да пусть остается, – просто ответила Лада.

Эту ночь я провел в ее доме. Марсель вел себя дружелюбно, но меня-то уже было не провести. Он мне не друг. Мне постелили в гостиной на диване. Я долго не мог уснуть, включить телевизор постеснялся и просто смотрел в темноту. Почему, чтобы наша семья оставалась счастлива обязательно нужно кому-то умирать? Например, если бы теперь умер Марсель, все снова стало бы хорошо. Лада бы вернулась домой, немного погоревала, и стала прежней: веселой, красивой и только нашей. Но как мог умереть Марсель? Почему-то я думал о воде. Лада все просилась на море, а Марсель говорил, что опасно, боялся за ее живот, Лада обижалась. А я думаю, лучше бы поехали, мало ли что там может случиться, в воде. Одна за другой теплые волны уже накрывали меня, уносили в открытое море, где мне становилось спокойно и хорошо.

Мама должна была забрать меня вечером следующего дня. Так что у меня оставался еще целый день, чтобы провести его рядом с Ладой. Я ходил за ней по пятам, с удовольствием ел то, что она готовила, молчал вместе с ней перед телевизором. Лада курила на балконе и сквозь стеклянную дверь подмигивала мне, брала меня в сообщники. Я был счастлив. А Ладу как будто забавляла моя навязчивость, она говорила, смеясь:

– Можно я хоть в туалет одна схожу?

Марселя дома не было, он рано уехал, я слышал сквозь сон как он проходил мимо меня спящего.

– Давай в магазин сходим, прогуляемся, вкусняшек купим? – предложила мне Лада. Я с готовностью согласился – Только я оденусь, подожди меня.

Я послушно сел ждать на диван. Лада долго не возвращалась, а потом раздался ее страшный крик:

 

– Лешка! Лешка, сюда, быстрее!

Какое-то время напуганный, я не мог сдвинуться с места, потом медленно поднялся, на ватных ногах подошел к двери ее спальни, робко постучал.

– Да заходи ты! – будто не разжимая зубов, крикнула она.

Последнее «ты» она даже не проговорила, а выдохнула. Я медленно открыл дверь и сделал шаг в комнату. Лада сидела на полу у распахнутого шкафа с одеждой. Ее распущенные волосы густыми прядями нависли на лицо, она была в нарядном платье, с подолом пропитанным кровью. Ноги тоже в крови. Она держалась за живот, клонила к нему голову.

– Лешка, – она подняла на меня бледное испуганное лицо, закусила нижнюю губу и застонала. И опять:

– Леш, телефон, в скорую позвони.

Я не шевелился.

– На кровати телефон, – голос был глух и слаб. А я зачарованный видом ее крови, по-моему, терял сознание. Пошатнулся, но не упал. Сел на пол, на то место, где только что стоял. И ее кровь стала ко мне как будто ближе. Я не сводил с нее глаз.

– Лешка! – звала Лада откуда-то издалека.

Кровать, на которой лежал телефон, стояла справа от меня буквально в паре метрах.

– Веревку вязать не умел, – зашептал я сухими губами, облизал их, но не помогло, они тут же сделались еще суше, – а дядя Паша умел, он пробовал, как-то повеситься, помнишь? Я к нему пошел, а он как всегда пьяный, но петлю мне завязал, пошутил, что руки помнят. А Славика я сначала душил тем концом, который без петли, и когда он стал слабым, и уже не дергался, я надел петлю ему на шею и перекинул через балку под потолком и тянул ее, пока ноги Славика не оказались над землей. А потом завязал конец веревки за другую балку. А вечером пошел и кинул спичку в кучу с тряпками. Они медленно тлели, я думал, загорятся или нет? Разгорелись только под утро.

Говорить было трудно, задыхался, спотыкался о слова чаще, чем обычно. Заика, впервые с ненавистью подумал о себе.

Лада уже не поднимала головы от своего живота и дышала так тяжело.

– Телефон, пожалуйста.

– А папе я насыпал в стакан с водой мамино снотворное…

Лада начала медленно ползти в сторону кровати. Она с трудом переставляла трясущиеся руки, а ноги по-прежнему согнутые в коленях, окровавленные, тащила за собой.

– Он по утрам всегда пил воду из стакана на тумбочке у кровати, особенно если накануне много пил. Спиртного. А тем вечером он был очень пьяный…

Говорил, а сам видел папины ботинки, красные туфли, ножки стола.

Красный как те туфли, за Ладой тянулся окровавленный след. Неровная линия, траектория пути. Ей уже оставалось немного до цели, и я поспешил продолжить:

– Тебя не было весь день дома, я знал, что ты у Вовки. Вечером я пошел, чтобы забрать тебя домой. А вы дверь забыли запереть. И я вошел. Ты сидела в кресле, поджав под себя ноги, плакала как безумная, а твои руки неестественно выкручивались. Это как будто была не ты – потное лицо и пустые глаза. Ты наелась таблеток. А дверь на балкон была открыта. Там стоял Вовка. Он перегнулся через балконное окно и говорил, что покончит с собой ради тебя. Когда я взял его за ноги, он даже не сопротивлялся, не удивился. Он показался мне легким, даже будто сам мне помог. Дождался звука, убедился, что он уже внизу и ушел. Тебя с собой не забрал, потому что это уже была не ты. И это – не ты кинулась вслед за Вовкой. Я не успел тебя спасти.

Последние слова потонули в моих рыданиях. Лада уже добралась до кровати, с трудом, со стоном боли приподнялась на непослушных ногах и дотянулась до телефона. До меня доносился ее голос будто откуда-то из далека, она диктовала адрес, потом «наверное, выкидыш».

Глава 6

Сон – как что-то теплое, вязкое, желанное. Выплывал и погружался снова. Я уже и глаза открыл, а он опять к себе затягивает, засасывает, проглатывает. А в нем люди, руки, голоса – жужжат, шипят, хотят быть понятыми, волосы на лицо, мокрый подол… Вырвался. Снаружи оказалось тихо. Надо мной потолок, вокруг не одной живой души. Сел в кровати. Одеяло сползло с плеч, холодно. Тюрьма или больница – заключил я. Заметил на полу у кровати домашние тапочки. Больница. Кровать, лишь одна, та, на которой сидел я. Комнатка была настолько маленькой и неприветливой, что вполне могла притвориться тюремной камерой. Небольшое окно закрывала решетка, тонкая, крашенная. А за окном серость – и не понятно утро там, день или вечер.

Дверь отворилась, и вошел медбрат. Большой, в застиранном белом костюме. Подошел, слегка наклонился и, взяв меня подмышки, поставил на ноги. Под ногами холодный пол. Он убрал руки, отошел на шаг назад, и видимо, убедившись, что я стою самостоятельно и вполне уверенно, одобрительно кивнул.

– Одевайся.

Я оглядел себя. Майка и трусы. Босиком. Одежда нашлась на стуле у кровати, но не та, в которой я гостил у Лады. Там лежала пижама, темно синяя, новая, пара носков и теплая вязаная кофта на молнии.

– Помочь? – торопил меня медбрат.

Я начал поспешно одеваться, старался, немного напутал с пуговицами, но быстро исправился. А сам поглядывал на медбрата. Большой – опять отметил я.

Он пошел вперед, я за ним. В коридоре было пусто, только за столом, таким, как учительский, сидела женщина в белом халате, писала при свете горбатой настольной лампы, на нас не взглянула. Пахло хлоркой, спиртом – больницей пахло, как тогда, когда лежал с желтухой, и когда Ладу искали после падения.

Привел меня в уборную. Несколько унитазов стояли в ряд, никаких тебе кабинок, даже перегородок. Робея, я выбрал дальний, повернулся спиной к своему спутнику и пописал. Потом вымыл в умывальнике руки, лицо. Зубной щетки мне не предложили, а я постеснялся спросить. Может, потому что сейчас не утро? Но во рту все равно было гадко после сна.

И мы снова, также, он впереди я за ним, вернулись в палату. Медбрат оставил меня одного. Через пару минут снова вошел. За это время успел пойти дождь. Он принес с собой поднос со стаканом компота и булочкой. Я ждал, когда он уйдет, есть не хотелось, но во рту было вязко, неприятно, от этого хотелось избавиться. Но он встал, прислонившись к стене, прямо напротив моей кровати, и скучающе уставился на поднос. Я понял, нужно есть при нем. И умываться при нем, и писать. Они, наверное, боятся, что я сбегу, им ведь надо сдать меня полиции. И сдать нужно живым, следят, чтобы я в окно не выпрыгнул или головой о стену не убился, ложкой себя не заколол.

Я стал жевать булку. Люблю булочки и компот, и особенно люблю, когда они вместе. В тюрьме так кормить, наверное, не будут. Да и чем бы там не кормили, думаю, кормить будут не долго. Вчера я признался в убийстве трех человек, а Лада… А что с моей Ладой?

Я отложил булку. Заболел живот, до тошноты, до головокружения. Это не та боль, которая бывает от голода или несвежей еды, не та, которая вместе с запором или поносом, и от которой мама давала лекарства. Так болело, когда меня в школе вызывали к доске, на весь класс произносили мое имя, а потом тридцать пар глаз глядели на меня и смеялись. Так болело, когда в магазине мне нужно было поздороваться и сказать продавщице все, что мне велено купить, и я делал это долго, сбивчиво, с трудом, а она все это время недобро на меня смотрела. Когда старшие мальчишки забирали шапку или рюкзак, чтобы я за ними побегал, и я готовился к удару, сжимал кулаки. И в парке на веселых горках так болело, когда мой вагончик летел вниз. И вчера, когда я смотрел на Ладу, которую не растерзал Славик, не выгнал на улицу папа, чтобы она умерла там от голода и холода, не отравил Вовка своими таблетками, а убивал кто-то другой, убивал изнутри. А я смотрел, мучился животом, говорил ей все, что так долго складывал, склеивал из кусочков подслушанного, подсмотренного, додуманного и не дал ей телефон. Наверное, меня расстреляют. И правильно сделают.

Дальше пошли процедуры. Измерили температуру, давление, сделали укол в ягодицу. Живот все ныл и ныл, и я даже не вздрогнул от укола иглы, как это обычно бывало. Я только начал привыкать к своему сопровождающему, я почти с ним смирился, а он неожиданно решил меня покинуть. После процедурного кабинета не повел меня обратно в палату. Мы шли по коридору и остановились у двери с табличкой "Заведующий отделением Соболев Эдуард Владимирович". Медбрат постучал, и, не дожидаясь ответа, сам открыл дверь.

– Можно?

Не знаю, что ему ответили, но он легонько втолкнул меня в кабинет и захлопнул дверь. Кабинет заведующего оказался чуть больше моей палаты. Но в нем оказалось большое окно, почти на всю стену. Наверное, все-таки вечер, решил я. Дождь прекратился, оставив после себя низкое серое небо, все мокрым под ним и запах сырости, который проникал даже в этот замкнутый мир, состоящий из множества маленьких неприветливых комнат. Ну и хорошо, что нет такого окна в моей камере, (то есть палате), подумал я, за ним я только бы и видел, что этот маленький двор, полуразрушенные хозпостройки, высоченный забор. Еще в кабинете стоял небольшой диванчик, и стол с компьютером, за которым сидел заведующий. Заведующий мне показался молодым, чуть старше моего надзирателя, (то есть медбрата), худощавый, модно подстриженный, почти как Валера когда-то, и, конечно же, в белом халате.

Я долго стоял у двери, смотрел то в окно, то на сидящего за компьютером человека. Тот был занят, и я в глубине души надеялся, что постою так тихонько и меня заберут обратно в мою коморку.

– Садись, – сказал он мне.

Я бы хотел на диван, но сел на стул, напротив врача. Тот на меня даже не взглянул, смотрел в монитор, нервно поддергивал мышкой, хмурил брови. И опять эта боль и тяжело дышать, а в кабинете тихо так, что щелчки от нажатия на мышку кажутся неприлично громкими. Я ждал, ждал и услышал свой сдавленный голос:

– Опять умирают…

А мышка всё продолжала цокать.

– В моем отделение никто и никогда не умирает, – ответил заведующий.

Говорил он медленно, растягивая слова. Свободной рукой подпирал подбородок, отчего сказанное оказалось невнятным, будто он говорил с набитым ртом.

– Все здоровы и счастливы, – добавил он, – ты ведь здоров?

Я кивнул, что здоров. Про живот говорить не стал. Но он ведь на меня не смотрел, наверное, подумал, что я промолчал.

Цок-цок свой мышкой.

– Как приехал сюда помнишь? – спросил он, наконец.

– Нет, – ответил я быстро.

Заведующий облизал тонкие губы и приблизил лицо к монитору. Мышка в его руке резво забегала по коврику. «Ну же!» – шепнул он не мне. А потом, приподняв мышку, бросил ее на стол. Я вздрогнул.

– Черт!

Пару раз ударил по клавишам и откинулся на спинку стула. Долго смотрел на меня голубыми глазами из-под нахмуренных бровей.

– Фамилия? – раздраженно спросил он.

Я быстро назвался. Он пошарил глазами по столу, бегло просмотрел названия папок лежавших по его правую руку, и ничего не найдя, глубоко вздохнул.

– Сколько лет?

– Тринадцать.

– Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо.

– Где твоя карта, не знаешь?

Я отрицательно помотал головой.

– Ладно.

В дверь постучали. Я повернул голову на звук открывающийся двери. В проеме мамина голова.

– Можно?

Мама! Видимо, доктор одобрительно кивнул, потому что мама вошла и встала за моей спиной, положила холодные руки мне на плечи.

– Ну, в принципе, здесь все понятно, – сказал заведующий, растягивая слова, – пусть полежит с недельку.

– Хорошо, – прозвучал родной голос над моей головой.

В дверь без стука вошел мой надзиратель.

– Александр проводит тебя в палату, – обратился ко мне заведующий, мы встретились с ним глазами. Я быстро опустил свои.

Встал, пошел за Александром. Уже у порога оглянулся на маму. Она тоже смотрела на меня:

– Иди, я приду, – улыбнулась она мне.

Пришла минут через двадцать с большим пакетом в руках. Я был в палате один, сидел с ногами на кровати. Мама поставила пакет у стены, села рядом.

– Нужно полежать немного, доктор сказал.

Я кивнул.

– Я по дороге в магазин забежала, накупила тебе вкусностей всяких.

Она приобняла меня за плечи, притянула к себе, поцеловала в висок

– Я буду часто приходить. Может тебе принести что-то из дома – книгу, например?

Я молчал. Мама посидела еще немного рядом и привычно засуетилась. Стала взбивать подушку, выкладывать принесенное на тумбочку. «Здесь зубная щетка, паста, салфетки, здесь печенье, вафельки, стакан, водичка без газа…». А я ее, любимую, уже не слышал, я готовился спросить, готовился произнести одно лишь слово. Увидел слезы на ее глазах, когда она приблизила свое лицо к моему, поправляя ворот моей рубахи я, наконец, решился:

– Мама, – тихо позвал я ее, – Лада…

Мама выпрямилась, долго кивала, печально скривив рот, потом сказала:

– Хорошо все, сыночек. Она тоже в больнице.

Глава 7

Через пару дней моего пребывания в детском психоневрологическом отделении городской больницы (на стенде в коридоре прочитал), видимо, убедились, что я не опасен ни для себя, ни для окружающих, и Александра освободили от должности моего надзирателя. Я сидел целыми днями один в своей палате, вечерами прогуливался по коридору. Мама приходила каждый день. Несколько раз выходили с ней на улицу, сидели на скамейке у входа в больницу, в остальные дни шел дождь. Она принесла альбом и карандаши. Я раньше не рисовал, и тогда все не мог решиться, почему-то боялся расстроиться, если ничего дельного у меня не получится. Но, альбом, в итоге, уехал домой исчирканный от корки до корки, а вот книги, которые мама все таки привезла, не открытыми ни разу.

 

На процедуры меня больше не водили. Дважды в день просили выйти из палаты, когда мыли в ней полы, стучали в дверь, когда нужно было выйти с тарелкой за едой. Может быть, это такая методика, думал я? Обеспечить мне покой, позволить побыть с собой наедине, разобраться в себе? А может, такой вид пытки? Одиночеством. Чтобы сам им все рассказал, во всем признался. Но тогда, ко мне не пускали бы маму. Да и какая это пытка, когда я здесь все, наконец-то, понял. Я научился идти мыслью за карандашом, а карандашом за мыслью, и не важно, что оказывалось нарисовано в итоге. Понял, что исчёрканный карандашом альбомный лист, да так что кажется сплошь серым, может рассказать больше, чем целая книга.

С другими людьми в пижамах я не общался, а те, что в белых халатах, нас не любили, и я их побаивался. Заведующий больше меня к себе не вызывал, со мной не разговаривал. Заходил в мою палату по утрам во время обхода вместе с красивой, сердитой медсестрой. Смотрел в мою медкарту, давал распоряжения медсестре, на что та кивала.

В последний день моего пребывания в больнице вместе с мамой пришла Лада. Худенькая, немного бледная, с распущенными длинными волосами, в белом свитере под накинутым на плечи больничным халатом. Мама с Ладой собирали мои вещи, складывали их в пакеты, я, отвернувшись, менял пижаму на привычные джинсы и кофту. Когда все были собраны – и я, и пакеты, мама сказала:

– Вы посидите, я еще раз к Эдуарду Владимировичу загляну, – понизив голос, добавила – поблагодарить надо.

Мы с Ладой сидели на моей, уже бывшей, кровати.

– А заведующий у вас ничего, – хихикнула Лада, – и умный вроде.

– Как твой?… – и я не сообразил, как продолжить, просто смотрел на ее плоский живот.

– Ничего. Переживу, – вмиг посерьезнев, спокойно ответила Лада, кутая его полами белого халата, как делала это раньше.

– Я не хотел, – тихо-тихо сказал я.

– Никто не хотел.

Мы долго сидели, каждый разглядывая свои ботинки. Потом Лада приобняла меня за плечи и мы пару раз качнулись с ней из стороны в сторону. Она снова хихикнула:

– Сейчас поедем домой! Мама пирог спекла, мы все тебя очень ждали!

– Меня не арестуют? – также тихо спросил я.

– Арестуют? За что? – нахмурилась Лада, потом опять хихикнула: – Вот дурак! Ты все про эти глупости?

Я молчал. Я-то уже понял всё, но понимали ли они? Вдруг нет, и тогда могут арестовать. Лада перестала меня обнимать, откинулась на спинку кровати так, чтобы сидеть ко мне лицом.

– Слушай, ну ты фантазер! Не знаю, как могло прийти тебе это в голову? Сочинил и сам поверил, что ли? Славика-то повесил сожитель его мамки, а она об этом сообщила в полицию, когда мы уже там не жили, его взяли, он и сам сознался. Давным-давно в тюрьме уже сидит. Маме тетя Таня рассказала, встретили ее как-то в магазине, наверное, год назад. А сарай спалил Вовка. Мы с ним курили за сараем, он бросил окурок туда, сами смотрели, как он разгорается.

Неважно, Лада, это все уже не важно, думал я. А Лада продолжала, но слушать было не интересно.

– И про папу – глупости это все. Мама говорит, папа в тот день с утра уже нализался, и вечером перед этим пил, и за руль пьяным сел, естественно, не справился с управлением. И вскрытие делали, никакого снотворного он не пил, маме бы сказали. Да и снотворного мама никогда сама не пила! А Вовка… – Лада перевела дыхание и говорила уже не так насмешливо, – а с Вовкой мы прыгали вместе, взявшись за руки… Да мы были немного не в себе, решили умереть вместе… Тебя там точно не было, я все отлично помню… И вообще с чего ты решил, что мы таблетки глотали?! – возмущенно спросила она. – В школе наслушался что ли?

– Говорили, – прошептал я.

– Мало ли, что говорили.

Немного помолчала, а потом снова притянула меня к себе и поцеловала в макушку:

– Меньше в компьютер играть нужно, навыдумывал, чего попало!

Дома меня оставили в комнате разбирать вещи, а сами ушли на кухню, готовить на стол. Я вытащил из сумки свой альбом и сел с ним на пол под окном. Открыл. Я проводил пальцем по спирали, с которой всё началось, которую карандаш выводил сам, а я лишь шел за ним. И еще было много таких же – целый лист. Потом была букашка, с головой как бусина и лапками во все стороны, как лучики солнца на детских рисунках. У второй такой же лапки закрутились усиками от клубничного кустика, и она вышла нарядной. У третьей передние превратились в клешни, и она стала крабом. Крабу подрисовал жемчужину. Нарисовал машину, какие на полях школьной тетради у любого мальчишки. Издалека смерч, не размашистой спиралькой, а скрупулезно заштрихованной змейкой, приблизился и лег к ней под колеса. Папа плевал на смерть. Поверил в свое могущество, неприкосновенность и жил так, будто ее не существует. Забыл быть тихим и осторожным. И она его заметила. А Славик со смертью играл, окружал себя ею, думал, что он с ней на одной стороне, побратим. Играл с ней – звал и убегал. Он ловил ее на сигаретки, а она поймала его. И уже неважно, кто принес Славику смерть, потому что он сам ее позвал. А вот и дерево с размашистыми ветками, на котором висеть бы Славику, как висят все подобно убитые в кино. Корни у дерева развиваются в разные стороны ногами осьминога и на каждом остром кончике капелька. Никто по Славику, как и по папе не плакал. А Вовка был оплакан, вот Ладины слезы, полный стакан. И мама его, наверное, плакала, я нарисовал слона с маленькими глазками, но получилось плохо. Ведь Вовка был хороший, но он огрызался со смертью, дерзил, дразнил. Он хотел заглянуть ей в глаза и заглядывал в пропасть. Наверное, я хотел нарисовать пропасть, нарисовал кольцо, закрасил погуще, от него две линии вниз, получилась труба на здании завода, с крыши которого он так и не упал.

На этой странице значок бесконечности. Я и в школе любил его рисовать, обводя по многу раз не отрывая руки. Их смерти стали продолжением их жизней. Папа бы все равно разбился не на этом перекрестке, так на следующем, и Славика рано или поздно кто-нибудь бы убил, и не окажись там штыря, торчащего из земли и выживи, Вовка все равно нашел бы себе высоту с какой прыгнуть. Да, среди них не было самоубийц, и они все предпочли бы жить, но каждый из них опять бы жил в полной уверенности, что можно, как этот карандаш, рисовать бесконечность пока не кончится грифель. К значку я дорисовал сверху носик, глазки, снизу два торчащих зубика и усики по бокам. В детстве Лада меня учила так зайчика рисовать.

Перевернул лист альбома. Здесь я рисовал волнистые вертикальные линии, несколько такими и остались, а остальные я превратил в профили человеческих лиц. Разных лиц, и мужских и женских, смешных, красивых и таких, которые никуда не годятся. Я, безусловно, виноват. Виноват тем, что хотел эти смерти больше, чем кто-либо. Я думал о них, вынашивал планы, высматривал возможности. Любовник Славикиной мамы этого всего не делал, он, наверное, хотел другого: чтобы их свиданиям с милой никто не мешал, чтобы у него не воровали сигареты, может, предпочел бы, чтобы Славик и вовсе не рождался. И однажды, не найдя пачки сигарет на привычном месте, пошел и убил мальчишку. Ведь если бы он думал об этом, готовился, как я, он наверняка сделал бы это так, чтобы не быть узнанным, чтобы не сидеть сейчас в тюрьме. И папу не любили многие. Он много плохого делал людям, я слышал, как шептались об этом наши гости. Но ведь никто не хотел ему смерти, так чтобы убить. Иначе он бы не умер по своей оплошности. Уже не говоря о хорошем Вовке, он писал в интернете, что не боится смерти, что и жизнь ему не дорога, но умирать он не хотел, он просто играл. Хотел только я, и хотел всей душой. Хотеть, может быть страшнее, чем убить. Поэтому мой профиль на этом листе черный. И навсегда таким останется.